Вымрут все, не останется никого, кто воспроизвел бы для будущих поколений историю этого осажденного города.
Решил наконец сам, основываясь на собранных сведениях, устных сообщениях, с помощью собственных наблюдений тайком написать его хронику. Умрет он, вымрут все, – останется рукопись. Исчезнет чума, придут новые люди, найдут ее, отряхнут от пыли, не пропадет для потомства богатый неожиданными опытами материал этих дней, – необыкновенные перипетии этого неповторимого периода.
И по ночам, украдкой, в часы, свободные от служебных занятий, заносил он в толстую тетрадь собранные за день известия, приводя в порядок и пополняя в изобилии наплывающие документы.
Открывая тетрадь на последней странице, товарищ Лекок еще раз подумал о Лавале. Какой великолепный экземпляр! О таких – писать героические поэмы! Впрочем, надо переждать конца экспедиции. Какая патетическая глава!
В раздумье перелистал несколько страниц. Задержался на последней заметке – относительно образования на территории площади Пигаль и окружающих ее улиц новой, автономной негритянской республики, основанной неграми Монмартра (джаз-бандистами и швейцарами) в знак протеста против образования на территории центральных кварталов негрофобской американской власти. По рассказам очевидцев, каждому белому, пойманному в пределах нового государства, негры отрезают голову с соблюдением всех церемоний, перенятых у Ку-клукс-клана[55].
Товарищ Лекок открыл новую страницу, достал стило, перебрал в мыслях собранные за сегодняшний день материалы, потом аккуратно, сверху, ровным, мелким почерком вывел название новой главы:
Известно, однако, что в природе ничего не пропадает.
Растерявшаяся, ненужная полиция, поочередно вытесняемая из всех новообразованных государств, вернулась в силу привычки в свои казармы на островок Ситэ, блокированный с трех сторон тремя обособленными республиками, желтой, еврейской и англо-американской.
Островок Ситэ, покоящийся в объятиях двух рукавов Сены и выделенный самой природой в своего рода самостоятельную территориальную единицу, вдруг закишел безработными синими людьми.
Предоставленная самой себе полиция очутилась в первый раз в довольно затруднительном положении Внезапно потеряв компас законности, не в состоянии решить, которое из образовавшихся правительств считать законным, одновременно прекрасно отдавая себе отчет в призрачности какого-либо правительства вне кольца кордона, безработные синие человечки вскоре осознали, что в сущности теряют с каждым днем видимость реальных существ; становятся метафизической фикцией, такой же бессмысленной, как и само понятие: «полиция для полиции».
На третий день остров Ситэ стал свидетелем первой в истории человечества демонстрации безработной полиции.
Толпа безработных синих человечков широкой рекой разлилась по всему острову, задерживаясь перед префектурой. Впереди шествия демонстранты несли знамена с лозунгами: «Республика умерла – да здравствует республика!», «Требуем какого-либо правительства», «Полиция без правительства – это трамвай без электростанции» и т. п.
На площади перед префектурой состоялся внушительный митинг. После длинных прений, во имя спасения полиции как таковой, демонстранты решили поочередно обратиться ко всем правительствам государств, образовавшихся на территории Парижа, предлагая им свои услуги.
– Не важна здесь окраска или национальность правительства, – доказывал автор проекта. – Чтобы вновь обрести смысл своего существования, полиция должна как можно скорее раздобыть себе какое-либо правительство, хотя бы идею правительства. Без понятия законности мы только тени.
Предложение было принято единодушно, и ко всем правительствам, за исключением советского правительства Бельвиль, высланы были курьеры с предложениями.
Все правительства, опасаясь брать на себя обузу из нескольких тысяч лишних ртов, ответили отказом.
В последней попытке самозащиты принято было предложение одного из полисменов отыскать любого штатского и потребовать от него, чтобы он провозгласил себя диктатором острова Ситэ. Решено было безотлагательно отправиться на поиски. После получасовых бесплодных поисков в одной из улочек вдруг показался полицейский патруль, неся на руках какого-то старикашку, разбитого параличом. Старикашка недвусмысленно проявлял ужас.
Когда его вносили в префектуру, он стал рыдать и пытался вырваться, – конечно, безуспешно.
В кабинете префекта делегация полисменов объявила ему, что он диктатор и как таковой должен немедленно издать несколько декретов, устанавливающих понятие законной власти.
Старичок вяло сидел в кресле, не реагируя на предложенную ему почетную власть. Попытались изложить ему вещь в возможно более доступных выражениях. Напрасно. Оказалось, он был глух.
С трудом наконец удалось договориться с ним письменно. Канцелярия составила воззвание, которое старичок после долгих отнекиваний – под угрозой револьвера – решился в конце концов подписать.
Час спустя на стенах Ситэ появилось первое воззвание нового диктатора. В нем новый диктатор объявил, что он берет в свои руки власть над островом Ситэ, восстанавливая на нем государство законности. Всякое действие, направленное против власти нового диктатора, надо считать незаконным и подлежащим самому суровому наказанию. Под воззванием стояла подпись: Матюрен Дюпон.
Весь остров испустил общий глубокий вздох облегчения. Существование полиции, как таковой, было спасено. Радостные полисмены ступали по земле, звонко постукивая по асфальту каблуками, как будто желали сами убедиться в своей несомненной реальности.
Однако с выпуском воззвания безработица отнюдь не прекратилась. Против власти нового диктатора никто не собирался протестовать, тем самым понятие незаконности оставлялось в области чистой теории.
Несколько дней спустя старичок, убедившись, что никто не делает ему никакого вреда, стал разговорчивее и даже дал себя уговорить лично взглянуть на государственные дела.
Первым самостоятельным распоряжением нового диктатора были большие маневры на площади перед префектурой. Обрадованные активностью своего диктатора, полисмены бодро проходили церемониальным маршем. Диктатор смотрел на парад с балкона, хлопая в ладоши.
После этого признака оживления он впал, однако, в прежнюю апатию.
На третий день в утреннем докладе, после обычных фраз, что в государстве – порядок и никаких случаев нарушения законности не замечалось, канцелярия донесла диктатору, что необходимо сызнова определить понятие незаконности и назначить хотя бы нескольких преступников, так как полиция без преступников начинает сомневаться в своей подлинной реальности.
В ответ на доклад старичок неожиданно оживился и в первый раз потребовал перо и бумагу.
Через полчаса на стенах Ситэ появился декрет, вызвавший на сонном островке необычайное возбуждение. В силу этого декрета все жители острова – блондины – объявлялись врагами отечества, в отличие от благонадежных граждан – брюнетов. Законным кадрам полиции повелевалось ликвидировать новых преступников в возможно кратчайший срок, не разбираясь в средствах.
К вечеру того же дня остров Ситэ имел вид, как в лучшие свои времена. Из ворот префектуры один за другим выходили дисциплинированные вооруженные патрули, поочередно исчезая в мрачных проулках. Преступники-блондины спрятались и забаррикадировались в домах. Облава длилась три дня, переходя местами в кровавые стычки. К концу третьего дня преступники были ликвидированы и доставлены в полицейский арестный дом. На острове Ситэ снова воцарилось спокойствие.
Утомленный внезапным проявлением энергии диктатор опять впал в состояние полной апатии, и не было никакой возможности принудить его читать даже ежедневные доклады.
Опираясь на вышесказанное, мы принуждены заключить, что храброму островку вряд ли удалось бы спасти весьма полезное установление полиции, если бы на выручку вялому диктатору не пришла такая же вялая, но более последовательная чума…»
VIII
IX
Решил наконец сам, основываясь на собранных сведениях, устных сообщениях, с помощью собственных наблюдений тайком написать его хронику. Умрет он, вымрут все, – останется рукопись. Исчезнет чума, придут новые люди, найдут ее, отряхнут от пыли, не пропадет для потомства богатый неожиданными опытами материал этих дней, – необыкновенные перипетии этого неповторимого периода.
И по ночам, украдкой, в часы, свободные от служебных занятий, заносил он в толстую тетрадь собранные за день известия, приводя в порядок и пополняя в изобилии наплывающие документы.
Открывая тетрадь на последней странице, товарищ Лекок еще раз подумал о Лавале. Какой великолепный экземпляр! О таких – писать героические поэмы! Впрочем, надо переждать конца экспедиции. Какая патетическая глава!
В раздумье перелистал несколько страниц. Задержался на последней заметке – относительно образования на территории площади Пигаль и окружающих ее улиц новой, автономной негритянской республики, основанной неграми Монмартра (джаз-бандистами и швейцарами) в знак протеста против образования на территории центральных кварталов негрофобской американской власти. По рассказам очевидцев, каждому белому, пойманному в пределах нового государства, негры отрезают голову с соблюдением всех церемоний, перенятых у Ку-клукс-клана[55].
Товарищ Лекок открыл новую страницу, достал стило, перебрал в мыслях собранные за сегодняшний день материалы, потом аккуратно, сверху, ровным, мелким почерком вывел название новой главы:
«ПРИТЧА О СИНЕЙ РЕСПУБЛИКЕ»
Никто не заметил и не стал ломать себе голову над тем, куда девались вдруг с перекрестков улиц маленькие, напыщенные человечки в синих пелеринках, возвышавшиеся там десятки лет, как само собой понятные, необходимые аксессуары.Известно, однако, что в природе ничего не пропадает.
Растерявшаяся, ненужная полиция, поочередно вытесняемая из всех новообразованных государств, вернулась в силу привычки в свои казармы на островок Ситэ, блокированный с трех сторон тремя обособленными республиками, желтой, еврейской и англо-американской.
Островок Ситэ, покоящийся в объятиях двух рукавов Сены и выделенный самой природой в своего рода самостоятельную территориальную единицу, вдруг закишел безработными синими людьми.
Предоставленная самой себе полиция очутилась в первый раз в довольно затруднительном положении Внезапно потеряв компас законности, не в состоянии решить, которое из образовавшихся правительств считать законным, одновременно прекрасно отдавая себе отчет в призрачности какого-либо правительства вне кольца кордона, безработные синие человечки вскоре осознали, что в сущности теряют с каждым днем видимость реальных существ; становятся метафизической фикцией, такой же бессмысленной, как и само понятие: «полиция для полиции».
На третий день остров Ситэ стал свидетелем первой в истории человечества демонстрации безработной полиции.
Толпа безработных синих человечков широкой рекой разлилась по всему острову, задерживаясь перед префектурой. Впереди шествия демонстранты несли знамена с лозунгами: «Республика умерла – да здравствует республика!», «Требуем какого-либо правительства», «Полиция без правительства – это трамвай без электростанции» и т. п.
На площади перед префектурой состоялся внушительный митинг. После длинных прений, во имя спасения полиции как таковой, демонстранты решили поочередно обратиться ко всем правительствам государств, образовавшихся на территории Парижа, предлагая им свои услуги.
– Не важна здесь окраска или национальность правительства, – доказывал автор проекта. – Чтобы вновь обрести смысл своего существования, полиция должна как можно скорее раздобыть себе какое-либо правительство, хотя бы идею правительства. Без понятия законности мы только тени.
Предложение было принято единодушно, и ко всем правительствам, за исключением советского правительства Бельвиль, высланы были курьеры с предложениями.
Все правительства, опасаясь брать на себя обузу из нескольких тысяч лишних ртов, ответили отказом.
В последней попытке самозащиты принято было предложение одного из полисменов отыскать любого штатского и потребовать от него, чтобы он провозгласил себя диктатором острова Ситэ. Решено было безотлагательно отправиться на поиски. После получасовых бесплодных поисков в одной из улочек вдруг показался полицейский патруль, неся на руках какого-то старикашку, разбитого параличом. Старикашка недвусмысленно проявлял ужас.
Когда его вносили в префектуру, он стал рыдать и пытался вырваться, – конечно, безуспешно.
В кабинете префекта делегация полисменов объявила ему, что он диктатор и как таковой должен немедленно издать несколько декретов, устанавливающих понятие законной власти.
Старичок вяло сидел в кресле, не реагируя на предложенную ему почетную власть. Попытались изложить ему вещь в возможно более доступных выражениях. Напрасно. Оказалось, он был глух.
С трудом наконец удалось договориться с ним письменно. Канцелярия составила воззвание, которое старичок после долгих отнекиваний – под угрозой револьвера – решился в конце концов подписать.
Час спустя на стенах Ситэ появилось первое воззвание нового диктатора. В нем новый диктатор объявил, что он берет в свои руки власть над островом Ситэ, восстанавливая на нем государство законности. Всякое действие, направленное против власти нового диктатора, надо считать незаконным и подлежащим самому суровому наказанию. Под воззванием стояла подпись: Матюрен Дюпон.
Весь остров испустил общий глубокий вздох облегчения. Существование полиции, как таковой, было спасено. Радостные полисмены ступали по земле, звонко постукивая по асфальту каблуками, как будто желали сами убедиться в своей несомненной реальности.
Однако с выпуском воззвания безработица отнюдь не прекратилась. Против власти нового диктатора никто не собирался протестовать, тем самым понятие незаконности оставлялось в области чистой теории.
Несколько дней спустя старичок, убедившись, что никто не делает ему никакого вреда, стал разговорчивее и даже дал себя уговорить лично взглянуть на государственные дела.
Первым самостоятельным распоряжением нового диктатора были большие маневры на площади перед префектурой. Обрадованные активностью своего диктатора, полисмены бодро проходили церемониальным маршем. Диктатор смотрел на парад с балкона, хлопая в ладоши.
После этого признака оживления он впал, однако, в прежнюю апатию.
На третий день в утреннем докладе, после обычных фраз, что в государстве – порядок и никаких случаев нарушения законности не замечалось, канцелярия донесла диктатору, что необходимо сызнова определить понятие незаконности и назначить хотя бы нескольких преступников, так как полиция без преступников начинает сомневаться в своей подлинной реальности.
В ответ на доклад старичок неожиданно оживился и в первый раз потребовал перо и бумагу.
Через полчаса на стенах Ситэ появился декрет, вызвавший на сонном островке необычайное возбуждение. В силу этого декрета все жители острова – блондины – объявлялись врагами отечества, в отличие от благонадежных граждан – брюнетов. Законным кадрам полиции повелевалось ликвидировать новых преступников в возможно кратчайший срок, не разбираясь в средствах.
К вечеру того же дня остров Ситэ имел вид, как в лучшие свои времена. Из ворот префектуры один за другим выходили дисциплинированные вооруженные патрули, поочередно исчезая в мрачных проулках. Преступники-блондины спрятались и забаррикадировались в домах. Облава длилась три дня, переходя местами в кровавые стычки. К концу третьего дня преступники были ликвидированы и доставлены в полицейский арестный дом. На острове Ситэ снова воцарилось спокойствие.
Утомленный внезапным проявлением энергии диктатор опять впал в состояние полной апатии, и не было никакой возможности принудить его читать даже ежедневные доклады.
Опираясь на вышесказанное, мы принуждены заключить, что храброму островку вряд ли удалось бы спасти весьма полезное установление полиции, если бы на выручку вялому диктатору не пришла такая же вялая, но более последовательная чума…»
VIII
В Париже на левом берегу утро это ознаменовалось необычайным оживлением. Русская монархия Пасси готовилась в этот день к приему большевиков, выданных ей, наконец, правительством Бурбонской монархии. На площади Трокадеро поспешно сколачивали из досок импровизированную трибуну. Согласно решению временного правительства, выданных большевиков должны были судить публично под открытым небом. В роли обвинителя выступала вся русская эмиграция. Наспех расставлялись столы и стулья.
Около девяти часов утра на дороге, ведущей к мосту Иены, начала уже собираться возбужденная, нетерпеливая толпа. Больше всего было женщин. Забыв в это утро даже принять ванну, пухленькие, увешанные бриллиантами дамочки, не привыкшие глядеть на дневной свет раньше часа дня, в лихорадочной торопливости высыпали на улицу за три часа до назначенного времени. Покрывая пудрой раскрасневшиеся от волнения лица, дамы развлекались болтовней.
Темы большей частью были одни и те же: сколько их привезут и каких – старых или молодых? Десятки фамилий передавались из уст в уста. Их снабжали на лету обильными подробностями о фантастической кровожадности и зверствах того или другого большевика. О первом секретаре полпредства сороковая по счету дама рассказывала, что он собственноручно перебил три тысячи семейств; допрашивал в собственном апартаменте, за столом, уставленным всевозможными блюдами, и у упрямых арестованных выкалывал глаза зубочисткой.
Рослый, бородатый поп в сотый раз рассказывал жадным слушателям о святотатственном поругании церкви св. Митрофана: пресвятые мощи великомученика выбросили в сортир, а в церкви устроили больницу, и сестрички-большевички оскверняют святые места блудом.
Вся реквизированная мебель, конфискованные драгоценности, незабываемые обиды, вытащенные опять на дневной свет со дна запревших эмигрантских сундуков, из-под многолетнего слоя нафталина, не устаревшие, вечно актуальные, скалили гнилые зубы, алкая мести, теплой булькающей крови; и толпа, как кот перед мышеловкой, из которой через минуту выпустят для него мышь, облизывалась в нетерпеливом ожидании.
Было уже больше одиннадцати, а с французской стороны все еще не видно было никакой повозки. Измученная неудовлетворенным предвкушением толпа начинала волноваться.
Ровно в три четверти по ту сторону моста показался большой грузовик, предшествуемый двумя мотоциклетками. Автомобиль медленно выехал на мост и остановился на середине. С мотоциклеток соскочили два французских офицера и подошли к ожидавшим их русским. Завязался оживленный разговор. Толпа нетерпеливо заколыхалась. Все глаза устремились на грузовик. Людей на нем издали разузнать было нельзя.
Разговор на мосту затягивался. Офицеры оживленно жестикулировали и разводили руками. Наконец французы откозыряли и сели опять на свои мотоциклетки. Грузовик медленно покатился по мосту, на русскую сторону. Толпа притаилась в ожидании. Когда же, переехав через мост, грузовик показался на набережной, из всех уст широким раскатом вырвался вдруг глухой рев бессильного бешенства. На грузовике развевался флажок красного креста.
Его окружили тесным кольцом. Теперь всем было уже ясно видно. На платформе грузовика вповалку валялось несколько человек с серыми, искаженными судорогой лицами, извиваясь, как черви. Это были зачумленные.
В одно мгновение площадь вокруг грузовика опустела. Толпа в паническом ужасе отхлынула на тротуары. Загудело несколько тысяч голосов.
Через несколько минут, жестикулируя и ругаясь, как публика, разочарованная тем, что отложили долгожданный бенефис внезапно заболевшего знаменитого тенора, толпа медленно и неохотно расходилась по домам.
На опустелой площади одинокий, никому не нужный остался стоять черный грузовик, полный сдавленного стона корчившихся на нем людей.
Казалось, долгие годы он ждал вот этого момента, переносил ради него унижения и мытарства, мечтал о нем по ночам, и вдруг в последний миг кто-то коварный показал ему кукиш. И, забыв свою важность, ротмистр в бессильной злобе фыркал, как конь.
– Сволочи! – ворчал он сквозь стиснутые зубы. – Французишки! Нарочно оттягивали каждый день, выжимали все деньги и дожидались, пока все передохнут!
Он ненавидел в этот момент французов не меньше тех. Чувствовал: подшутили над ним, насмеялись самым обидным образом, отыгрались разом за все его чаевые, за все свои су, выжатые когда-то с таким трудом.
И глухая, тяжелая злоба, – как вскипевшее молоко, готовое вылиться через край, ошпаривая все кругом, – клокотала на спиртовке сердца.
Все вдруг потеряло смысл и ценность, все стало ненужным. Единственное возмездие за долгие годы испорченной жизни, за разбитую карьеру – обмануло; не осталось ничего. Шел отяжелевшим шагом, не зная сам – куда и зачем.
Пустая тенистая комната, с мебелью в серых чехлах, отдавала серой, больничной скукой, и кресла, как больные в серых, на рост, больничных халатах, навязчиво напоминали о болезни, о смерти, о черной яме в рыхлой сырой земле. Хотелось сорвать злобу на ком попало, хотя бы на этой мебели в больничных халатах, выпустить ударом заржавелой шашки спутанные кишки пружин из распоротых брюх кресел, как когда-то в перехваченном у красных лазарете.
Подвернулся под руку денщик, спешивший на цыпочках с подушкой; получил в живот тяжелым, вычищенным до глянца сапогом, отлетел, задержался у двери, бараньим, непонимающим взглядом лизнул сапог и бесшумно, торопливо исчез за дверью.
Нет, дома нельзя.
Хлопнул дверью, вышел на улицу. Долго, до поздней ночи шатался бесцельно по переулкам, по скверам, опустошенный, никому не нужный. Под вечер голод напомнил о себе.
Вошел в маленький ресторанчик на углу. Сразу ошпарил его гул голосов:
– Соломин!…
В углу, за столом – компания. Офицеры. Лоснящиеся, красные морды. Лезут целоваться. О степени накопленной нежности свидетельствует батарея опорожненных бутылок. Потянули к столу. Налили стакан до краев: «Пей!»
Выпил залпом, не поморщился.
А через четверть часа, под хрипящую «Волгу» граммофона, под лязг стаканов и бульканье разливаемой водки, на плече, на колючем эполете рыжего усатого поручика размяк, расплакался, слезами смочил френч, к складкам френча прижался лицом рыхлым, мокрым, липким, как блин.
Рыжий усатый поручик, бережно, по-матерински запрокинув ему голову, влил ему в рот стакан спирта.
У фонаря заметил: что-то торчит из кармана. Оказалось, начатая бутылка коньяку. Мучила икота. Отпил глоток и, заткнув пробкой бутылку, поплелся дальше. Улицы путались под ногами причудливыми вензелями.
Когда он наконец выбрался на площадь, показалось, будто из густого леса вдруг попал на поляну. Шатаясь и неуверенно ставя ноги, пошел напрямик.
Однако, пройдя десяток-другой шагов, наткнулся внезапно на какое-то препятствие. Препятствие при более тщательном осмотре оказалось громадным грузовиком на колесах с двойными шинами.
Соломин остановился, стараясь что-то вспомнить. Точно рыбак, склоненный над садком памяти, он несколько раз неуклюже закидывал в него удочку, и воспоминание, как форель, трепетало в прозрачной воде: вот-вот нырнул уже танцующий поплавок, чтобы, блеснув переливом чешуи, замутив воду, через мгновение появиться опять.
Вдруг сверху, с платформы, долетел к нему придушенный стон. Поплавок камнем нырнул в воду, и на конце удочки засверкала ослепительным блеском огромная тяжелая рыба – не вытянешь: вся жизнь оловянной гирей повисла на этом воспоминании.
– Вот как, голубчики!… – забормотал ротмистр. – Не подохли еще. Что ж, видно, без моей помощи так и не суждено вам покинуть эту юдоль…
Хмельной ротмистр, с налитыми кровью пьяными глазами, стал карабкаться наверх. Это было ему нелегко. Шаткие ноги соскальзывали с колес, руки, точно деревянные, не могли удержать грузного тела. Наконец тяжелым взмахом он перекувырнулся через перекладину и шлепнулся лицом во что-то мягкое и неподвижное. Оправившись, тяжело сел на какой-то приплюснутый валик…
Произведенное следствие обнаружило только, что в трагическую ночь ротмистр Соломин в сильно нетрезвом виде вышел из ресторана.
По приказу командования тело его было сожжено отдельно, с воинскими почестями.
Около девяти часов утра на дороге, ведущей к мосту Иены, начала уже собираться возбужденная, нетерпеливая толпа. Больше всего было женщин. Забыв в это утро даже принять ванну, пухленькие, увешанные бриллиантами дамочки, не привыкшие глядеть на дневной свет раньше часа дня, в лихорадочной торопливости высыпали на улицу за три часа до назначенного времени. Покрывая пудрой раскрасневшиеся от волнения лица, дамы развлекались болтовней.
Темы большей частью были одни и те же: сколько их привезут и каких – старых или молодых? Десятки фамилий передавались из уст в уста. Их снабжали на лету обильными подробностями о фантастической кровожадности и зверствах того или другого большевика. О первом секретаре полпредства сороковая по счету дама рассказывала, что он собственноручно перебил три тысячи семейств; допрашивал в собственном апартаменте, за столом, уставленным всевозможными блюдами, и у упрямых арестованных выкалывал глаза зубочисткой.
Рослый, бородатый поп в сотый раз рассказывал жадным слушателям о святотатственном поругании церкви св. Митрофана: пресвятые мощи великомученика выбросили в сортир, а в церкви устроили больницу, и сестрички-большевички оскверняют святые места блудом.
Вся реквизированная мебель, конфискованные драгоценности, незабываемые обиды, вытащенные опять на дневной свет со дна запревших эмигрантских сундуков, из-под многолетнего слоя нафталина, не устаревшие, вечно актуальные, скалили гнилые зубы, алкая мести, теплой булькающей крови; и толпа, как кот перед мышеловкой, из которой через минуту выпустят для него мышь, облизывалась в нетерпеливом ожидании.
Было уже больше одиннадцати, а с французской стороны все еще не видно было никакой повозки. Измученная неудовлетворенным предвкушением толпа начинала волноваться.
Ровно в три четверти по ту сторону моста показался большой грузовик, предшествуемый двумя мотоциклетками. Автомобиль медленно выехал на мост и остановился на середине. С мотоциклеток соскочили два французских офицера и подошли к ожидавшим их русским. Завязался оживленный разговор. Толпа нетерпеливо заколыхалась. Все глаза устремились на грузовик. Людей на нем издали разузнать было нельзя.
Разговор на мосту затягивался. Офицеры оживленно жестикулировали и разводили руками. Наконец французы откозыряли и сели опять на свои мотоциклетки. Грузовик медленно покатился по мосту, на русскую сторону. Толпа притаилась в ожидании. Когда же, переехав через мост, грузовик показался на набережной, из всех уст широким раскатом вырвался вдруг глухой рев бессильного бешенства. На грузовике развевался флажок красного креста.
Его окружили тесным кольцом. Теперь всем было уже ясно видно. На платформе грузовика вповалку валялось несколько человек с серыми, искаженными судорогой лицами, извиваясь, как черви. Это были зачумленные.
В одно мгновение площадь вокруг грузовика опустела. Толпа в паническом ужасе отхлынула на тротуары. Загудело несколько тысяч голосов.
Через несколько минут, жестикулируя и ругаясь, как публика, разочарованная тем, что отложили долгожданный бенефис внезапно заболевшего знаменитого тенора, толпа медленно и неохотно расходилась по домам.
На опустелой площади одинокий, никому не нужный остался стоять черный грузовик, полный сдавленного стона корчившихся на нем людей.
* * *
Ротмистр Соломин чернее тучи возвращался домой по безлюдным улицам. Разочарование было слишком глубоким, чтобы можно было тотчас же перейти к порядку дня.Казалось, долгие годы он ждал вот этого момента, переносил ради него унижения и мытарства, мечтал о нем по ночам, и вдруг в последний миг кто-то коварный показал ему кукиш. И, забыв свою важность, ротмистр в бессильной злобе фыркал, как конь.
– Сволочи! – ворчал он сквозь стиснутые зубы. – Французишки! Нарочно оттягивали каждый день, выжимали все деньги и дожидались, пока все передохнут!
Он ненавидел в этот момент французов не меньше тех. Чувствовал: подшутили над ним, насмеялись самым обидным образом, отыгрались разом за все его чаевые, за все свои су, выжатые когда-то с таким трудом.
И глухая, тяжелая злоба, – как вскипевшее молоко, готовое вылиться через край, ошпаривая все кругом, – клокотала на спиртовке сердца.
Все вдруг потеряло смысл и ценность, все стало ненужным. Единственное возмездие за долгие годы испорченной жизни, за разбитую карьеру – обмануло; не осталось ничего. Шел отяжелевшим шагом, не зная сам – куда и зачем.
Пустая тенистая комната, с мебелью в серых чехлах, отдавала серой, больничной скукой, и кресла, как больные в серых, на рост, больничных халатах, навязчиво напоминали о болезни, о смерти, о черной яме в рыхлой сырой земле. Хотелось сорвать злобу на ком попало, хотя бы на этой мебели в больничных халатах, выпустить ударом заржавелой шашки спутанные кишки пружин из распоротых брюх кресел, как когда-то в перехваченном у красных лазарете.
Подвернулся под руку денщик, спешивший на цыпочках с подушкой; получил в живот тяжелым, вычищенным до глянца сапогом, отлетел, задержался у двери, бараньим, непонимающим взглядом лизнул сапог и бесшумно, торопливо исчез за дверью.
Нет, дома нельзя.
Хлопнул дверью, вышел на улицу. Долго, до поздней ночи шатался бесцельно по переулкам, по скверам, опустошенный, никому не нужный. Под вечер голод напомнил о себе.
Вошел в маленький ресторанчик на углу. Сразу ошпарил его гул голосов:
– Соломин!…
В углу, за столом – компания. Офицеры. Лоснящиеся, красные морды. Лезут целоваться. О степени накопленной нежности свидетельствует батарея опорожненных бутылок. Потянули к столу. Налили стакан до краев: «Пей!»
Выпил залпом, не поморщился.
А через четверть часа, под хрипящую «Волгу» граммофона, под лязг стаканов и бульканье разливаемой водки, на плече, на колючем эполете рыжего усатого поручика размяк, расплакался, слезами смочил френч, к складкам френча прижался лицом рыхлым, мокрым, липким, как блин.
Рыжий усатый поручик, бережно, по-матерински запрокинув ему голову, влил ему в рот стакан спирта.
* * *
Каким образом и когда очутился на улице, он не отдавал себе отчета. Было совершенно темно. С трудом удерживая равновесие, он пошел вперед, нащупывая руками стены.У фонаря заметил: что-то торчит из кармана. Оказалось, начатая бутылка коньяку. Мучила икота. Отпил глоток и, заткнув пробкой бутылку, поплелся дальше. Улицы путались под ногами причудливыми вензелями.
Когда он наконец выбрался на площадь, показалось, будто из густого леса вдруг попал на поляну. Шатаясь и неуверенно ставя ноги, пошел напрямик.
Однако, пройдя десяток-другой шагов, наткнулся внезапно на какое-то препятствие. Препятствие при более тщательном осмотре оказалось громадным грузовиком на колесах с двойными шинами.
Соломин остановился, стараясь что-то вспомнить. Точно рыбак, склоненный над садком памяти, он несколько раз неуклюже закидывал в него удочку, и воспоминание, как форель, трепетало в прозрачной воде: вот-вот нырнул уже танцующий поплавок, чтобы, блеснув переливом чешуи, замутив воду, через мгновение появиться опять.
Вдруг сверху, с платформы, долетел к нему придушенный стон. Поплавок камнем нырнул в воду, и на конце удочки засверкала ослепительным блеском огромная тяжелая рыба – не вытянешь: вся жизнь оловянной гирей повисла на этом воспоминании.
– Вот как, голубчики!… – забормотал ротмистр. – Не подохли еще. Что ж, видно, без моей помощи так и не суждено вам покинуть эту юдоль…
Хмельной ротмистр, с налитыми кровью пьяными глазами, стал карабкаться наверх. Это было ему нелегко. Шаткие ноги соскальзывали с колес, руки, точно деревянные, не могли удержать грузного тела. Наконец тяжелым взмахом он перекувырнулся через перекладину и шлепнулся лицом во что-то мягкое и неподвижное. Оправившись, тяжело сел на какой-то приплюснутый валик…
* * *
Когда наутро санитары отвезли в крематорий черный неподвижный грузовик, – бросая тела в печь, среди трупов большевиков они заметили труп белого офицера в мундире с погонами. Прибывший из главного командования офицер опознал в нем ротмистра Соломина.Произведенное следствие обнаружило только, что в трагическую ночь ротмистр Соломин в сильно нетрезвом виде вышел из ресторана.
По приказу командования тело его было сожжено отдельно, с воинскими почестями.
IX
В роскошной гостиной мистера Давида Лингслея были еще наполовину спущены шторы, и в зыбком полумраке неподвижные, выпрямленные силуэты равви Элеазара бен Цви и плотного господина в американских очках казались на фоне пунцовых обоев двумя восковыми фигурами, принесенными сюда неизвестными шутниками из музея Гревен[56].
– Что прикажете? – возясь с галстуком, машинально спросил странных гостей мистер Давид. – К сожалению, я спешу на заседание и могу вам посвятить не больше десяти минут.
Сутуловатый человек с седой бородой, в неуклюжей потертой тужурке сказал что-то на еврейском языке плотному господину в американских очках.
Мистер Давид Лингслей с любопытством пригляделся к патриархальному лицу, к тонким семитским чертам человека в тужурке.
Плотный господин в очках, по-видимому исполнявший роль переводчика, передал на приличном английском языке:
– Дело наше недолгое. Будьте только любезны сесть и выслушать нас внимательно.
– Слушаю, – сказал мистер Давид, усаживаясь в кресло. Оба пришедшие коротко поговорили о чем-то между собой, после чего господин в очках повторил:
– Дело наше недолгое. Вы можете, конечно, пойти на это дело либо нет – воля ваша. Но прежде, чем приступим к его изложению, вы должны обещать нам, что ни одно слово из нашего разговора не выйдет за пределы этих четырех стен.
– Я не люблю секретов, к тому же с людьми незнакомыми, – ответил сухо мистер Давид. – Если, однако, вам это очень важно, могу дать вам слово джентльмена не передавать нашего разговора никому.
– Именно никому, – подчеркнул господин в очках. – Это для нас крайне важно. Даже вашей подруге, мадемуазель Дюфайель.
Мистер Давид поморщился:
– Я вижу, что вы великолепно осведомлены о моей интимнейшей жизни, – ответил он ледяным тоном. – Все это начинает пахнуть шантажом. Мне не интересно ваше дело, и я полагаю, что лучше всего будет, если вы, не излагая мне его, покинете мою квартиру.
Господин в очках, по-видимому, совершенно не смутился.
– Дело наше простое, и оно должно заинтересовать равным образом вас, как и нас. Мы пришли вас спросить, не хотите ли вы выбраться из Парижа и вернуться в Америку?
Мистер Давид Лингслей посмотрел на говорящего с недоумением:
– Что это значит? Выражайтесь яснее.
– Это значит, что мы можем помочь вам выбраться из Парижа и вернуться в Америку в кратчайший срок, – повторил господин в очках.
Мистер Давид недоверчиво прищурил глаза:
– Каким же образом, разрешите спросить, сможете вы это сделать? Будьте уверены, что все члены нашей концессии испробовали уже для этого все пути, нажали все кнопки, – как видите, безрезультатно.
– Это уже вас не касается, – ответил спокойно господин в очках. – Будьте добры дать нам ответ: да или нет?
– Разумеется, да, – засмеялся слегка неискренне мистер Давид. – Я готов дать вам за это дело любую сумму. Не понимаю только, почему вы обращаетесь с этим предложением исключительно ко мне. Уверяю вас, что сотни джентльменов уплатили бы вам за это, сколько хотите. Или, может быть, речь идет о каком-то новом оптовом предприятии, которое по определенному тарифу перевозит состоятельных людей на другую сторону кордона? Изумительно выгодное предприятие! С закрытыми глазами вхожу в него компаньоном.
– Денег за перевоз мы не берем, – спокойно ответил господин в очках. – Наоборот, мы готовы доплатить вам любую сумму, если бы вы в этом нуждались. Но мы превосходно знаем, что вы в этом не нуждаетесь.
– В таком случае, либо вы – филантропы, либо же вы предлагаете мне эту сделку ради моих прекрасных глаз, так как знать вас я не имею удовольствия.
– Мы не предлагаем вам этой сделки ради ваших прекрасных глаз, – с невозмутимым спокойствием продолжал господин в очках. – Мы предлагаем вам услугу за услугу. Мы вывезем вас за пределы Парижа, вы окажете нам взамен другую услугу.
– Вы меня интригуете, господа. Любопытно послушать.
Господин в очках обернулся к седобородому старику в тужурке, и оба они с минуту разговаривали между собой на еврейском языке. Мистер Давид нетерпеливо прислушивался. Через минуту господин в очках придвинул ближе свое кресло к креслу мистера Давида и, наклонясь к нему, отчетливо сказал:
– Мы пришли из еврейского города как делегаты.
– Каким же образом вам удалось проникнуть на территорию концессии? – с недоумением вскрикнул мистер Давид.
– Это дела не касается. Будьте любезны выслушать нас внимательно. Евреи из еврейского города на днях выйдут из Парижа.
– Это каким же способом?
– Способ здесь не важен. Мы купили войска одного сектора. Войска пропустят через кордон еврейское население. Чтобы не обращать на себя внимания, оно дойдет до застав подземельями метрополитена. По ту сторону кордона будут ждать товарные поезда. В пломбированных вагонах, зафрахтованных якобы для амуниционных ящиков, еврейское население уедет в Гавр.
– Замечательно, хотя не совсем правдоподобно. Сколько же людей, если можно знать, насчитывает население еврейского города?
– Уедут, понятно, только люди богатые. Вся беднота останется в Париже. Уедут одни здоровые, отбыв предварительный трехдневный карантин в вагонах. Общим числом надо считать около пятисот человек. Остальные вымерли или вымрут в ближайшие дни. Уехать они должны в самый кратчайший срок. Оставаться в Париже с каждым днем опаснее. Не говоря уже о том, что ежедневно умирает от чумы свыше ста евреев, над еврейским городом нависла другая опасность, заразительнее заразы: еврейская община соприкасается непосредственно с коммуной Бельвиль. Со дня ее образования среди наших бедняков началось заметное брожение. Не дальше, как вчера, весь квартал Репюблик оторвался от еврейского города и присоединился к большевикам. Свыше тысячи купцов были вырезаны чернью, и имущество их разграблено. Все голодранцы еврейского города только о том и помышляют, чтобы последовать этому примеру… Оставаться дольше в Париже нельзя…
– Итак, вы утверждаете, что из оцепленного кордоном Парижа выйдет отряд в пятьсот человек, и никто этого не заметит?
– Так и будет. Все приготовлено и предусмотрено.
– Извините, но это что-то напоминает мне фантастический роман. Допустим, однако, что это правда. Если я хорошо вас понял, вы хотите взять меня с собой, уделить мне место в ваших пломбированных вагонах. Не так ли? Какой же услуги вы требуете от меня взамен?
– Услуги простой и для вас лично нетрудной. Дело именно в том, что пристроить столько евреев где-нибудь поблизости в Европе, не привлекая этим ничьего внимания, было бы физически невозможно. К тому же чума, рано или поздно, переберется, по всей вероятности, через кордон и завладеет всем материком. Евреи не для того убегают из Парижа и тратят на это бегство миллионные суммы, чтобы дожидаться прихода чумы в другом месте. Евреи должны пробраться в место совершенно безопасное, они должны пробраться в Америку.
– Ба! Вам, должно быть, известно, что Америка закрыла все свои гавани, опасаясь занесения в нее чумы, и что ни один пароход не может причалить к ее берегам, не подвергаясь обстрелу.
– Нам это известно так же хорошо, как и вам. Поэтому мы и обращаемся именно к вам. Вы при помощи своих громадных связей похлопочете, и Америка пропустит один пароход.
– Абсурд!
– Подождите. Вы не скажете, конечно, что пароход везет людей из Парижа и вообще из Европы. Известите, что вы прибываете на пароходе из Каира. Все будет указывать на это. Пароход ждет уже в Гавре. Из Гавра, чтобы не обращать на себя внимания, он отчалит ночью с потушенными огнями. По дороге он переменит флаг и название. Не причалит он ни в Нью-Йорке, ни в Филадельфии, а в какой-нибудь маленькой пристани. Причалит, высадит пассажиров и отчалит ночью. Никто не узнает ни о чем. Вы только выхлопочите, благодаря вашим связям, чтобы местные власти на минуту закрыли глаза. Вот и все.
– Что прикажете? – возясь с галстуком, машинально спросил странных гостей мистер Давид. – К сожалению, я спешу на заседание и могу вам посвятить не больше десяти минут.
Сутуловатый человек с седой бородой, в неуклюжей потертой тужурке сказал что-то на еврейском языке плотному господину в американских очках.
Мистер Давид Лингслей с любопытством пригляделся к патриархальному лицу, к тонким семитским чертам человека в тужурке.
Плотный господин в очках, по-видимому исполнявший роль переводчика, передал на приличном английском языке:
– Дело наше недолгое. Будьте только любезны сесть и выслушать нас внимательно.
– Слушаю, – сказал мистер Давид, усаживаясь в кресло. Оба пришедшие коротко поговорили о чем-то между собой, после чего господин в очках повторил:
– Дело наше недолгое. Вы можете, конечно, пойти на это дело либо нет – воля ваша. Но прежде, чем приступим к его изложению, вы должны обещать нам, что ни одно слово из нашего разговора не выйдет за пределы этих четырех стен.
– Я не люблю секретов, к тому же с людьми незнакомыми, – ответил сухо мистер Давид. – Если, однако, вам это очень важно, могу дать вам слово джентльмена не передавать нашего разговора никому.
– Именно никому, – подчеркнул господин в очках. – Это для нас крайне важно. Даже вашей подруге, мадемуазель Дюфайель.
Мистер Давид поморщился:
– Я вижу, что вы великолепно осведомлены о моей интимнейшей жизни, – ответил он ледяным тоном. – Все это начинает пахнуть шантажом. Мне не интересно ваше дело, и я полагаю, что лучше всего будет, если вы, не излагая мне его, покинете мою квартиру.
Господин в очках, по-видимому, совершенно не смутился.
– Дело наше простое, и оно должно заинтересовать равным образом вас, как и нас. Мы пришли вас спросить, не хотите ли вы выбраться из Парижа и вернуться в Америку?
Мистер Давид Лингслей посмотрел на говорящего с недоумением:
– Что это значит? Выражайтесь яснее.
– Это значит, что мы можем помочь вам выбраться из Парижа и вернуться в Америку в кратчайший срок, – повторил господин в очках.
Мистер Давид недоверчиво прищурил глаза:
– Каким же образом, разрешите спросить, сможете вы это сделать? Будьте уверены, что все члены нашей концессии испробовали уже для этого все пути, нажали все кнопки, – как видите, безрезультатно.
– Это уже вас не касается, – ответил спокойно господин в очках. – Будьте добры дать нам ответ: да или нет?
– Разумеется, да, – засмеялся слегка неискренне мистер Давид. – Я готов дать вам за это дело любую сумму. Не понимаю только, почему вы обращаетесь с этим предложением исключительно ко мне. Уверяю вас, что сотни джентльменов уплатили бы вам за это, сколько хотите. Или, может быть, речь идет о каком-то новом оптовом предприятии, которое по определенному тарифу перевозит состоятельных людей на другую сторону кордона? Изумительно выгодное предприятие! С закрытыми глазами вхожу в него компаньоном.
– Денег за перевоз мы не берем, – спокойно ответил господин в очках. – Наоборот, мы готовы доплатить вам любую сумму, если бы вы в этом нуждались. Но мы превосходно знаем, что вы в этом не нуждаетесь.
– В таком случае, либо вы – филантропы, либо же вы предлагаете мне эту сделку ради моих прекрасных глаз, так как знать вас я не имею удовольствия.
– Мы не предлагаем вам этой сделки ради ваших прекрасных глаз, – с невозмутимым спокойствием продолжал господин в очках. – Мы предлагаем вам услугу за услугу. Мы вывезем вас за пределы Парижа, вы окажете нам взамен другую услугу.
– Вы меня интригуете, господа. Любопытно послушать.
Господин в очках обернулся к седобородому старику в тужурке, и оба они с минуту разговаривали между собой на еврейском языке. Мистер Давид нетерпеливо прислушивался. Через минуту господин в очках придвинул ближе свое кресло к креслу мистера Давида и, наклонясь к нему, отчетливо сказал:
– Мы пришли из еврейского города как делегаты.
– Каким же образом вам удалось проникнуть на территорию концессии? – с недоумением вскрикнул мистер Давид.
– Это дела не касается. Будьте любезны выслушать нас внимательно. Евреи из еврейского города на днях выйдут из Парижа.
– Это каким же способом?
– Способ здесь не важен. Мы купили войска одного сектора. Войска пропустят через кордон еврейское население. Чтобы не обращать на себя внимания, оно дойдет до застав подземельями метрополитена. По ту сторону кордона будут ждать товарные поезда. В пломбированных вагонах, зафрахтованных якобы для амуниционных ящиков, еврейское население уедет в Гавр.
– Замечательно, хотя не совсем правдоподобно. Сколько же людей, если можно знать, насчитывает население еврейского города?
– Уедут, понятно, только люди богатые. Вся беднота останется в Париже. Уедут одни здоровые, отбыв предварительный трехдневный карантин в вагонах. Общим числом надо считать около пятисот человек. Остальные вымерли или вымрут в ближайшие дни. Уехать они должны в самый кратчайший срок. Оставаться в Париже с каждым днем опаснее. Не говоря уже о том, что ежедневно умирает от чумы свыше ста евреев, над еврейским городом нависла другая опасность, заразительнее заразы: еврейская община соприкасается непосредственно с коммуной Бельвиль. Со дня ее образования среди наших бедняков началось заметное брожение. Не дальше, как вчера, весь квартал Репюблик оторвался от еврейского города и присоединился к большевикам. Свыше тысячи купцов были вырезаны чернью, и имущество их разграблено. Все голодранцы еврейского города только о том и помышляют, чтобы последовать этому примеру… Оставаться дольше в Париже нельзя…
– Итак, вы утверждаете, что из оцепленного кордоном Парижа выйдет отряд в пятьсот человек, и никто этого не заметит?
– Так и будет. Все приготовлено и предусмотрено.
– Извините, но это что-то напоминает мне фантастический роман. Допустим, однако, что это правда. Если я хорошо вас понял, вы хотите взять меня с собой, уделить мне место в ваших пломбированных вагонах. Не так ли? Какой же услуги вы требуете от меня взамен?
– Услуги простой и для вас лично нетрудной. Дело именно в том, что пристроить столько евреев где-нибудь поблизости в Европе, не привлекая этим ничьего внимания, было бы физически невозможно. К тому же чума, рано или поздно, переберется, по всей вероятности, через кордон и завладеет всем материком. Евреи не для того убегают из Парижа и тратят на это бегство миллионные суммы, чтобы дожидаться прихода чумы в другом месте. Евреи должны пробраться в место совершенно безопасное, они должны пробраться в Америку.
– Ба! Вам, должно быть, известно, что Америка закрыла все свои гавани, опасаясь занесения в нее чумы, и что ни один пароход не может причалить к ее берегам, не подвергаясь обстрелу.
– Нам это известно так же хорошо, как и вам. Поэтому мы и обращаемся именно к вам. Вы при помощи своих громадных связей похлопочете, и Америка пропустит один пароход.
– Абсурд!
– Подождите. Вы не скажете, конечно, что пароход везет людей из Парижа и вообще из Европы. Известите, что вы прибываете на пароходе из Каира. Все будет указывать на это. Пароход ждет уже в Гавре. Из Гавра, чтобы не обращать на себя внимания, он отчалит ночью с потушенными огнями. По дороге он переменит флаг и название. Не причалит он ни в Нью-Йорке, ни в Филадельфии, а в какой-нибудь маленькой пристани. Причалит, высадит пассажиров и отчалит ночью. Никто не узнает ни о чем. Вы только выхлопочите, благодаря вашим связям, чтобы местные власти на минуту закрыли глаза. Вот и все.