Бежали месяцы.
   На заводе работа быстро подвигалась. Были уже три кружка из рабочих постарше. Просить подмоги не хотел: людей мало. Все сам. Поспевал с трудом. Свои занятия на время пришлось забросить. Но все же по ночам, когда оставался один, тайно тосковал по прежним беседам с Чен, по кротким, доверчивым глазам, по тихому восторженному голосу.
   Однажды вечером – прошло уже незаметно несколько месяцев, выходя, увидел во дворе сборище рабочих. Подошел спросить, в чем дело.
   – Шпульница в колодце утопилась.
   Дрогнул, расталкивая любопытных, пробрался ближе. Сердце колотилось. Узнал издали. Лежит маленькая, хрупкая, личико посинело, распухло, а в полураскрытых глазах детский, жалобный испуг.
   До поздней ночи, потрясенный, скитался во улицам не в силах разгадать жуткую загадку.
   Что же случилось? Как же это он мог проглядеть, не позаботиться, не удержать?
   Поздно ночью, расстроенный, вернулся к себе в каморку. В каморке на столе – письмецо. Распечатал дрожащими руками:
 
   «Милый! Не осуди. Рябой белый дьявол осилил. Заразил дурной болезнью. Как же жить? Откройся я тебе – ты бы, может быть, его убил. А так – он будет наказан. Я известила властей, что он – виновник. Как страшно умирать, не дождавшись нашей победы! Наверное, уже так скоро! Будет лучше. Милый мой, дорогой. Люблю!»
 
   П'ан заклокотал. Кинулся как очумелый. На пороге остановился. Куда? Убить рябого? Все равно придется подождать до утра. Не раздеваясь, прикорнул на мешке. Мысли неслись чехардой. А внутри – ощутимая, гложущая физическая боль.
   Постепенно из хаоса вынырнули мысли правильные, рассчитанные. Что же рябой? Пешка. Колесико громадного механизма. Убить единицу? Вздор! Если дерево закрывает солнце, разве поможет, если сорвешь желудь? Надо срубить ствол. Подкопать у корней. Рухнет. Только твердо продолжать начатое. Не уставать. Стать самому топором. Отточить ненависть, как лезвие, не притупилась бы.
   Назойливой болью вернулась мысль о Чен. Маленькая! Такая умница! Все хотела знать, а не знала такой простой вещи, что только китайцы наказывают виновников самоубийства. Китайский закон для белых не писан. Белым на него наплевать. И кому же в голову придет наказать убийцу китайской девочки?
   До утра просидел на корточках.
   Утром пришел на работу прямой, деловитый, будничный. Вечером в кружке разъяснял толково, внятно отвечал на вопросы и, чувствуя десять пар устремленных на него косых глаз, твердо ставил точку:
   – Смерть угнетателям!
* * *
   К осени удалось организовать на заводе первый отпор. Рабочие отправили в управление фабрики делегацию:
   Увеличить заработки. Отменить телесное наказание. Детям и женщинам за равную работу – равная плата.
   Делегаты были избиты и выброшены из фабрики вон. Рабочие ответили стачкой. Управление растерялось. Вызвали отряд солдат и полицию. Солдаты заняли завод. Полицейские приступили к ликвидации зачинщиков. П'ан Тцян-куэй вместе с другими несколькими рабочими был арестован и доставлен в полицию. В полиции с арестованных сорвали сапоги, били бамбуком по пяткам до обморока. Потерявшего сознание П'ана кинули в одиночную камеру.
   Выбрался. К побоям привык с детства. Не пугали. Как кот, швыряемый наземь, приучился падать на лапы. Так и тогда: перепрыгнул через высокий забор, отряхнулся и деловито зашагал к окружному комитету.
   Дальше – лица, города, заводы… Картины гонят картины, как в ускоренно пущенном фильме. Всего не запечатлеть. Кружки, митинги, стачки, демонстрации, тюрьмы. На пятках мясо пробили до кости. Пролежал два месяца. Два раза был приговорен к смертной казни. Бежал.
   Попал в партию Сун Ят-сена. Пригляделся. Гоминдан кишел националистически настроенной буржуазией. Отобрать у иностранцев привилегии, принудить к пересмотру невыгодных договоров. А там – все по-старому. Что же общего у них? Покамест одно – общий враг, империалисты. Необходимо использовать. До поры, до времени – они союзники. Дальше – видно будет. Прогнав иностранцев, можно будет взяться и за этих. Главное – закрепить контакт с рабочими массами. Работал, не уставая.
   Учебу пришлось забросить – некогда. Единственная роскошь – газеты. Обнадеживали редко, чаще тревожили. На Западе творилось неладное. Кончилась война. Союзники побороли Германию. Рабочую революцию задавили свои же социалисты. Победители в концессиях отпраздновали победу победоносным воем. Того и гляди – посыплются опять, зальют порабощенный без боя Китай стаями новых, не успевших разбогатеть золотоискателей.
   Посыпались. Еще наглей, еще заносчивей, кровожадней прежнего. Измученный Китай встретил их тихим жалобным стоном. Но в низах уже бурлило. Первые несмелые вспышки – глухие отдаленные раскаты надвигающейся грозы.
   В Китае становилось все тесней. По пятам борзыми мчались белые и желтые шпионы. Приходилось пробираться по ночам, укрываться по задворкам, как в детстве, когда искал, где бы пристроиться на ночлег незамеченным. Работать становилось все труднее. От бессонницы и усталости слипались глаза, ныли отбитые пятки.
   Помощь пришла неожиданно. Выхлопотали друзья. Был откомандирован вместе с группой студентов учиться в Европу.
   Знойным вечером, когда грузный пароход неуверенно покачивался на согбенных, истекающих пеной спинах волн, точно громадный, тяжеловесный шкаф на сгибающихся от напряжения спинах носильщиков, П'ан в последний раз окинул взором с палубы убегающие очертания родины. Горло сжалось тоской. Китай уплывал во мрак, как громадная галера, погоняемая тяжелыми взмахами незримых весел. Казалось, в вечерней тишине раздастся тихий заунывный вой косоглазых гребцов, бряцание цепей, свист взвивающегося кнута белого погонщика. На западе – черная полоса ночи. В унынии П'ан облокотился на перила. Куда же плывет эта несчастная страна? Долго ли плыть ей во мраке? И выплывет ли она когда-нибудь на вольный солнечный простор? Или же не увидеть ей никогда долгожданного солнца, которое неуклюжим шаром вышивают по ночам в тоске чахоточные работницы на белых знаменах гоминдана?
* * *
   В Европу приехал насторожившийся, сосредоточенный, как некогда, будучи мальчиком, когда заползал за костью в конуры злейших собак. Чувствовал: вползал в конуру врага, чтобы унести оттуда драгоценнейшую кость – знание. Этот враг покуда злее и опаснее своих. По сравнению с ним родной толстозадый желтый хозяин казался ему присосавшейся к его телу неповоротливой пиявкой, которую нетрудно оторвать и отбросить. Мучительно, до противности чувствовал он уже там, в Китае, всей своей кожей тысячу других присосавшихся, неустранимых губ. Их нельзя было просто оторвать. От них бесконечными телеграфными проводами тянулись длинные щупальцы, опоясавшие половину земного шара и терявшиеся где-то в неведомых каменных дебрях чужого материка. После длинных годов детских мечтаний волшебный морской Мер Се-дес наконец примчал его в таинственное логово.
   Впрочем, достижения европейской культуры, поражавшей когда-то детский мозг, не ослепляли уже от природы прищуренных глаз, присматривавшихся ко всему внимательно и строго, оценивая существенное и нужное и вычеркивая непригодное одним взмахом растопыренных кистью ресниц.
   От маленького мальчика, решившего прочесть подряд все книги в библиотеке отцов-лазаристов, осталась в наследство неутолимая жажда познать решительно все, изучить все, овладеть до корней сложным аппаратом чужой культуры.
   Учился со рвением, залпом глотал книги: изучив, отбрасывал их, как шелуху. Как лунатик по карнизу шестиэтажного дома, прошел, не оступившись, по тенистым коридорам университетов Европы.
   По вечерам, избегая людных бульваров, любил углубляться в отдаленные рабочие кварталы, скудно освещенные редкими огоньками фонарей, растворяясь в тусклой оборванной толпе, всматриваться в исхудалые, заостренные, пожелтевшие от нужды лица с ярко обозначенными скулами над впадинами щек.
   В истощенном, сером лице ломового извозчика чудилось мелькание спиц двухколесной коляски и босых пяток заезженного рикши, бегущего в этот момент где-то по знойным улицам Шанхая. Сгибающийся под грузом мешка носильщик истекал желтым потом китайского кули. Припухшие, облезлые веки женщины, неуверенно пошатывающейся под тяжестью закутанного в тряпки грудного младенца, смотрели косыми глубокими щелями.
   П'ан Тцян-куэй впервые увидел здесь воочию то, о чем много и умно говорили прочитанные книги: есть, кроме родного Китая, с фасадом на Желтое море, еще другой, международный Китай: он всюду, где сгибаются спины, сводятся от усилия скулы, суживаются ненавистью скошенные глаза и где восседает раздобревший величественный хозяин.
   В городах, выступая делегатом на митингах местных рабочих организаций, над взволнованным морем голов, он бросал, точно бумеранг, восторженный клич международной солидарности.
   Из далекой, мерцающей заревом Москвы красными брызгами летели над миром пламенные слова Ленина; раскаленными угольями падали на порох взрытых, утоптанных стопами победоносных армий залежей классового сознания угнетенных масс и народов. Земля под ногами дрожала от внутренних взрывов, от внезапных сдвигов и оползней пробивавшихся наружу слоев. Из Китая известия приходили отрывистые и смутные, как всполошенные птицы, стаями улетающие с востока, тревожные вестники надвигающейся грозы.
   И свершилось. Раскаленный добела котел лопнул под истерический визг всколыхнувшихся парламентов и жалобный вой телеграмм. Из котла взбудораженной лавой, затопляя все на пути, хлынули желтые несметные полки, вздыбленный стальногривый вал мирового прилива. Красное солнце гоминдана с серпом и молотом и пятиугольной звездой. Триумфальный поход на север. Города и провинции. По телеграфным проволокам, обгоняя снаряды, мчится крылатое слово: «Победа!»
   От мощного взрыва разлетелись по всему миру обломки, вскоре долетели и до Европы. Маленькие белые люди с чемоданами. В глазах – не успевшие еще испариться ужас и недоумение. Испуганно заметались по всему материку. Над бульварами – убегающие в переполохе громадные блестящие буквы световых газет, подгоняемые хлестким вихрем депеш, медленно сложились в одно жесткое, колючее слово: «Интервенция».
   П'ан Тцян-куэй на первую весть о революции встрепенулся, захлопнул недочитанную книгу, хотел кинуться на вокзал. Не отпустили. Приказали остаться на посту, бросить учение, закрепить контакт с местными рабочими организациями, готовить отпор европейского пролетариата против вооруженной интервенции империалистов. Подчинился. Понимал: центр борьбы не там. Здесь. В Лондоне. В Париже. В накуренном кабинете Форейн-Офиса, в салонах Кэ д'Орсэ. Отсюда в штабы враждебных армий идут тонкие нити, франки, фунты, инструкции, блиндированные плавающие здания – броненосцы. Сломать хребет врагу одним ударом в позвоночник, натянутый тонким телеграфным кабелем между Лондоном и Парижем. Сломать напором собственных белых рабочих масс, организованных под знаменем защиты китайской революции, во имя светлого лозунга мировой солидарности угнетенных.
   Вместо укромных библиотек и прохладных лабораторий – опять жаркие, переполненные залы, митинги, конференции, демонстрации, пламенные статьи на вырванном на лету из блокнота клочке бумаги, душные качающие вагоны, квартиры, ночлежки, бережный полицейский надзор. Выселен из Лондона. В Париже на лестнице, в трамвае, в кафе – зоркие следящие глаза. Замучили донельзя. Традиционные прятки в метро среди выходов, входов, коридоров. Сбил со следу. Так – недели, месяцы, год.
   Наконец, отпуск. Разрешили съездить в Китай. Опять качал пароход, уносимый на мощных плечах волн, словно оратор на плечах восторженной толпы. У берегов Китая преградили путь сумрачные башни броненосцев, наблюдавшие берег сквозь длинные подзорные трубы орудий. Угрюмой тенью омрачили солнечный мартовский день. Но берега купались в солнце, и на берегу, водруженное высоко над грудой столпившихся зданий, трепетало озаренное солнцем знамя гоминдана. Завидев его издали, П'ан повеселел.
   Шанхай встретил его пожаром, отчаянным барабанным боем, кипящим алкоголем толпы, визгом сирен, воплем и испуганной икотой. Выкуренные из квартир, обезумевшие от ужаса люди босиком, в одном белье, точно призраки, прыгали через головни, чтобы – еще минута – исчезнуть без крика во вспененном желтом водовороте толпы. Празднично одетые рикши триумфально проносили на обломленных оглобельках насаженные на них головы вчерашних пассажиров.
   Попал на заседание делегатского собрания. Речи звенели победой, пьянили сильней крепкого рисового вина. В большинстве – левые гоминдановцы и коммунисты. Вооружить рабочих. Выдвинуть временное правительство из левых. Вся власть трудящимся. Националистические делегаты против вооружения рабочих организаций. Ушли обиженные. Шиш! Не так еще потанцуют!
   После Шанхая – Нанкин. Шаньдунские войска сдаются в переполохе без боя. На улицах – необозримые праздничные толпы понеслись, покатились – бешеный ледоход. Пригрело солнце, и вдруг с грохотом сломался, двинулся лед. Кажется, сейчас вот, смятенные бурлящим течением толпы, оторвавшись от земли, поплывут неуклюжими льдинами дома, дворцы, пагоды; понесутся вскачь к открытому, проторенному устью – к победе. Солнце – на растопыренных крыльях знамен, в расширенных восторгом зрачках, в несмелой весенней зелени деревьев, в щебете опьяненных птиц; на фасадах, на лицах – золотая солнечная сажа.
   И вдруг…
   Глухой раскатистый грохот. Что это? Первый гром приближающейся весенней бури? Над недоумевающей толпой с треском разорвался снаряд. Отчаянный водоворот и крик. Клубок тел. Внезапный яростный отлив. Загородили реку, и взмыленные волны хлынули обратно, напролом. В воздухе – дымящиеся ракеты снарядов. Обстреливают город. Но кто же?… Шаньдунцы? Нет, не шаньдунцы.
   Налетели первые ошалелые вестники:
   – Канонерки! Десант! Американские и французские войска высаживаются на берег.
   Все заклокотало. Снаряды над городом реяли метеорами. Направо, налево – грохот падающих зданий и красные фонтаны пламени. Беззащитная, безоружная масса мечется среди рушащихся стен, как ослепленный табун, запертый в горящей конюшне.
   Примчались взлохмаченные охрипшие люди:
   – Все к арсеналу, за оружием!
   П'ан Тцян-куэй не растерялся. Выхватив у первого замешкавшегося из рук винтовку, во главе десятка человек понесся по направлению к порту. По дороге со всех сторон уже сбегались кучками вооруженные солдаты и рабочие, отстреливаясь на бегу. На набережной – свалка. С разбегу П'ан шлепнулся в твердую синюю кучу. Сломалась винтовка. Английский матрос замахнулся на него штыком. П'ан увернулся, кулаком – по бритому затылку. Окровавленное лицо матроса застряло на замке ружья. П'ан выхватил винтовку. На замке – красная каша. Схватил за дуло. Прикладом – наотмашь по белым накрахмаленным шапочкам. Как дровосек ударом топора, расчистил кругом просторную поляну. На помощь – свои. Матросы – врассыпную по каменистым ступеням набережной. Но сзади уже наплывали другие. На бульваре – новая свалка… Прыгая с глыбы на глыбу, П'ан поспешил туда. Вдруг – тоненький жалобный свист. В глазах лепестки – красный вихрь.
   Упал легко, без крика, прямой и упругий, как сорвавшийся с трапеции акробат, на растянутую у ног каменную сетку набережной.
   Очнулся лишь три недели спустя в грязном военном госпитале, пропахшем йодоформом и крепким солдатским потом. В груди – словно раскаленная игла. Белобрысый лекарь обнадежил:
   – Думали, не выкарабкаетесь. Сантиметром ниже сердца.
   Расспросил про известия. Оглушили, как удар. В гоминдане – раскол, измена. Правые снюхались с империалистами. Изменник Чан Кай-ши приступил на днях к кровавому разгрому рабочих организаций в Шанхае и Кантоне. Лозунг: борьба с коммунистами. Повсюду массовые расстрелы и казни. Нанкин пока что держится, но в новом гоминдане – распри. Левые гоминдановцы в заговоре против коммунистов. Норовят перейти открыто в лагерь контрреволюции. И так далее – длинный перечень невеселых событий, позорных имен и дат.
   Утомленный, закрыл глаза. Что же, разве не знал заранее? Придется и против этих. Но все же не думал, что так скоро. Впрочем, быть может, это к лучшему. По крайней мере все теперь просто и ясно.
   Вскоре выбрался из госпиталя. Еще пошатываясь от слабости, сразу окунулся с головой в работу. В деревне. Новые директивы. Овладеть крестьянскими союзами. Способствовать развитию существующих крестьянских организаций. Притянуть в организации молодежь. Содействовать разгрому миньтуаней[49]. Наладить более непосредственный контакт с «Красными пиками» [50]. Курс на аграрную революцию.
   Хубей. Хунань. Лачуги. Тележки. Длинные, размокшие, бесконечные дороги. По дорогам, как верстовые столбы – горькие, тяжелые даты. Ухан. Нанкин. Подавили рабочее восстание в Кантоне. Расстрелы. Казни. Липкая невинная кровь.
   Одна радость: революционное движение крестьянских масс растет, вздымается, как вал. Только б не устать. Упорным кротом подтачивать плотины. Хлынет – смоет все. Тогда расплата.
   Поддерживало еще одно: на севере – гигантский Советский Союз распластался, занял одну шестую земного шара. Перенес интервенции, блокады, годы голода и разрухи. В кольце империалистов, один, утвердился, растет этаж за этажом ввысь. Незыблемыми цифрами статистики упрекает, напоминает, твердит: «Держись, не сдавайся! Строй! Поражения, гнет – все временно. Впереди победа, простор! Не унывай!»
   От трудов, невзгод, скитаний заволакивалась туманом голова. Давала чувствовать себя рана. Захворал. Вызвали в центр. Опять в госпитале. Вытащили застрявшую позабытую пулю. Поправился быстро. Накануне выписки принесли приказ: откомандирован компартией в Европу, как знакомый с тамошними условиями работы – разоблачать на месте контрреволюцию.
   Уезжал неохотно, но противиться не пытался. В Париж приехал под чужой фамилией.
   Вскоре пронюхали. Пришлось опять пробираться по ночам. Запершись в маленьком номере гостиницы на площади Пантеон, П'ан Тцян-куэй передвинул стрелку своих будней. Спал днем, а в город выходил только поздно вечером, когда в желтоватом матовом отсвете электрических ламп стирается предательская окраска кожи и под полями шляпы теряются удлиненные щели косых глаз.
   В Париже в Латинском квартале китайских националистически настроенных студентов – хоть отбавляй. Втерся незаметно. Был молчалив и серьезен. Постепенно приобрел всеобщее доверие. К весне был уже душой всего движения. Шутливая кличка «Диктатор».
   Объявление войны и последовавшее за ним восстание застали его готовым, на посту. Вспышка чумы ошарашила, как удар. Под влиянием эпидемии в городе начиналась разруха. Красная гвардия таяла на глазах. Не успевшие бежать вслед за войсками буржуа злобно поднимали голову, натравливая на рабочую власть население зачумленного города, как на непосредственного виновника постигших город бедствий.
   На третий день после вспышки эпидемии вооруженное фашистское студенчество, вырезав ночью слабый отряд красной гвардии, заняло Латинский квартал и объявило его независимой территорией. На мостах, соединяющих квартал с правым берегом, и на перифериях квартала сооружены были баррикады для защиты территории от вторжения красных. Ходили слухи, что и в других буржуазных кварталах вспыхнули восстания против рабочей власти, но точных сведений не было, – стена баррикад отрезала Латинский квартал от остального города.
   П'ан Тцян-куэй, которому в ночь разгрома чудом удалось спастись от рук разъяренных фашистских когорт, снова принужден был уйти в подполье.
   От мысли перебраться в рабочие кварталы он быстро отказался. На территории Латинского квартала помещались единственно уцелевшие университетские лаборатории. Эти лаборатории необходимо было во что бы то ни стало передать в руки парижского совета, который мог бы тогда развернуть планомерную борьбу с эпидемией.
   Но завладеть лабораториями было нелегко. Пролетарских элементов в квартале почти не было. Красная гвардия, занятая, по-видимому, ликвидацией контрреволюционных вспышек в других кварталах, в Латинский не торопилась.
   Оставалась единственная возможность: использовать антагонизм между довольно многочисленным националистическим китайским студенчеством и французами. Захватить, при поддержке этих элементов, власть на территории в свои руки с тем, чтобы передать ее при первой возможности, вместе с уцелевшими лабораториями, парижскому совету.
   Не теряя времени ревностно принялся за работу.
* * *
   – Окна – это картины, повешенные на мертвый каменный прямоугольник серой стены дня.
   В домах на площади Пантеон[51] – по тридцати шести окон: шесть рядов по шести. В доме № 17 шестое окно в третьем ряду светит всегда днем белизной нетронутого холста, матовой серостью захлопнутых ставней, беспокоит, как задернутый бельмом глаз слепого, упорно устремленный на торжественный каменный профиль Пантеона.
   Улицами сморкающегося города проезжали уже вечерние патрули «смертных карет», подбирая в домах и на мостовых тела умерших за день и уведомляя об этом живых сигналом пронзительного звонка, когда П'ан Тцян-куэй, в пижаме и ночных туфлях, толкнул рукой неподвижное крыло ставни и появился в квадрате оконной рамы с полунамыленным лицом. Кончив бриться перед зеркалом, П'ан Тцян-куэй тщательно натер лицо, руки и все тело каким-то прозрачным раствором, долго и усердно полоскал рот, старательно обрызгал из пульверизатора приготовленное белье и одежду. Совершив эти предварительные действия, П'ан Тцян-куэй быстро оделся, натянул на руки серые кожаные перчатки, плотно окутал шею шарфом (дабы возможно меньшая поверхность кожи непосредственно соприкасалась с поверхностью зачумленного воздуха) и быстро сбежал по лестнице вниз.
   В маленьком китайском ресторане было в это время людно; нечего было и думать о том, чтобы найти свободный столик. После короткого колебания П'ан Тцян-куэй присел к столику в углу, занятому одиноким старым господином некитайцем, в золотых очках и с седоватой мочалкой неопрятной бородки.
   Молча, не глядя на случайного соседа, П'ан Тцян-куэй наклонился над дымящейся тарелкой любимого супа из ласточкиных гнезд.
   Он как раз подносил ко рту последнюю ложку, когда почувствовал вдруг чьи-то цепкие пальцы, впивающиеся в его локоть. Перегнувшись через столик, всматриваясь в него поверх очков и краснея, седоватый господин с мочалкой сказал решительным, слегка дрожавшим голосом:
   – Простите за беспокойство. Мне необходимо с вами переговорить.
   Подняв глаза от тарелки, П'ан Тцян-куэй посмотрел с удивлением на незнакомого пожилого господина, стараясь вспомнить, видел ли он его когда-нибудь и где именно.
   – Вы, конечно, меня не припомните, – сказал пожилой господин, не спуская с П'ан Тцян-куэя глаз. – Вы слишком китаец, чтобы различать лица европейцев. Тем более, что, собственно говоря, в настоящем смысле этого слова мы никогда не были знакомы. Вы изучали у меня в Сорбонне[52] бактериологию и биохимию приблизительно лет семь тому назад. Я – ваш бывший профессор. Отношения, не обязывающие к тому, чтобы их запомнить. Другое дело – я. Я наблюдал вас всех всегда с большим любопытством.
   Приезжаете вы к нам в одно прекрасное утро и, стоя еще на ступеньках вагона, как с мостков купальни, бросаетесь головой вниз в бассейн нашего знания, желая переплыть его как можно быстрее, как будто на том берегу ожидает вас какая-то волшебная, вам одним известная награда. В чуждые формы европейской мысли вы втискиваете не вмещающийся в них ваш особый ум с тем же рвением, с каким ваши женщины втискивают свои искалеченные ноги в узкие колодки своих деревянных башмаков. Я уверен, узнай вы когда-нибудь, что люди с более длинными ногами видят лучше, вы бы ни на минуту не задумались отрезать себе собственные нога и заменить их более длинными протезами.
   Вы – самые лучшие, самые прилежные наши ученики и одновременно самые неблагодарные. Обутые в скороходы нашего знания, вы преспокойно оставляете их у порога собственного дома, как пару туфель, чтобы пойти дальше босиком по паркету традиции, вымощенному циновками предрассудков.
   Вы как раз были одним из лучших, из самых усердных моих учеников. Понятно, это еще не повод к тому, чтобы после стольких лет возобновлять знакомство при столь изменившихся обстоятельствах.
   Когда однажды вы вдруг исчезли, как множество других ваших соотечественников, я думал, признаться, что пути наши не пересекутся уже никогда. Я забыл вас, как забываешь прохожих, с которыми когда-то столкнулся и чей образ улетучивается вместе с вежливым приподнятием шляпы. К сожалению, случилось иначе. Пути наши скрестились еще раз, и с тех пор ничто уже не в состоянии их разъединить. Разве… разве радикальная ампутация.
   П'ан Тцян-куэй присматривался к седоватому господину со все возрастающим удивлением.