Бруно Ясенский
Я жгу Париж

   Товарищу Т. Домбалю, неутомимому борцу за рабоче-крестьянское дело, эта книга от ее автора – дружеское рукопожатие через голову Европы.
Париж, сентябрь 1927.

 

I

   Началось это с мелкого, казалось бы незначительного происшествия определенно частного характера.
   В один прекрасный ноябрьский вечер на углу улицы Вивьен и бульвара Монмартр Жанета заявила Пьеру, что ей необходимы бальные туфельки.
   Они шли медленно, об руку, затерянные в этой случайной, несыгравшейся толпе статистов, которую на экран парижских бульваров бросает ежевечерне испорченный проекционный аппарат Европы.
   Пьер был угрюм и молчалив.
   Впрочем, у него были для этого достаточно основательные причины.
   Сегодня утром прохаживавшийся по залу гуттаперчевыми шагами мастер остановился перед его токарным станком и, глядя куда-то через плечо Пьера, велел ему сдать инструмент.
   Уже две долгие недели длилась эта мучительная ловля. Пьер слышал от товарищей: во Франции, благодаря скверной конъюнктуре, люди перестали покупать автомобили. Заводам грозило закрытие; везде наполовину сокращали штаты. Во избежание беспорядков увольняли по нескольку человек в разные часы дня из разных отделов.
   Придя утром на работу и став у станка, никто не мог быть уверен, – не его ли очередь сегодня.
   Четыреста беспокойных пар глаз, как собаки по следу, бежали по пятам мастера, медленно, словно в раздумье, прохаживавшегося между станками, и старательно избегали встречи с его скользящим взглядом. Четыреста человек, сгорбившись над станками, будто желая стать еще меньше, серее, незаметнее, в лихорадочной погоне рук наматывали секунды на раскаленные быстротою станки, и заплетающиеся пальцы лепетали: «я быстрее всех!», «не я ведь! не я!».
   И ежедневно в нескольких концах зала задерживался вдруг на точке ненавистный, колеблющийся почерк шагов, и в напряженной тишине раздавался матовый, бесцветный голос: «Сдайте инструмент».
   Тогда из нескольких сот грудей вырывался вздох облегчения: «Так значит не я!» И торопливые дрессированные пальцы еще быстрей ловили, наматывали, зацепляли секунду за секунду, звено за звено, тяжелую чугунную восьмичасовую цепь.
   Пьер слышал, что в первую очередь увольняют политически неблагонадежных. Он мог бы не беспокоиться: от агитаторов держался в стороне, митингов не посещал. Во время последней забастовки он был в числе тех, которые, несмотря на запрет, явились на работу. Рабочие-горланы глядели на него исподлобья. При встречах с мастером он всегда старался выдавить из себя приветливую улыбку.
   И все-таки, лишь только мастер начинал свою молчаливую, злобную прогулку по залу, пальцы Пьера путались в напряженной гонке, инструменты выпадали из рук; опасаясь привлечь внимание, он не смел нагнуться поднять их, и крупный пот холодным компрессом смачивал разгоряченный лоб.
   Когда же в это утро зловещие шаги внезапно задержались у его станка, когда взглядом в очертании губ мастера он прочел приговор, Пьер почувствовал вдруг что-то вроде облегчения: вот и конец.
   Медленно, не торопясь, он свернул в узелок собранный инструмент. Не оглядываясь, спокойно стал стягивать с себя рабочий костюм и аккуратно завернул его в бумагу.
   В конторе при подсчете жетонов, оставленных в залог за выданные инструменты, обнаружилось, что у него украли микрометр.
   Безошибочные ремни заводской администрации перебросили его в бюро расчета.
   Лысый, косой канцелярист коротко заявил Пьеру, что за потерянный микрометр[1] у него вычитается сорок франков. Остальные он получил авансом два дня тому назад. Ему не причиталось больше ничего.
   Пьер молчаливо сгреб со стола засаленные документы. Он знал: чтоб лишить сокращенных рабочих права на получение пособия для безработных, фабрика, играя на руку правительству, отказывала в пометке: «уволен из-за отсутствия работы». Все же Пьер хотел было попытаться попросить. Взгляд его упал на сияющую злую лысину ощетинившегося канцеляриста, на двух молодцов из заводской полиции, стоявших спиной к нему, будто о чем-то беседуя… Понял: напрасно.
   Грузным шагом вышел из канцелярии.
   В воротах отобрали пропуск и просмотрели содержимое узелка.
   Очутившись перед фабрикой, Пьер долго стоял беспомощно, раздумывая, куда ему пойти. Жирный синий полицейский, с лицом бульдога, с вычищенным номером на ошейнике, проворчал над его ухом: «Задерживаться воспрещается».
   Пьер решил обойти несколько заводов. Однако повсюду, куда бы он ни являлся, ему отвечали отказом. Везде господствовал кризис. Заводы работали лишь по нескольку дней в неделю; штаты сокращались, о приеме новых рабочих не могло быть и речи.
   После целого дня беготни, часам к семи вечера, Пьер, голодный и усталый, подошел к магазину, поджидая Жанету.
   Жанете нужны были туфли. Жанета была совершенно права. Послезавтра праздник катринеток'[2], фирма устраивает бал для служащих. Жанета из экономии платье переделала себе прошлогоднее, недостает ей только туфель. Нельзя же пойти на бал в лаковых. Кстати, это не бог весть какой расход, – она видела в витрине чудные парчовые, всего за пятьдесят франков.
   У Пьера в кармане было ровным счетом три су[3], и в меланхолическом, ничего хорошего не сулившем молчании он слушал нежный лепет подруги, отзывавшийся в его груди сладким щекотом, как крутые повороты «американских гор».
* * *
   Следующий день прошел в таких же безуспешных поисках. Не принимали нигде. В семь часов, усталый и осовелый, Пьер очутился где-то в предместье, на другом конце Парижа. Он обещал ждать в это время Жанету у выхода из магазина. Поспеть туда не было никакой возможности. Да и что мог он ей сказать? Жанете нужны туфельки. Она будет плакать. Пьер не мог смотреть на слезы Жанеты. Медленным шагом он поплелся в город.
   По дороге он думал о Жанете. Собственно говоря, он нехорошо поступил, не дожидаясь ее у выхода. Следовало ей объяснить. Что и говорить – поступил он по-хамски. Жанета, наверно, ждала его. Потом, не дождавшись, ушла домой. Обиделась конечно. И поделом. Несмотря на поздний час, Пьера Потянуло зайти к ней, все рассказать и попросить прощения.
   Однако, поднявшись наверх, он узнал, что Жанета до сих пор из города не возвращалась. Известие это застало его врасплох.
   Где могла быть так поздно Жанета? Почти никогда не выходила она одна. Пьер решил подождать ее у ворот. Вскоре, однако, заныли усталые ноги. Пьер присел на тумбу, прислонился к стене. Ждал.
   Вдалеке, на какой-то невидимой башне, часы пробили два. Медленно, как школьники – выученный наизусть урок, повторяли их над партами крыш другие башни. Опять тишина. Отяжелевшие веки, как мухи, пойманные на клей, бьются неуклюже, взлетят на мгновение, чтоб снова упасть.
   Где-то на далекой, полной выбоин мостовой несмело прогромыхал первый воз. Скоро выедут возы с мусором. Голая шершавая мостовая – лысые оскальпированные черепа живьем закопанной толпы – встретит их долгим криком-грохотом, передаваемым из уст в уста вдоль бесконечной улицы. Пробегут тротуарами черные люди с длинными пиками, погружая их острия в трепещущие как пламя сердца фонарей.
   Сухой скрежет наболевшего железа. Сонный пробуждающийся город с трудом подымает отяжелевшие веки железных штор.
   День.
   Жанета не вернулась.
* * *
   В этот день был праздник катринеток. Пьер не пошел искать работы. Ранним утром он направился на Вандомскую площадь и у ворот по соседству с магазином стал поджидать появления Жанеты. В нем подымалось глухое беспокойство. В тяжелой бессонной голове, точно плавающие острова табачного дыма в душной, накуренной комнате, витали смутные представления невероятнейших происшествий. Прислонившись к железной решетке, он простоял в ожидании целый день. Уже двое суток он не брал ничего в рот, но приторный привкус слюны, оставаясь в области вкусовых ощущений и не проникая в сознание, не стал еще голодом.
   К вечеру полил дождь, и под хлещущими струями воды твердые контуры предметов заколыхались волнообразно, удлиняясь вглубь, словно окунутые в холодную, прозрачную купель.
   Стемнело. Зажженные фонари, как жирные бесцветные пятна на чернильной глади ночи, не в силах ни раствориться в ней, ни ее осветить, – заполнили глубокое русло улицы водорослями теней, сказочной фауной неизмеримых глубин.
   Обрывистые берега, полные фосфоресцирующих, волшебных гротов ювелирных магазинов, где на скалах из замши, вылущенные из раковин, дремлют крупные, как горох, девственные жемчуга, – перпендикулярными стенами тянулись вверх в напрасных поисках поверхности.
   Широким ущельем русла, с шумом чешуйчатых шин, плыли сбитые в кучу стада чудовищных железных рыб с огненными выпученными бельмами.
   Вдоль тенистых крутых берегов двигались с трудом, как водолазы в прозрачном желе воды, оловянноногие люди под тяжелыми шлемами зонтов. Казалось, вот сейчас кто-то первый, дернув за рукоять, плавно взовьется вверх, чертя кренделя раскрепощенными ногами над головой грузной толпы.
   Издали по течению медленно надвигался плоский водолазный шлем о трех парах женских ног. Ноги с трудом нащупывают скользкое дно, заплетаются от внутреннего смеха.
   Когда ноги приблизились к выступу ворот, оказалось, что они несут под шлемом три хохочущих головы. Одной из трех была голова Жанеты.
   Заметив Пьера, Жанета подбежала к нему вприпрыжку, осыпая его цветным конфетти своего щебета. На ней было бальное платьице, манто и новенькие промокшие парчовые туфельки.
   Почему не ночевала дома? Ну, разумеется, спала у подруги, шили до поздней ночи костюмы к сегодняшнему балу. Откуда у нее новенькие туфельки? Взяла в магазине аванс в счет будущего жалованья. Если Пьер хочет, у нее есть еще минутка свободного времени, и она может с ним вместе пообедать.
   Сконфуженный Пьер пробормотал, что у него нет на обед.
   Жанета кинула на него удивленный, непонимающий взгляд.
   Нет? В таком случае она наскоро перекусит что-нибудь с подругами. Она очень торопится, так как ей нужно купить еще несколько мелочей.
   Поднявшись на цыпочки, она быстро поцеловала его в губы и исчезла в воротах.
   Пьер медленно поплелся домой. Его ноги отяжелели, и терпкий привкус во рту впервые проскользнул в сознание, долго стучась у его дверей упрямой, терпеливой икотой. Пьер понял и улыбнулся собственной недогадливости: это был голод.
   Бульвары кишели уже группами расшалившихся мидинеток[4], предприимчивых юношей, пестрых чепчиков и шарфов. В тени безучастных ламп празднично одетые Пьеры целовали в губы своих маленьких Жанет, которые игриво подымались на цыпочки.
   Серый Менильмонтан был мрачен и угрюм, как обычно.
   Пьер с трудом дотащился домой. Он устал, и у него было сейчас единственное желание: вытянуться на кровати.
   С некоторых пор он старательно избегал встречи лицом к лицу с худым, корявым консьержем[5]. Расходы последнего времени (осеннее пальто Жанеты) были причиной того, что он уже три месяца не платил за квартиру. Каждый вечер он ухитрялся проскользнуть незамеченным прямо на лестницу через неосвещенные сени.
   На этот раз, однако, ему не повезло. Из сеней навстречу вырос кривой, корявый профиль консьержа. Приподняв картуз, Пьер хотел было прошмыгнуть мимо, но был задержан. Из грубых слов он понял одно: в комнату его не впустят. Вследствие трехмесячной неуплаты комната его сдана другому, вещи вернут, когда он уплатит долг.
   Машинально, не возражая ни слова, к очевидному удивлению словоохотливого консьержа, Пьер повернулся и вышел на улицу.
   Моросил дождь. Ни о чем не думая, Пьер побрел обратно вдоль влажных стен, уже разбухавших теплотою сна. В пустых углублениях, в нишах домов черные люди – мужчины и женщины – располагались на ночлег, скрючившись от холода и обернув конечности обрывками подобранных газет.
   Пьер, падая от усталости, пошел на красный свет метро и добрел до угла бульвара.
   На далеких башнях пробил час. Из теплой кафельной пасти подземной дороги заспанные служащие выгоняли наверх запоздалых пассажиров и соблазненных теплом бродяг. С лязгом задвигались решетки. На лестнице, ведущей на мостовую, в духоте галдели и толкались тени. Обросшие, оборванные люди занимали с жадной торопливостью места на ступеньках, поближе к решетке, от которой веяло удушливым влажным дыханием разгоряченного нутра Парижа. Закутанные в лохмотья, они укладывались вдоль лестницы, головой на неуютной подушке каменной ступеньки.
   Вскоре они устлали всю лестницу. Для непредусмотрительных запоздалых ночлежников остались места лишь на верхних ступеньках, не защищенных от дождя и холода.
   Пьер слишком обессилел, чтобы идти дальше. Покорный и робкий, стараясь не наступать на тела и никого не задеть, он лег на свободное место на самом верху между двумя укутанными в тряпки седыми ведьмами, встречавшими каждого вновь прибывающего враждебным ворчанием.
   Уснуть он не мог. Мелкий мглистый дождь мокрой лапой водил по его лицу, пропитывая одежду липкой, пронизывающей сыростью. Тряпки, промокшие от дождя и пота разогретых собственным теплом тел, выделяли острую, кислую вонь. Каменная подушка захарканной ступеньки вонзалась в голову; острые края других врезывались в ребра, распиливая тело на части, извивавшиеся в бессонной лихорадке, как куски изрезанного дождевого червя. Внизу, блаженствуя на занятых заранее местах у решетки, храпели нищие.
   Во сне Пьеру почудилось, что лестница, на которой он лежит, – движущаяся (какую он видел в магазине «Прентан» или на станции метро «Площадь Пигаль») и что она с грохотом ползет вверх. Из зияющей трещины земли, из разинутой пасти метро карабкалась вверх бесконечная железная лента подвижных ступенек. Одна за другой выезжали, громыхая, все новые ступеньки, вымощенные грудой черных оборванных тел. Верхушка лестницы, где лежал Пьер, поднялась уж высоко, в облака. Внизу миллиардом огней кричал многоглазый Париж. С глухим ритмическим грохотом лестница ползла все выше. Пьера окружила космическая пустота, мерцание звезд, беспредельный покой пространства.
   Из черного жерла раскрытой мостовой в раззеванную пасть неба ползла движущаяся лестница черной лавиной скрюченных, изможденных спящих людей.
* * *
   Пьер проснулся от чьего-то нетерпеливого толчка. Открывали метро. Серая заспанная толпа, ругаясь и потягиваясь, неохотно освобождала лестницу. Снизу била густая, ленивая теплота разогретых внутренностей города, переваривающих натощак порции легких утренних поездов. Кряхтя и позевывая, ночлежники лезли вверх, на мостовую, и растворялись поодиночке в сыром утреннем тумане.
   Открывались первые бистро[6]. Счастливые обладатели тридцати сантимов могли выпить у стойки стакан горячего черного кофе.
   У Пьера не было тридцати сантимов, и он потащился без цели вверх по бульвару Бельвиль.
   Париж медленно просыпался.
   В черных оконных рамах сгорбленных меблирашек тут и там появлялись уже профили старых взлохмаченных, наполовину раздетых женщин; профили, величественные в своих прогнивших рамах, как грозные портреты прабабушек этого квартала, где проституция являлась званием наследственным, как в других сферах дворянский титул или звание нотариуса.
   Окна – это картины, повешенные на мертвый каменный прямоугольник серой стены дня. Есть окна – натюрморты, странные кропотливые творения непризнанного художника, случая, сколоченные из куска гардины, забытого цветочного горшка, яркой киновари дозревающих на подоконнике помидоров. Есть окна – портреты, окна – наивные загородные идиллии а ля Руссо[7], неоцененные, ничьи.
   Когда вечером, въезжая в город, поезд минует выстроенные по обеим сторонам дома с освещенными здесь и там квадратами окон, окно тогда – витрина чужой (о, какой чуждой!), непонятной, далекой жизни! И глаз одинокого путешественника, как ночная бабочка, беспомощно бьется за непроницаемой плитой стекла, не в силах никогда проникнуть внутрь.
* * *
   Когда после целого дня бесплодных поисков работы Пьер возвращался в город каким-то незнакомым проулком, был вечер, и вогнутые квадраты окон начинали уже фосфоресцировать внутренним, потаенным светом. Улица пахла подсолнечным маслом, теплом непроветренных квартир, священным торжественным часом обеда. Жадный, прирученный голод, как дрессированная собака, лег у порога сознания, не смея перешагнуть его, лишь довольствуясь тем, что каждая мысль, желая туда попасть, принуждена была на него наступить.
   Сквозь тяжелый туман усталости билось в Пьере воспоминание о Жанете.
   Он понял, что должен во что бы то ни стало зайти к ней, объясниться. Впрочем, что он ей скажет – не знал ясно сам.
   Пока он выбрался из опутавшей его сети проулков, наступила ночь. Пьер долго блуждал в темноте, не видя ничего, что указало бы ему путь, с трудом различая надписи улиц.
   Когда след шагов Пьера привел его, после долгих блужданий, к дому Жанеты, было уже за полночь. Пьер поднялся по лестнице и постучал. Открыла ему заспанная мать. Жанеты не было, не возвращалась еще домой со вчерашнего дня.
   Пьер медленно спускался по темной лестнице, пока снова не выбрался на улицу. Очутившись на тротуаре, он не стал ждать у ворот, как в первую ночь, а медленно побрел в темноту.
   На углу людного проспекта его обрызгало грязью проезжавшее такси. Толстый, упитанный щеголь, развалившись на сиденье, прижимал к себе маленькую стройную девушку, блуждая свободной рукой по ее голым коленям, с которых сгреб юбку.
   Пьер не мог видеть лица девушки, заметил лишь синюю шляпку и тонкие, почти детские колени, и внезапно внутренней судорогой узнал по ним Жанету. Он кинулся вслед, расталкивая брюзжащих прохожих.
   Минуту спустя такси скрылось за поворотом.
   Пробежав еще несколько десятков шагов, Пьер остановился в изнеможении. Неясные лихорадочные мысли, точно вспугнутые голуби, улетели внезапно, оставляя пустоту и плеск крыльев в висках.
   Он находился в какой-то узенькой улочке. Пахло кислой капустой и морковью. Пьер с трудом дошел до угла.
   На опустелых полях просторных мостовых – выросшие за ночь из земли – громоздились гигантские зеленые цилиндры, красные конусы, белые кубы, урезанные пирамиды – ночное царство геометрических фигур. Он был в Галле[8].
   Выцветшие люди в лохмотьях строили из идеально круглых голов салата, из ветвистых букетов цветной капусты многоэтажные здания и башни. Рядом возносился к небу патетический куб срезанных цветов. Здесь скоплялось за ночь все то, что на следующий день Париж потребует для еды и любви.
   Острый запах свежих, отнятых у земли овощей осадил Пьера на месте. Многотерпеливый голод, насторожившийся у дверей сознания, начал по-собачьи слегка скрести под ним лапой.
   Пьер потянулся ближе. Какой-то человек, сгибаясь под огромной охапкой цветной капусты, больно толкнул его и выругался. Пьер робко попятился на тротуар. Кто-то дотронулся до его плеча. Он оглянулся: плотный усатый верзила указывал рукой на громадный двухколесный воз, нагруженный доверху морковью.
   Пьер понял предложение и торопливо принялся сбрасывать на мостовую громадные бесформенные глыбы. Помогало ему в этом еще несколько исхудалых людей. В одном из них Пьер узнал соседа из вчерашней ночлежки в метро.
   Неправильная красная пирамида росла, поднялась до второго этажа, потянулась выше.
   Когда выгруженные возы отъехали, всех грузчиков повели в глубь Галля. Оглянувшись, Пьер увидел за собой толпу в несколько сот подобных ему изможденных людей. У всех шеи обмотаны были грязными шерстяными тряпками, лица заострены, обросшие и землистые.
   Их выстроили в длинную очередь, наливая каждому из котла по миске горячего лукового супа. Пьер получил наравне с другими миску супа и сверх того три франка наличными. Когда он выхлебал горячую ароматную жидкость, обжигая себе немилосердно рот, у него отобрали миску и оттолкнули его в сторону, чтобы дать место следующим. Проходя улочками этого нового, странного города, обреченного через несколько часов на исчезновение, Пьер стащил из одной глыбы несколько громадных, отдающих еще потом земли морковей и жадно проглотил их в переулке.
   Светало. Пьером овладевали усталость и сон, приманила их теплота поглощенного вкусного супа. Он стал подыскивать себе место на ночлег.
   И здесь, в нишах ворот, во впадинах оцепенелых домов спали, свернувшись в клубок, покрытые лохмотьями люди. Найдя свободное, защищенное от ветра углубление, Пьер залез в него, обмотав себе, по примеру других, коченеющие руки и ноги обрывками подобранной в мусорном ящике газеты. Уснул он раньше, чем успел прижаться поудобнее к сырой облезлой стене.
   Разбудил его маленький синий человечек в куцой пелеринке, терпеливо убеждавший его уже несколько минут, что лежать в этом месте воспрещается и что он должен сейчас же убраться отсюда куда-нибудь подальше. Куда именно «подальше», – Пьер не знал, однако он встал и поплелся безропотно вперед.
   Причудливый, воздвигнутый столькими усилиями ночной город исчез, как фата-моргана. На месте, где еще недавно громоздились волшебные кубы и приземистые конусы из голов репы, по скользким рельсам мчались теперь с шумом подвижные домики трамваев. Был уже день.
* * *
   Работы не было. Валандаясь по боковым улицам, Пьер упорно заходил по дороге во все встречающиеся гаражи, предлагая свои услуги по мытью автомобилей. Повсюду его встречали враждебные лица. В помощи не нуждались нигде.
   С наступлением вечера новой жгучей судорогой забилось в нем имя Жанеты. Он инстинктивно свернул в сторону ее дома.
   Жанета все еще не возвращалась.
   Улицы множились, длинные и гибкие, растягивались в бесконечность, словно привязанный к ноге резиновый канат, разбегались из-под ног ящерицами в отблесках огней, подмигивали во мраке глазами тысяч меблирашек.
   Приближаясь к одной из них, Пьер заметил вдруг выходящую оттуда пару. Плечистый мужчина и маленькая гибкая девушка. Лица девушки он не мог разглядеть в темноте, но по силуэту узнал Жанету. Он кинулся в их сторону, с трудом пробиваясь сквозь сплошную толпу прохожих. Но раньше, чем он успел с ними поравняться, пара села в такси и уехала.
   Ошеломленный, стоял он минуту у дверей меблирашек. Новая волна прохожих увлекла его вперед.
   Не пройдя и ста шагов, он увидел вдруг другую пару, выходящую из других меблирашек. Девушка силуэтом поразительно похожа была на Жанету. Чтобы поравняться с ними, он должен был перебежать улицу. Путь загородил ему неисчерпаемый поток автомобилей. Когда он, наконец, пробрался на другой тротуар, пары уже не было, она растворилась в толпе. Бессильные слезы злобы подступили к горлу Пьера.
   Кругом зажигались и тухли, значительно подмигивая попеременно белым и красным светом, надписи меблирашек, гостеприимно приглашая прохожих. В каждой из них могла находиться в эту минуту Жанета. Измученная похотливостью требовательного здоровяка, она спит, свернувшись, как ребенок, с молитвенно сложенными между коленками ладонями. Здоровяк гладит ее белое холодное тело, хрупкое и беспомощное. Пьер почувствовал вдруг к ней несказанную нежность, граничившую с умилением.
   Мысли клубились, перепутанные и извилистые, как улочки, по которым он блуждал сейчас. На пороге дешевых франковых меблирашек тощие, убого одетые женщины манили прохожих коротким призывающим чмоканьем, которым во всем мире принято подзывать собак: в Париже так окликают человека.
   Худенькая чахоточная девушка в промокших ночных туфлях обещала ему за пять франков самые тайные наслаждения своего золотушного тела.
   Шел дождь, мелкий, густой, прерываемый отдаленным мерцанием звезд. Над ледовитым бассейном неба Большая Медведица отряхивала свою лоснящуюся шерсть после вечерней купели, и холодные брызги летели на землю.
* * *
   Жанеты все еще не было. Старая ведьма мать, всегда недоброжелательно глядевшая на связь дочери с бедняком Пьером, захлопнула как-то перед его носом дверь, заявив, что Жанета больше дома не живет.
   Город гудел по-прежнему в своих вечных приливах и отливах. Улицами переливались бесчисленные толпы людей, упитанных, с жирными короткими шеями. Каждый из них мог быть как раз тем, кого Пьер искал и преследовал в вечно бесплодной погоне. С упорством маньяка он всматривался в лица прохожих, стараясь разглядеть на них какой-нибудь след, какую-нибудь мельчайшую судорогу, оставленную наслаждением, испытанным с Жанетой. Жадными ноздрями он вбирал запах одежд, внюхиваясь, не уловит ли на какой-нибудь из них запаха духов Жанеты, тонкого запаха ее маленького тела.
   Жанеты не было. Жанеты не было нигде.
   Впрочем, она была везде. Пьер видел ее, опознавал наверняка в силуэте каждой девушки, выходящей под руку с любовником из дверей каждой гостиницы, проезжающей мимо па такси, исчезающей внезапно в первых воротах. В тысячный раз бежал он, бешено проталкиваясь сквозь толпу, отделявшую его от нее непроницаемой стеной, и всегда прибегал слишком поздно.