У входа в зарешеченную баню им выдали тюремное белье, иголку и нитку. На каждой штуке белья их заставили пришить вместо, монограммы квадратик с собственным номером. В бане их выстроили, как солдат, в два ряда. Поворот назад! Три шага вперед! По команде «Раздеваться!» они сбросили платье и белье и вошли в кабины. Те, которые замешкались и вошли последними, были записаны к наказанию. Мылись и вытирались по команде.
   Выйдя обратно, они не застали больше ни своего платья, ни белья. Они не увидят его больше никогда. Отныне и до смерти они будут одеваться по здешней, тюремной, моде, не меняющейся веками.
   Длинная полотняная рубаха почти по щиколотку. Грубая нижняя юбка, стянутая в талии. Коричневая юбка из дерюги, достающая до земли. Если юбку расправить и поставить на пол, она будет стоять, как картонная. Просторная кофта с чужого плеча. Фартук. Клетчатый платок. Деревянные сандалии и грубые бумажные чулки. Все это поштопано и заплатано сверху донизу. Новое обмундирование получают только заключенные, отличившиеся примерным поведением. На правом рукаве – квадрат с номером, заменяющим кличку. На голове – белый чепец, всегда надвинутый на лоб, с тесемками, завязанными под подбородком…
   Одетых по форме, их повели в кабинет директора, где в присутствии матери-надзирательницы они выслушали краткий перечень правил поведения, обязательных в тюрьме Агено. Первое и основное: абсолютное молчаливое повиновение тюремному персоналу. Второе: абсолютная тишина. Ни слова – ни за работой, ни в перерывах, ни в дортуаре. Ни одного звука, ни одного жеста. Список наказаний за нарушение порядка: лишение прогулки, заключение в одиночку, карцер и смирительная рубашка. Более мягкие наказания – по усмотрению матери-надзирательницы. Мать-надзирательница может перевести провинившуюся на хлеб и воду, может заставить ее стоять на коленях, выполнять добавочные работы, носить на груди дощечку с унизительными надписями, шутовской колпак, платье из мешковины.
   Так как заключенные прибыли под вечер, после речи директора их отправили в трапезную. Хоровая молитва. Удар колотушки сестры-надзирательницы: занять места за обеденным столом! Второй удар: взять в руку железную ложку! Третий удар: кушать! Во время ужина одна из заключенных читала с кафедры священное писание.
   В семь часов вечера их отвели в дортуар – четыре ряда клеток, по две в ряд. Перед тем как войти в клетку заключенные подвергаются обыску. Двери клеток захлопнулись за ними автоматически. Раздалась команда: «Заключенные, снимите фартуки!» – «Сложите!» – «Снимите платки!» – «Сложите!» – «Снимите кофты!» – «Сложите!…»
   На коленях, в одной рубашке, они хором повторяли за надзирательницей слова молитвы.
   Всю ночь до утра в дортуаре горел свет…
   Так будет завтра, и через год, и через десять лет, всегда. Пройдут годы, она разучится говорить, а если захочет кричать, чтобы услышать свой голос, на нее наденут смирительную рубаху, и крик ее все равно не вырвется из колодца этих глухих тюремных стен…»
   Маргрет ежится: нет, лучше уж умереть на эшафоте!
   В комнату стучат. Кто это может быть? В такое раннее время?…
   – Войдите!
   При виде человека, вошедшего в комнату, она вскрикивает и подается назад. Бутылка из-под кефира секунду покачивается, словно раздумывая, затем падает и разбивается на мелкие осколки. Маргрет растерянно опускается на корточки и, шаря руками по полу, снизу вверх широко раскрытыми глазами смотрит на вошедшего человека.
   На пороге стоит Эрнст.

2

   – Извините, я вас, кажется, напугал, – говорит Эрнст, склоняя голову, – может быть, мне уйти?
   Она быстро поднимается с пола, растерянной рукой поправляет волосы.
   – Нет, нет! Просто вы вошли так неожиданно…
   – Неожиданно или некстати?
   – Что вы! Как вы можете! Я так рада! Я никак не рассчитывала встретиться с вами здесь, в Париже.
   – Я привез вам привет от Роберта.
   Она вздрагивает и краснеет. Глаза смотрят вопросительно, с невыразимой тревогой.
   – Вы его видели?
   – Нет, к сожалению, не успел с ним повидаться. Я видел его отца.
   Она проводит рукой по щеке. Пробует улыбнуться.
   – Ну и что он? Как он?
   Эрнст смотрит на нее в молчании, испытующе: чего она так смутилась?
   Улыбка на ее лице переходит в гримасу испуга. Глаза делаются все шире и шире.
   – Говорите же! Не мучайте меня! Ведь я все знаю! – кричит она в каком-то внезапном исступлении.
   – Раз знаете, зачем же меня спрашиваете?
   – Нет, я, конечно, не знаю. Я просто предполагаю худшее… Зачем вы пришли? Вы пришли надо мной издеваться?
   – Успокойтесь. Так мы ни до чего не договоримся. Я пришел передать вам от него письмо. Вот оно! Только, пожалуйста, возьмите себя в руки и постарайтесь прочесть спокойно.
   Она лихорадочно рвет конверт. Начинает читать: несколько листков, написанных крупным почерком. Лицо ее во время чтения то проясняется, то гаснет. Пробежав письмо до конца, она принимается читать сначала.
   – Я ничего не понимаю! Он пишет, что год сидел в Дахау. А статья? Он ничего про нее не упоминает! Он ее писал или не он?
   – Насколько я могу понять, писал ее не он. Но подписал, очевидно, он.
   – Что это значит: писал не он, но подписал он? Разве это не одно и то же?
   – Юридически – да. Субъективно – не совсем.
   – Вы хотите сказать, что от него эту подпись вынудили силой?
   – Очень возможно.
   – Истязаниями?
   – Скорее всего.
   – И после того, как он это сделал, его выпустили?
   – Нет, после того, как он это сделал, его отправили в Дахау. Возможно, он захотел взять свою подпись обратно.
   – А потом все же выпустили?
   Эрнст кивает головой.
   – Через год.
   – Что он сейчас делает?
   – А разве он вам об этом не написал?
   – Нет, он пишет только, что никогда больше я с ним не увижусь.
   – Да, вы с ним никогда больше не увидитесь, – тихо повторяет Эрнст. – Его уже нет. Он покончил с собой месяц тому назад.
   Она приседает на край кушетки, прикусив пальцы, чтобы не закричать.
   Эрнст вертит в руках кепку.
   – Это вы его убили! – говорит она вдруг, поднимаясь во весь рост. Теперь она кажется Эрнсту еще выше и тоньше. – Вы и ваши друзья! Вы не могли простить ему минутного малодушия. Вы создали вокруг него пустоту и своим холодным презрением довели его до самоубийства.
   – Не говорите глупостей. Ни я, ни мои товарищи даже не знали о его выходе из лагеря.
   Он вспоминает первую записку Роберта, оставленную у Шеффера. Да, это не совсем так. Он, Эрнст, конечно, знал. Ее обвинение сейчас, после собственной раздраженной реплики задевает его вдвойне болезненно. Разве он сам подсознательно не упрекал себя в том, что своим молчанием он в какой-то степени ускорил смерть Роберта? Впрочем, все это глупости! Ясно, кто его убил!
   Последнюю фразу он говорит вслух, отвечая одновременно своим мыслям и Маргрет:
   – Ясно, кто его убил!
   – Он покончил с собой сразу после выхода из лагеря? – глухо спрашивает Маргрет.
   – Нет, но довольно скоро.
   – Разве нельзя было в течение этого времени повлиять на него, поддержать его морально?
   Голос ее звучит сурово, негодующе, как голос обвинителя. Глупее всего то, что Эрнст действительно чувствует себя обвиняемым, обязанным отвечать и защищаться. От сознания нелепости этой внезапной перемены ролей в нем нарастает раздражение.
   – Если верить тому, что сказал мне его отец, вряд ли постороннее воздействие могло здесь что-либо изменить.
   – Что в этом понимает отец? Не прячьтесь за спину его отца! Постороннее воздействие ничего изменить не могло, но ваше могло наверное. Вы знаете великолепно, что значило для Роберта одно ваше слово.
   – Тут имелись предпосылки, которых никакое мое слово не в состоянии было устранить.
   – Это еще что за загадка?
   – Я думаю, вам не стоит настаивать на ее расшифровке.
   – Наоборот, я настаиваю! Вы обязаны мне сказать все!
   – Здесь имелись предпосылки физического порядка.
   – Что это значит? Я не понимаю. Выражайтесь яснее!
   – Мне кажется, я выражаюсь достаточно ясно. Надо полагать, вы читаете антифашистскую прессу.
   – Я не понимаю ваших загадочных намеков. Вы просто виляете! Говорите прямо! Я хочу знать!
   – Хорошо. Раз вы настаиваете, пожалуйста. Его кастрировали… Это вам понятно или прикажете разъяснить?
   Она закрывает лицо руками.
   Он отворачивается. Крутит в пальцах пуговицу от пиджака. Оторванная пуговица падает на пол. Он нагибается, чтобы ее поднять, но пуговица покатилась под кушетку. Он поворачивает голову. Маргрет стоит, опершись спиной о камин. По ее лицу бегут крупные неторопливые слезы.
   – Извините меня, – говорит она, протягивая ему руку. – Я не имела права так с вами разговаривать. Если можете простить меня, простите. Я очень измучилась…
   Он придерживает в своей большой руке ее тонкую холодную руку.
   – Больше мужества, Маргрет! – говорит он мягко. – Не надо плакать, надо бороться! Я знаю, что вам тяжело. Я приду в другой раз. Мне надо с вами поговорить.
   – Нет, не уходите. Посидите здесь. Мне не хочется оставаться одной. Я рада, что наконец вас увидела. Только я немножко помолчу, хорошо?
   Она слизывает языком слезы, повисшие в уголках губ. Идет к окну, прислоняется к оконной раме и долго смотрит на улицу. Плечи ее неподвижны.
   Стекла окон принимаются звенеть. Откликаются чашки на камине. Потом звон замирает. Потом раздается опять. Через размеренные промежутки времени. Вот сейчас начнется снова. Сколько автобусов уже прошло?
   Эрнст, облокотившись на камин, покачивает носком осколок разбитой бутылки. Голос Маргрет заставляет его встрепенуться.
   – Вы хотели со мной говорить, Эрнст? Я вас слушаю.
   – Я хотел, чтобы вы рассказали мне, как все это случилось там, в Базеле. Кое-что для меня не совсем ясно. Если вам тяжело рассказывать об этом сейчас, я могу зайти потом.
   – Вы давно в Париже?
   – Месяц.
   – И вы зашли ко мне только сегодня?
   – Вы понимаете, что я приехал сюда по другим делам…
   – Да, я понимаю.
   Она уходит за ширму и холодной водой обмывает под краном лицо. Потом возвращается, подходит к столу. Достает из ящика папиросы, берет сама и протягивает Эрнсту.
   – Садитесь, вы все стоите. Я соберусь немножко с мыслями и расскажу по порядку…
   Она начинает рассказывать. Сперва спокойно, сидя и облокотившись на стол. Затем, волнуясь все больше и больше, встает, расхаживает по комнате, время от времени останавливается, перебивая рассказ длинными паузами. Когда они виделись в последний раз с Эрнстом? В тридцать третьем, сейчас же после прихода Гитлера? Ну, так вот… Доехали они тогда благополучно. Роберт очень быстро стал поправляться и еще в санатории принялся за работу. Работал запоем, спускался вниз только к обеду и ужину. Вечерами читал ей написанные за день отрывки. Это была необыкновенная книга! Не книга, скорее страстная обличительная речь! Сухие факты и документы, озаренные ненавистью и возмущением, звучали в этом контексте, как эпиграфы из Дантова «Ада». Это невозможно передать! Его едкий сарказм, его врожденный талант памфлетиста впервые прозвучали здесь во весь голос. Перед галереей убийственных портретов современных деятелей Третьей империи фантасмагории Гойи могли показаться сновидениями невинного ребенка. Все те, кому Роберт читал отдельные отрывки и главы, выходили от него как ошарашенные, жали ему руки и умоляли об одном: скорее, скорее предать это гласности!
   Роберту не хотелось публиковать эту вещь в отрывках. Для того, чтобы ее закончить, ему не хватало материала. Они с Маргрет выехали в Париж. Роберт собрал здесь то, что ему было нужно. Беседовал с сотнями эмигрантов. Затем заканчивать книгу вернулся обратно в Базель.
   В Париже целый ряд издателей предлагал ему свои услуги. Здесь же Роберт познакомился с представителем крупного американского агентства, предложившего Роберту выпустить его книгу одновременно на семи языках и обеспечить ей рекламу во всей мировой прессе. Условия, которые предлагало это агентство, были почти баснословны. Роберта соблазнили не условия, а перспектива, что его обвинительная речь прозвучит на весь мир. Он подписал предварительное соглашение, предоставляющее агентству исключительное право издания книги на всех языках. Представителя агентства звали Ионатан Дриш. Он торопил Роберта скорее кончать книгу и договорился с ним, что приедет за рукописью в Базель ровно через месяц.
   Он действительно явился в условленное время. Книга была вчерне закончена. На отделку ее требовалось еще каких-нибудь две недели. Ионатан Дриш уговорил Роберта устроить читку для представителей печати и влиятельных деятелей антифашистского фронта на квартире у одного видного американского либерала, занимавшего целую виллу в окрестностях Базеля. Вечером того же дня Ионатан Дриш заехал за Робертом на автомобиле. Маргрет чувствовала себя не совсем здоровой и осталась дома.
   Когда наступило утро и Роберт не вернулся, она, разузнав о местоположении виллы американского либерала, отправилась туда на машине. Она застала добродушного пожилого человечка, который выслушал ее с нескрываемым удивлением. Никакого господина Ионатана Дриша он в жизни не знавал, ни о какой читке у него на квартире никогда не было и не могло быть речи. Кстати, он ни в зуб не понимает по-немецки.
   Тогда Маргрет кинулась в полицию, в редакции газет. Ей удалось выяснить только одно: что некий господин Ионатан Дриш действительно два дня тому назад прибыл в Базель из Парижа и вчера вечером отбыл в неизвестном направлении.
   Вернувшись в гостиницу, она убедилась, что из письменного стола исчезли все черновики Роберта, равно как и все документы, хранившиеся в железной шкатулке.
   В полиции к исчезновению Робертовых бумаг отнеслись весьма скептически. Молодой полицейский инспектор заявил Маргрет, что в базельских гостиницах за последние годы не было ни одного случая кражи. Совершенно невероятно, чтобы кто-либо ни с того ни с сего польстился на какие-то бумаги. Не говорит ли это скорее за то, что господина Эберхардта никто не похищал, а уехал он по доброй воле, захватив свои рукописи? Конечно, он поступил нелояльно, не предупредив об этом мадам, но что же делать, такие вещи среди иностранцев случаются довольно часто: вот на прошлой неделе…
   Она обозвала инспектора германским агентом и потребовала свидания с директором полиции. Ей удалось пробиться лишь к старшему инспектору. Тот учтиво выслушал ее и сообщил напоследок, что ее показания в корне расходятся с показаниями заведующего гостиницей и портье. Оба они слышали вчера вечером в холле разговор господина Эберхардта с незнакомым субъектом, заехавшим за ним на машине. Речь шла вовсе не о поездке в окрестности, а о поездке в Германию. Господин Эберхардт спрашивал у своего знакомого, как быть с паспортом. Тот заверил его, что все улажено – на границе никто их не задержит.
   Старший инспектор не видел повода, почему он должен не доверять показаниям двух честных швейцарских граждан, а полагаться на фантастические рассказы иностранной дамы. К тому же, знаете, эти ваши немецкие дела, черт в них ногу сломит! Вчера вы ссорились, сегодня помирились…
   Газеты на основе сбивчивых сведений, полученных ими в полиции, поднимать шум пока что воздержались. Временно, о, конечно, только временно! Как только выяснится существо дела, они немедленно мобилизуют общественное мнение против возможности подобных бесчинств. «Но поскольку дело пока неясно… Вы же понимаете… Зайдите через три дня, мы соберем к этому времени самые точные справки…»
   Через три дня в редакции ей показали номер берлинской газеты с заявлением Эберхардта. «Видите, в какое дело вы хотели нас запутать! Хорошо бы мы выглядели, если бы вас послушались в первый день и ударили в набат! Вся мировая печать подняла бы нас на смех. Слава богу, у нас есть кой-какой нюх на эти дела!»
   Она кричала со слезами, что все это подлая фальшивка, состряпанная именно для того, чтобы предотвратить кампанию протеста за границей. Ей ответили скептическими улыбками и пожатием плеч. В конце концов кто она? Она же не жена господина Эберхардта. Насколько помнится, у нее другая фамилия. А мужчины… знаете, приехал, пошутил, а потом собрал манатки и дал драпу… Такова жизнь!
   В гостинице и на улице эмигранты перестали с Маргрет раскланиваться. Куда она ни обращалась, всюду натыкалась на непреодолимую стену презрительного равнодушия. «Почему бы вам, фрейлин фон Вальденау, тоже не вернуться? Ваш отец, говорят, занимает в Германии весьма видное положение…»
   Она переехала в Париж. Прием, который она встретила здесь, был не лучше. В заявлении Эберхардта поносился ряд видных деятелей немецкой эмиграции. Люди эти не имели никакого основания доверять его бывшей жене или любовнице. Ее происхождение и истерическая настойчивость, с какой она старалась уверить каждого встречного в невиновности Роберта, насторожили против нее всех. «Люди, которых похищают, фрейлин Вальденау, не публикуют потом таких заявлений. Напишите лучше об этом детективный роман…»
   От частого повторения версии о похищении Роберта она сама перестала в нее верить. Она повторяла ее по инерции.
   Она пробовала работать в разных антифашистских комитетах. Ее сторонились. Отшивали отовсюду любезно, но решительно. Она отдала почти все свои деньги в фонд антифашистского движения. Даже этим она не снискала ничьего доверия.
   Наконец своей настойчивостью и упорством она добилась того, что к ней стали относиться терпимо. О, никакой серьезной работы ей не поручали никогда! До сих она сталкивается с тем, что люди, разговаривавшие между собой, в ее присутствии внезапно замолкают. Но теперь по крайней мере ей разрешают работать. Она работает в антифашистской лиге. Собирает деньги, выполняет всякие мелкие поручения… Впрочем, это уже не имеет отношения к тому вопросу, который интересовал Эрнста.
   Никаких сведений о Роберте она за все это время не получала. Вот теперь – письмо… Первое и последнее…
   Эрнст сидит молча, сгорбившись, подперев голову руками. Да, так приблизительно ему описывал это дело, со слов Роберта, старик Эберхардт. Очевидно, так оно и было. Подозревать старика нет никаких оснований.
   Он вытаскивает из кармана пачку листков, исписанных рукой Роберта, и протягивает их Маргрет.
   – Вот все, что передал мне старик Эберхардт. Из письма Роберта ко мне видно, что он волнуется за свои черновики. Он явно надеется, что черновики эти остались у вас. Впечатление такое, будто после выхода из Дахау он пытался внести в отдельные главы своей книги «Царь Питекантроп Последний» кое-какие изменения и коррективы. Посмотрите, вряд ли что-нибудь из этого удастся использовать. Разрозненные отрывки, пометки, начальные фразы… у вас ничего не осталось? Никаких набросков?
   – Нет. Они забрали все. Даже его старые письма ко мне.
   – А вы не смогли бы восстановить по памяти хотя бы план этой вещи, дать краткое изложение использованного в ней материала?
   – Боюсь, что не сумею. О содержании документов, которые имел в своем распоряжении Роберт, я уже извещала здешних товарищей. Но те отнеслись довольно недоверчиво. Они сказали мне, что нельзя выступать с такого рода сенсационными разоблачениями, не имея на руках никаких вещественных доказательств. Кое-какие материалы относительно поджога рейхстага уже частично опубликованы по другим источникам. А воссоздать самый дух книги, комплекс ее идей, дать представление о неопровержимой убедительности ее аргументации – этого я, конечно, сделать не смогу.
   Эрнст массирует пальцами подбородок. Это у него признак озабоченности и раздумья.
   – Что же, раз сделать ничего нельзя, надо спасать хотя бы то, что можно. Надо спасти старика Эберхардта. Если его не вывезти из Германии, он там окончательно спятит с ума. Все письмо Роберта ко мне переполнено заклинаниями помочь старику. По словам Роберта, у отца имеются чрезвычайно ценные научные работы, которые он не в состоянии ни закончить, ни опубликовать. Травят его на каждом шагу. Повышибали отовсюду как марксиста… Как вам это нравится? Эберхардт старший – марксист!… Словом, если не помочь ему выбраться за границу, песенка его спета. Да, впрочем, вот вам письмо, прочтите сами.
   – Чем же я могу помочь? – говорит с горечью Маргрет после паузы, возвращая Эрнсту письмо. – Я абсолютно бессильна. Попытаться поднять кампанию через нашу антифашистскую лигу? Но тогда гестапо будет это связывать с делом Роберта и не выпустит старика наверное.
   – Нет, это надо сделать без большого шума. Иначе они там старика затюкают. Много ему не надо. Я видел его после смерти Роберта – это уже почти развалина… Надо вам попробовать написать Эйнштейну. Эйнштейн старика знает и, говорят, очень высоко ценит. Он сможет пустить в ход солидные иностранные научные организации. Скажем, вызвать старика на какой-нибудь международный конгресс. Поднажать, чтобы ему выдали паспорт. Старик особой опасности для «наци» не представляет. Во избежание международных протестов могут его и выпустить.
   – Не думаю. Будут опасаться, как бы он не раструбил за границей про то, что сделали с его сыном.
   – У вас есть другой путь?
   – Нет.
   – Значит, надо испробовать этот.
   – Хорошо, я напишу. А вы не думаете, что печальная слава Роберта в наших антифашистских кругах может повредить и отцу? Левые ученые, не знающие старика лично, услыхав фамилию Эберхардт, вряд ли проявят в этом деле особое рвение.
   – Роберта в ближайшее время мы реабилитируем… насколько это будет возможно.
   – Хорошо, я напишу сегодня же.
   – Написать мало, Эйнштейн может вам не ответить. Попробуйте атаковать его сразу с нескольких сторон. Лучше всего через кого-либо из видных французских ученых: Ланжевен, Минэр, разве я знаю? Обратитесь к Ромену Роллану, попросите его написать. Если изложите подробно все дело, он не откажет. Попытайтесь использовать все возможные пути.
   – Можете быть покойны, я сделаю больше, чем будет в моих силах.
   – Вот приблизительно все, – говорит Эрнст, поднимаясь.
   – Эрнст!
   – Да?
   – Вы едете обратно в Германию?
   – Как придется.
   Маргрет густо краснеет.
   – Вы тоже мне не доверяете?
   – Почему не доверяю?
   – Разве мне нельзя сказать прямо: да, я еду в Германию.
   – Я еду туда, дорогая Маргрет, куда меня посылают. Скажут: в Германию – поеду в Германию, скажут: в Китай – значит, в Китай.
   – Зачем такие уклончивые ответы? Я знаю, вы едете в Германию. Возьмите меня с собой, Эрнст.
   – Это еще зачем?
   – Я хочу работать в подполье. О, я мечтаю об этом давно! Помогите мне, Эрнст. Помните, Роберт тогда, перед отъездом в Швейцарию, просил вас со мной дружить? Будьте моим другом, хоть немножечко! Возьмите меня в Германию! Если вы не хотите сделать это для меня, сделайте для Роберта! Я пробовала проситься здесь, но я поняла, что это бесцельно. Мне не верят. Вы один знаете меня лучше всех и не имеете ни основания, ни права меня подозревать. Вы один можете мне в этом помочь… Возьмите меня в Германию!
   Эрнст пожимает плечами.
   – Как вы себе это представляете? Как я могу взять вас в Германию? Что у меня, фабрика паспортов?
   – Я знаю, это трудно: я беспартийная. Но ведь если вы дадите мне рекомендацию, меня примут в партию там, на месте. – Она смотрит на него с мольбой.
   – И что вы собираетесь там делать? – спрашивает он с улыбкой.
   – Все, что мне скажут! Хоть воззвания клеить по заборам! Не улыбайтесь, я буду с готовностью делать самую черную работу. Разве там мало работы?
   – Детские разговоры, дорогая Маргрет. Поглядите на себя. Ну, какая из вас подпольщица? Что вы можете делать в Германии на нелегальном положении? Ничего не можете делать. На фабрике работать не можете – слепой увидит, что вы никакая не работница. Опыта не то что подпольной, а вообще партийной, массовой работы у вас нет никакого. Воззваний мы в последнее время расклеиваем возможно меньше, так что маляров нам не надо. Ну, какая от вас польза?
   – Неужели уж от меня нигде никакой пользы? – В глазах ее блестят слезы.
   – Нет, почему же! Я только говорю, что на нелегальном положении вы никакой пользы принести нам не можете.
   – А где я могу ее принести?
   – Хотите послушаться моего совета?
   – Конечно, хочу.
   – Поезжайте в Германию легально.
   – То есть как это?
   – Очень просто. Помиритесь с отцом.
   – Что-о-о?! И это вы мне говорите?!
   – Ну вот! Не надо сразу краснеть и возмущаться. Я вижу, вы готовы меня отколотить. Я же не советую вам помириться с отцом всерьез. Я говорю: сделайте это для вида. Это для вас самый простой способ легализировать себя в Германии. А вот на легальном положении вы могли бы нам быть очень и очень полезны.
   – Нет, это невозможно! Вы хотите, чтобы от меня отвернулись даже те немногие люди, которые мне хоть сколько-нибудь верят!
   – Если вы свою революционную работу ставите в зависимость от того, что кто-то от вас отвернется или повернется…
   – После всего того, что было, если бы я даже помирилась с отцом, они будут наблюдать за каждым моим шагом и не поверят ни одному моему слову. Я буду жить, как в тюрьме, под постоянным надзором. Никакой пользы в таких условиях я принести вам не смогу. Если бы я никогда не убегала с Робертом и не работала полтора года в эмиграции, в антифашистском движении, тогда бы я могла рассчитывать, что обману их и вотрусь к ним в доверие.