Страница:
– Предложение у меня следующее: записать товарищу Карабуту строгий выговор за плохую работу по воспитанию кадров и за притупление бдительности. Предложить ему в последний раз наладить нормальные отношения с дирекцией завода. Точка. Все. Есть ли у кого другие предложения? Нет. Ставлю на голосование предложение товарища Вигеля.
– Я снимаю свое предложение, – говорит Вигель.
– Голосую предложение товарища Сварзина.
– Я снимаю свое предложение.
– Нет ли других предложений? В таком случае ставлю на голосование мой проект решения. Кто «за»? Восемь… одиннадцать. Принято единогласно. Переходим к следующему пункту повестки…
Внизу, у подъезда, шофер Вася, отплевываясь и кряхтя, заводит ручкой мотор. Вася пыхтит и потеет, но мотор оскорбительно молчит. На дворе мороз. Воздух прозрачно-сухой, выжат до последней слезинки. Люди ушли в шубы, выглядывают из них неохотно и сердито. Вася в двадцатый раз, поднатужась, налегает на ручку.
– Не заведется, что ли? – нетерпеливо спрашивает Карабут.
– Филипп Захарыч, садитесь, подвезу – раздается за спиной голос Релиха. – Зажигание у вас, видно, не в порядке. Долго проканителитесь.
– Спасибо, поеду на своей, а то еще расшибете, – с кривой улыбкой отвечает Карабут. – Сами за рулем или с шофером?
– Сам. В такой день – одно удовольствие. Садитесь, довезу в целости и сохранности.
Машина Релиха соблазнительно фырчит. Вася все еще возится со своим упрямым молчальником. Карабуту надо срочно на завод. Филиферов задержался в промышленном отделе. Все равно пришлось бы за ним отсылать машину обратно.
– Ладно… Подождите тогда Филиферова, – говорит Карабут потному и расстроенному Васе. – Я поеду с товарищем Релихом.
Релих включает скорость, и автомобиль, описав полукруг, пронзительно гудя, мчится по неровному булыжнику.
– Ну что, получили по выговору, и квиты? – поворачивая лицо к Карабуту, смеется Релих. – Хотите руку?
– Держитесь-ка за руль. А то либо меня расшибете, либо задавите кого-нибудь.
– Отвергаете протянутую десницу?
– Я не любитель акробатики. Дам вам руку, когда будем стоять на твердой почве.
– Это что, аллегория?
– Как вам удобнее…
Машина плавно бежит вниз и поворачивает к реке.
– А молодец Адрианов! – вдруг говорит Релих. – Вот! умница! И заступился и стукнул – все как полагается. И не обидно. Он один это умеет. Знаете, Филипп Захарыч, вот озолоти меня, ни за что не перешел бы работать в другой край! А вы?
– Не собираюсь.
– Увидите, как мы с вами еще поработаем. Такой встречный в этом году загнем, в Наркомтяжпроме ахнут! Что ни говорите, а все-таки великое дело привычка. Вот лошади и грызутся в одной упряжке, а все-таки везут.
– «Да только воз и ныне там…»
– Если вы хотите этим сказать, что считаете себя крыловским лебедем, то в этом есть известная доля здоровой самокритики. Всячески приветствую.
– А кем же вы себя тогда считаете? Раком или щукой?
– Вы, конечно, хотели бы видеть меня щукой, к тому же предпочтительно фаршированной.
– Преувеличение! Я вовсе не так кровожаден.
Сквозь фермы моста видна карта дорог и троп, проезженных и протоптанных за зиму на ледяной спине реки. Одинокий воз, груженный дровами, отчалил от правого берега. Исчертив крест-накрест весь снеговой пейзаж, мост подается назад.
– Клапана у вас стучат. Насилуете мотор, – после длительного молчания лаконически бросает Карабут.
– Верно! Машину водить не умеете, а все-таки разбираетесь.
– Простейший мотор внутреннего сгорания…
– Я и забыл, что вы скоро будете у нас инженером.
– Инженером не инженером, а технологический процесс буду знать назубок, будьте покойны! Никаких непостижимых секретов в этом нет.
– Зря меняете профессию, Филипп Захарыч!
– Какую профессию?
– Сколько вы лет на партийной работе?
– Со дня рождения.
– Сколько все-таки?
– Восемь.
– Вот видите, и вдруг хотите менять профессию партийного работника на инженера. Ведь инженер-то вы все-таки начинающий.
– Повторите мне еще, что Журавлев великолепно руководил заводом, хотя не вмешивался в технологический процесс.
– Не вмешивался.
– Поэтому-то вы с ним так дружно и работали.
– Я и с вами дружно буду работать, может быть, еще дружнее, чем с вашим предшественником, когда у вас инженерный стаж будет такой же, как сейчас партийный.
– Зря вы этого не сказали Адрианову.
– Вы неверно меня поняли. Я хочу сказать, что с каждым годом мы будем работать все дружнее.
Машина летит по ровной мощеной дороге, через покрытые снегом плоские российские поля. На телеграфных столбах, нахохлившись, сидят вороны. Тишина и раздолье. Только там, вдали, над рекой, вереницей бурлаков шагают ажурные мачты, таща в скрюченных штопором пальцах провода высокого напряжения. На горизонте видны уже первые строения завода.
– Сегодня уезжаете? – спрашивает Карабут.
– Так точно. Дольше задерживаться не могу. Торопят из Наркомтяжпрома. Утром получил шестую телеграмму.
– Что ж, счастливого пути, как говорится в подобных случаях.
– Видите, помогаю вам, как могу, выполнить директиву бюро. В мое отсутствие вам несомненно легче будет со мной сработаться.
– Надолго едете?
– Месяца на полтора, может, на два. Мало? На дольше не пускают. Знаете хорошо, что в угоду вам я способен на любую жертву. Например, остаться за границей еще на месяц и съездить в Италию… Кстати, привезти вам что-нибудь из-за границы? Фотоаппаратами или чем-нибудь в этом роде не увлекаетесь?
– Увлекаюсь сваркой лонжеронов. Привезите мне какой-нибудь новый рецепт.
– Это само собой. А так ничего вам не надо? Все равно неудобно приезжать без подарков.
– Благодарствую. Кто-то из мудрецов, не то Сенека, не то Козьма Прутков, говорил: раз ты принимаешь подарки, очевидно, ты богатый человек. Что касается меня, то мне они не по карману.
– Не слыхал такого афоризма. Очевидно, этого Козьму Пруткова в просторечии звали Карабутом… Вас куда, к райкому?
– Если вам не трудно…
– Вижу, что язык английского клуба вовсе вам не чужд. Изъясняетесь на нем великолепно… Вот мы и приехали. Так как же по-вашему: стоим мы сейчас на достаточно твердой почве, чтобы пожать друг другу руку или нет?
– Для меня решение бюро – достаточно твердая почва. Для вас – не знаю.
– Коль уж на то пошло, то я, кажется, протягивал вам руку первый. И до решения бюро, на заседании, и после. Значит, работаем? Честно и по-большевистски?
– Я иначе не умею.
– Если подеремся, то пусть перья из нас летят, но чтобы на заводе это не отражалось!
– Какой же смысл тогда драться? Пусть отражается, но положительно.
– А знаете, Филипп Захарыч, вы не поверите, но я искренне рад, что нас оставили вместе. На следующий день после вашего ухода я наверняка смертельно бы заскучал. Всего вам хорошего, Карабут. Давайте лапу еще раз. Ну, живите, здравствуйте, работайте и не поминайте лихом!
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1
2
– Я снимаю свое предложение, – говорит Вигель.
– Голосую предложение товарища Сварзина.
– Я снимаю свое предложение.
– Нет ли других предложений? В таком случае ставлю на голосование мой проект решения. Кто «за»? Восемь… одиннадцать. Принято единогласно. Переходим к следующему пункту повестки…
Внизу, у подъезда, шофер Вася, отплевываясь и кряхтя, заводит ручкой мотор. Вася пыхтит и потеет, но мотор оскорбительно молчит. На дворе мороз. Воздух прозрачно-сухой, выжат до последней слезинки. Люди ушли в шубы, выглядывают из них неохотно и сердито. Вася в двадцатый раз, поднатужась, налегает на ручку.
– Не заведется, что ли? – нетерпеливо спрашивает Карабут.
– Филипп Захарыч, садитесь, подвезу – раздается за спиной голос Релиха. – Зажигание у вас, видно, не в порядке. Долго проканителитесь.
– Спасибо, поеду на своей, а то еще расшибете, – с кривой улыбкой отвечает Карабут. – Сами за рулем или с шофером?
– Сам. В такой день – одно удовольствие. Садитесь, довезу в целости и сохранности.
Машина Релиха соблазнительно фырчит. Вася все еще возится со своим упрямым молчальником. Карабуту надо срочно на завод. Филиферов задержался в промышленном отделе. Все равно пришлось бы за ним отсылать машину обратно.
– Ладно… Подождите тогда Филиферова, – говорит Карабут потному и расстроенному Васе. – Я поеду с товарищем Релихом.
Релих включает скорость, и автомобиль, описав полукруг, пронзительно гудя, мчится по неровному булыжнику.
– Ну что, получили по выговору, и квиты? – поворачивая лицо к Карабуту, смеется Релих. – Хотите руку?
– Держитесь-ка за руль. А то либо меня расшибете, либо задавите кого-нибудь.
– Отвергаете протянутую десницу?
– Я не любитель акробатики. Дам вам руку, когда будем стоять на твердой почве.
– Это что, аллегория?
– Как вам удобнее…
Машина плавно бежит вниз и поворачивает к реке.
– А молодец Адрианов! – вдруг говорит Релих. – Вот! умница! И заступился и стукнул – все как полагается. И не обидно. Он один это умеет. Знаете, Филипп Захарыч, вот озолоти меня, ни за что не перешел бы работать в другой край! А вы?
– Не собираюсь.
– Увидите, как мы с вами еще поработаем. Такой встречный в этом году загнем, в Наркомтяжпроме ахнут! Что ни говорите, а все-таки великое дело привычка. Вот лошади и грызутся в одной упряжке, а все-таки везут.
– «Да только воз и ныне там…»
– Если вы хотите этим сказать, что считаете себя крыловским лебедем, то в этом есть известная доля здоровой самокритики. Всячески приветствую.
– А кем же вы себя тогда считаете? Раком или щукой?
– Вы, конечно, хотели бы видеть меня щукой, к тому же предпочтительно фаршированной.
– Преувеличение! Я вовсе не так кровожаден.
Сквозь фермы моста видна карта дорог и троп, проезженных и протоптанных за зиму на ледяной спине реки. Одинокий воз, груженный дровами, отчалил от правого берега. Исчертив крест-накрест весь снеговой пейзаж, мост подается назад.
– Клапана у вас стучат. Насилуете мотор, – после длительного молчания лаконически бросает Карабут.
– Верно! Машину водить не умеете, а все-таки разбираетесь.
– Простейший мотор внутреннего сгорания…
– Я и забыл, что вы скоро будете у нас инженером.
– Инженером не инженером, а технологический процесс буду знать назубок, будьте покойны! Никаких непостижимых секретов в этом нет.
– Зря меняете профессию, Филипп Захарыч!
– Какую профессию?
– Сколько вы лет на партийной работе?
– Со дня рождения.
– Сколько все-таки?
– Восемь.
– Вот видите, и вдруг хотите менять профессию партийного работника на инженера. Ведь инженер-то вы все-таки начинающий.
– Повторите мне еще, что Журавлев великолепно руководил заводом, хотя не вмешивался в технологический процесс.
– Не вмешивался.
– Поэтому-то вы с ним так дружно и работали.
– Я и с вами дружно буду работать, может быть, еще дружнее, чем с вашим предшественником, когда у вас инженерный стаж будет такой же, как сейчас партийный.
– Зря вы этого не сказали Адрианову.
– Вы неверно меня поняли. Я хочу сказать, что с каждым годом мы будем работать все дружнее.
Машина летит по ровной мощеной дороге, через покрытые снегом плоские российские поля. На телеграфных столбах, нахохлившись, сидят вороны. Тишина и раздолье. Только там, вдали, над рекой, вереницей бурлаков шагают ажурные мачты, таща в скрюченных штопором пальцах провода высокого напряжения. На горизонте видны уже первые строения завода.
– Сегодня уезжаете? – спрашивает Карабут.
– Так точно. Дольше задерживаться не могу. Торопят из Наркомтяжпрома. Утром получил шестую телеграмму.
– Что ж, счастливого пути, как говорится в подобных случаях.
– Видите, помогаю вам, как могу, выполнить директиву бюро. В мое отсутствие вам несомненно легче будет со мной сработаться.
– Надолго едете?
– Месяца на полтора, может, на два. Мало? На дольше не пускают. Знаете хорошо, что в угоду вам я способен на любую жертву. Например, остаться за границей еще на месяц и съездить в Италию… Кстати, привезти вам что-нибудь из-за границы? Фотоаппаратами или чем-нибудь в этом роде не увлекаетесь?
– Увлекаюсь сваркой лонжеронов. Привезите мне какой-нибудь новый рецепт.
– Это само собой. А так ничего вам не надо? Все равно неудобно приезжать без подарков.
– Благодарствую. Кто-то из мудрецов, не то Сенека, не то Козьма Прутков, говорил: раз ты принимаешь подарки, очевидно, ты богатый человек. Что касается меня, то мне они не по карману.
– Не слыхал такого афоризма. Очевидно, этого Козьму Пруткова в просторечии звали Карабутом… Вас куда, к райкому?
– Если вам не трудно…
– Вижу, что язык английского клуба вовсе вам не чужд. Изъясняетесь на нем великолепно… Вот мы и приехали. Так как же по-вашему: стоим мы сейчас на достаточно твердой почве, чтобы пожать друг другу руку или нет?
– Для меня решение бюро – достаточно твердая почва. Для вас – не знаю.
– Коль уж на то пошло, то я, кажется, протягивал вам руку первый. И до решения бюро, на заседании, и после. Значит, работаем? Честно и по-большевистски?
– Я иначе не умею.
– Если подеремся, то пусть перья из нас летят, но чтобы на заводе это не отражалось!
– Какой же смысл тогда драться? Пусть отражается, но положительно.
– А знаете, Филипп Захарыч, вы не поверите, но я искренне рад, что нас оставили вместе. На следующий день после вашего ухода я наверняка смертельно бы заскучал. Всего вам хорошего, Карабут. Давайте лапу еще раз. Ну, живите, здравствуйте, работайте и не поминайте лихом!
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1
И вот, оплевав дымом окрестные поля, поезд с неистовым воем врывается в пригород. «Мицци, Мицци, где мой шарф? Ты его, наверно, засунула в чемодан!» Скрипят ремни от портпледов. И крик и беготня по коридору.
А за окном, прихрамывая, уже бегут навстречу заборы, заборы, рыжие, одинокие стволы фабричных труб, красные квадратные дома и приземистые домишки с тусклыми глазницами окон и провалившимся носом дверей, бегут трансформаторы и провода, густые, как струны рояля, и опять дома в пестрых пластырях реклам.
Поезд, споткнувшись на стрелке, путает привычный размер и, приноравливаясь к упрямой скандировке заборов, послушно отстукивает такт: «И ныне, и присно, как встарь, германским останется Саар!…»
Да, ведь через четыре дня в Сааре плебисцит!
А уже внизу, под колесами, одна за другой, нагибаясь, прошмыгивают улицы. У пивной на углу, заглядевшись на поезд, дружно, как по команде, зевают два эсэсовца. Собака, задрав заднюю лапу, поливает фонарный столб. «Курите только папиросы „Мурата Приват“. И опять дома, заборы, прямая просека улиц, две старухи с продуктовыми сумками, неподвижные, как памятник, у пустынной остановки трамвая, лощеный шупо в черной лакированной каске, похожей на надетый на голову детский унитаз, а потом окна, окна, запотевшие, разрисованные инеем, сквозняк окон, занавесок, тюлевых штор и пухленькая блондинка в ореоле из папильоток над тихим горшком герани. „Съев бифштекс или котлетку, не забудь принять таблетку „Бульрихзальц“… „Бульрихзальц“, «Бульрихзальц“…
Где-то вдали промелькнула безыменная товарная станция, и длинный состав красных вагонов оборвался внезапно, как отрезанный шнур сарделек. Окруженный свитой автобусов и легковых машин, поезд вкатывает в город. Вот они все остались позади, отнесенные в сторону медленным течением проспекта. Поезд, громыхая, летит над крышами домов, над внезапно разверзающимися гулкими пропастями улиц – Берлин! Берлин! – и через минуту снова врезается в плоть города, рассекая ее пополам, как круг швейцарского сыра, весь усеянный дырками окон. Плакаты, плакаты, дома. «Тверди, как заповедь божью: правда не может стать ложью! Саар, мы знаем заранее, не может жить без Германии!»
Человек в потертом пальто толкает стеклянную дверь. Огромная вывеска «Ашингер». Газетчик со ртом, раскрытым для крика, размахивает белым флагом газеты. Господин с поднятым воротником остановился у витрины аптекарского магазина. «Нет таких или очень редко, кто не знал бы свойств таблетки „Бульрихзальц“. И опять, как упрямый рефрен: „И ныне, и присно, как встарь, германским останется Саар!…“
Поезд бежит, оглушен и окаркан этим назойливым словом, стаей этих слов, слетающей навстречу с каждого рекламного столба: Саар! Саар! Саар!…
Запыхавшийся, истекающий паром, он врывается на вокзал.
Фридрихштрассе!
Крикливый косяк людей. Из вагонов на перрон гурьбой прут пузатые чемоданы. Вслед за чемоданами поодиночке выползают люди. Вспышки восклицаний и поцелуев. «Ах, Франц, как ты плохо выглядишь!…» – «Осторожно, не кидайте, там фарфор!…»
Релих протискивается за носильщиком и долго дрейфует в толпе, окруженный щебечущей стаей японцев. Сколько их! Откуда! Ехало всего семеро, а вдруг стало не меньше тридцати!
Выбравшись из толчеи, он озираетсл вокруг. Вокзал как вокзал: пассажиры, носильщики, шупо. Первое, что бросается в глаза, – это полное отсутствие штурмовиков. Он готов удивиться, но вспоминает про 30 июня. Очевидно, после неприятности с Ремом всех их понемножку убрали со сцены. Зато эсэсовцы представлены в совершенно достаточном количестве. Подтянутые, в своей черной форме они кажутся штурмовиками в трауре.
На площади перед вокзалом ветер и снег. «Чем расстегивать жилетку, съев обед, прими таблетку „Бульрихзальц“. „Саар! Саар! Немецкая вотчина! Не будешь отщепенцами опорочена!“… Дверца такси закрывается, как диафрагма.
В гостинице по фурору, который производит его красный советский паспорт, Релих легко заключает, что советские граждане теперь здесь редкие гости. Он направляется к лифту, почтительно провожаемый портье и любопытными взглядами всей гостиничной челяди.
Комната с мраморным камином после пыльного купе ослепляет чистотой, словно вылизанная языком. Пухлые немецкие амуры, поддерживающие часы, осовело смотрят с камина. Хрупкий бой в шапочке паяца втаскивает чемоданы.
– Сударь… – слышит вдруг за спиной Релих.
Он вопросительно поворачивает голову.
– Разрешите смелость: в России… очень холодно? – спрашивает парнишка, пожирая Релиха глазами, горящими любопытством.
Релих чувствует, что парню хочется спросить совсем о другом. Смущение боя забавляет его. Достаточно ответить, что в России холодно, но хорошо, и парень, ухватившись за это слово, как за протянутый палец, засыплет вопросами. Но Релиху не хочется протягивать палец. Роясь по карманам в поисках мелочи, он отвечает равнодушно:
– Сейчас холодно, полоса морозов, а так ничего, средне.
Он достает из кармана две марки.
Бой, заметив его жест, торопливо и конфузливо исчезает за дверью. Когда Релих протягивает деньги, парня в комнате уже нет. Релих выглядывает в коридор и видит у поворота быстро удаляющуюся треугольную спину. Удрал! Вот чудак!
Распаковав чемодан, Релих принимает ванну, переодевает костюм и спускается вниз. В парикмахерской его стригут, бреют, массируют, пудрят, приводят в порядок ногти и забавляют светским разговором. Основные темы дня: резкая перемена европейского климата и флемингтонский процесс. Действительно ли Гауптман похитил ребенка Линдберга? Не надобно ли и здесь «шерше ля фам»? Вот хотя бы, возьмите, эта шикарная нянечка, фрейлейн Бетти Гоу, не кажется ли она вам немножко подозрительной?
Тем временем часы с амурами на мраморном камине стрелками, как циркулем, уже отворяют вторую половину дня. Пора обедать.
В ресторане отеля седой господин во фраке с перекинутой через руку салфеткой скорбно сообщает Релиху, что сегодня «эйнтопфгерихт» – обед из одного блюда в фонд «зимней помощи». Таков декрет имперского правительства.
На столе перед Релихом появляется тарелка рисовой каши с рассеянными в ней тут и там, как изюминки, мелкими клочками мяса.
Очистив тарелку без особого аппетита, Релих безропотно платит по счету, как за нормальный обед из четырех блюд, и в кисловатом настроении поднимается к себе наверх. Время довольно позднее.
Он решает свой визит в полпредство отложить до завтра и сегодняшний день посвятить бесцельным шатаниям по Берлину.
Монументальный швейцар в облачении посла иностранной державы распахивает перед ним дверь в город.
Прежде всего запастись папиросами.
В табачной лавке на углу гибкий продавец приветствует его почтительным «Хайль Гитлер!». Релих выбирает две коробки папирос «Мурата Приват». «Кто их не пробовал, – тверди навязчиво, – тот недостоин званья курящего»… Коробку спичек.
Продавец, очевидно по акценту, узнает в нем иностранца и провожает уже беспартийным «до свидания».
У автобусной остановки Релих закуривает и на минуту застывает в раздумье: куда ехать?
Двухэтажный автобус высаживает его на Курфюретен-дамм.
Бегут одышливые автобусы и длинные, цеппелиноподобные лимузины. У самых длинных и приземистых – таких приземистых, что, кажется, они волочат животы по асфальту, – заткнут за ухо треугольный флажок со свастикой. Торопливо проходят люди в котелках и шляпах. Кепок не видно вовсе.
Релих мысленно пытается уловить, что изменилось в облике этого города. Уличное движение, пожалуй, стало меньше – это бросается в глаза. Люди? Люди более подтянуты и подчеркнуто немногословны. Особенно это заметно в автобусе. Больше рейхсверовцев. Больше шупо. Прохожие более торопливы. Редкие здороваются друг с другом реформированным жестом римских патрициев. Большинство – по-старому: приподымают котелки. Те, кто в приветствии придерживается гитлеровского ритуала, делают это как-то неловко, впопыхах, порывисто сгибая в локте правую руку и подымая ладонь на уровень подбородка, словно немножко стесняются иронических глаз толпы. Для государственных чиновников этот привет будто бы обязателен. Но государственные чиновники, видимо, мало разгуливают по улицам.
Семитских лиц вовсе не так уж мало. Впрочем, может быть, это признанные законом «евреи-метисы», насчитывающие среди предков второй линии не больше двух полных евреев, в отличие от своих презренных собратьев, одаренных целыми тремя?
Размышления Релиха прерывает оркестр эсэсовцев, пружинным шагом, к восторгу уличных мальчишек, пересекающий площадь. «И кровь в артериях саарца, и в Сааре вода немецкою останется, немецкой навсегда!…»
Вечер, татуированный пестрыми разводами реклам, встречает Релиха в незнакомом отдаленном квартале. Усталые ноги настойчиво взывают о передышке. Перед ярко освещенным фасадом театра человек в ливрее сует в руки прохожим рекламные листки. Бурный успех! Комедия из русской жизни «Товарищ» французского автора Жака Деваль, в немецкой переработке Курта Гетца.
«Зайти, что ли? Все равно нет смысла возвращаться так рано в отель».
Релих входит в вестибюль, встречаемый, как триумфатор, низкими поклонами швейцаров. Давки у касс незаметно. Длинная аллея из поклонов ведет его в зрительный зал. Пустовато. Не зря так густо кланяются!
На сцене юный и благородный русский великий князь утонченно бедствует в эмиграции на ролях лакея, имея на текущем счету четыре миллиарда франков. Но деньги эта принадлежат по праву «несчастной» императорской фамилии, и князь не желает к ним притрагиваться, твердо решив при первой возможности вернуть их «законным наследникам престола». Вдруг появляется большевистский комиссар, он же красный генерал Гороченко, – садист и изверг, истязавший князя еще там, в России. Сейчас Гороченко что-то вроде наркомфина. Большевикам до зарезу нужны кредиты, и они, по заявлению Гороченко, готовы отдать в залог иностранному капиталу советские нефтяные источники. Но тут в великом князе просыпается великий патриот. Он не может допустить, чтобы святая матушка Россия открыла свои недра иностранцам! И он великодушно дарит большевикам чек на четыре миллиарда.
Зрительницы прочувствованно сморкаются в платочки. Релих, не высидев до конца, тихо покидает зал.
Улица заметно опустела. Редкие машины скользят по ней, как лакированные тени. Сумрак, запаянный в трубки, горит пунцовым пламенем неона. Зазевавшись у перекрестка, Релих вздрагивает от прикосновения чьей-то руки. Девушка с длинными встревоженными ресницами, в надвинутой на лоб микроскопической шляпке, вкрадчиво берет его под руку.
– Пойдем?
Он отрицательно качает головой и, высвободив руку, переходит на противоположный тротуар.
Предвкушая вечерний «эйнтопфгерихт», он предпочитает зайти выпить честного кофе с честными сдобными булками…
Теперь еще немного подышать свежим воздухом после несвежего запаха этой лежалой французской комедии на немецкий лад! На четвертом перекрестке его окликает большое белое «U» [1] на синем квадрате стекла. Он послушно спускается в подземку. Отходит последний поезд. В наполовину пустом вагоне Релих устраивается на скамейке у окна. «Сев за стол и взяв салфетку, не забудь принять таблетку „Бульрихзальц“.
На следующей остановке рядом с ним присаживается молодой, опрятно одетый человек с тонким арийским носом. Новенькая фетровая шляпа делает его еще более неотразимым. Молодой человек ставит на пол небольшой деревянный ящичек и, удобно рассевшись, разворачивает свежий номер «Фелькишер Беобахтер». Вагон постепенно наполняется, вбирая запоздалых прохожих.
На одной из остановок молодой человек выходит. Когда поезд трогается, Релих замечает, что сосед позабыл свой сундучок. Окликать поздно, поезд идет полным ходом. «Ну и черт с ним! Мне какое дело? Как бы самому не прозевать остановку!»
Но тут происходит нечто совершенно неожиданное. Один из пассажиров, пробираясь к выходу, задевает ногой позабытый ящик. И вдруг, как осколки взорвавшейся бомбы, в воздух летят белые листки бумаги. Пассажиры шарахаются в смятении. Один листок падает на колени Релиха. Он видит крупными буквами набранное слово «Геноссен!» и резким движением стряхивает листок на пол. Растерянно смотрит на открытый ящик. Из ящика, извиваясь и вздрагивая, свешиваются на пол обессиленные пружины.
– Тормоз! Живо, тормоз! – кричит проводнику саженный дядя со свастикой в петлице. – Останови поезд!
Пассажиры, повскакав с мест, скопом кидаются к дверям. Толпа оттесняет от тормоза явно неповоротливого проводника, извергающего проклятия, чересчур ретивого «наци». Когда поезд останавливается на станции, все гурьбой вываливаются на перрон.
Релих вовремя соображает, что оставаться здесь с советским паспортом по меньшей мере нецелесообразно. Пользуясь давкой, он вместе со всеми вываливается в открытую дверь и приступом берет лестницу. На перроне верещит свисток.
Теперь уже не опасно: на лестнице перемешались пассажиры из всех вагонов.
Он видит вокруг себя тревожные, взволнованные лица. Толпа, напирающая снизу, почти выносит его в вестибюль. До ушей Релиха долетают разрозненные слова.
– Листовки на пружинах… Оставляют в вечерних поездах… Третьего дня засеяли целое депо… – поясняет соседу в кепке сосед в железнодорожной форме.
– Это еще что! А вот я вчера на Алексе… прохожу… раздают рекламный проспект: зубная паста… Стал читать, а там такое написано… Не дай бог, если кто увидит!…
Заметив, что Релих прислушивается к его словам, человек мгновенно замолкает.
Большое белое «U» над выходом звучит, как вздох облегчения. Толпа рассеивается. Релих сворачивает в первую людную, ярко освещенную улицу. Попав в поток пешеходов, замедляет шаг.
«Ну и везет же мне, черт возьми! Другой ездит по Берлину целый год – и хоть бы что! А мне стоило раз проехаться на метро, сразу чуть не влопался в историю!»
Он дает себе слово больше не пользоваться подземкой. Лучше уж ездить на такси. Но такси, как назло, нет. Впрочем, теперь, кажется, уже близко.
Из-за угла с пением выходит отряд. Гитлеровская молодежь со знаменами. Наверное, с митинга. Отряд проходит мимо, четко отбивая шаг. «И любых из нас спросите: „Христиане вы иль нет?“ – „Адольф Гитлер наш спаситель!“ – вы услышите в ответ. Лучезарен, бодр и весел, он ведет нас неспроста. И мессия наш Хорст Вессель по-надежнее Христа!…»
Красным заревом неона горит над домами небо. На лакированных касках шупо мерцают красные блики. Так, наверное, мерцали они в ночь пожара рейхстага.
Релих смотрит вслед удаляющейся колонне. Ему не по себе. Как будто только что в двух шагах, не заметив его, промаршировала целая процессия умалишенных. Опасности нет, но все же немножко неприятно…
Усталый, почти ведомый инстинктом, он набредает наконец на освещенный подъезд отеля. Ряженный министром швейцар, кланяясь в пояс, открывает перед ним дверь в безмятежное царство сна.
А за окном, прихрамывая, уже бегут навстречу заборы, заборы, рыжие, одинокие стволы фабричных труб, красные квадратные дома и приземистые домишки с тусклыми глазницами окон и провалившимся носом дверей, бегут трансформаторы и провода, густые, как струны рояля, и опять дома в пестрых пластырях реклам.
Поезд, споткнувшись на стрелке, путает привычный размер и, приноравливаясь к упрямой скандировке заборов, послушно отстукивает такт: «И ныне, и присно, как встарь, германским останется Саар!…»
Да, ведь через четыре дня в Сааре плебисцит!
А уже внизу, под колесами, одна за другой, нагибаясь, прошмыгивают улицы. У пивной на углу, заглядевшись на поезд, дружно, как по команде, зевают два эсэсовца. Собака, задрав заднюю лапу, поливает фонарный столб. «Курите только папиросы „Мурата Приват“. И опять дома, заборы, прямая просека улиц, две старухи с продуктовыми сумками, неподвижные, как памятник, у пустынной остановки трамвая, лощеный шупо в черной лакированной каске, похожей на надетый на голову детский унитаз, а потом окна, окна, запотевшие, разрисованные инеем, сквозняк окон, занавесок, тюлевых штор и пухленькая блондинка в ореоле из папильоток над тихим горшком герани. „Съев бифштекс или котлетку, не забудь принять таблетку „Бульрихзальц“… „Бульрихзальц“, «Бульрихзальц“…
Где-то вдали промелькнула безыменная товарная станция, и длинный состав красных вагонов оборвался внезапно, как отрезанный шнур сарделек. Окруженный свитой автобусов и легковых машин, поезд вкатывает в город. Вот они все остались позади, отнесенные в сторону медленным течением проспекта. Поезд, громыхая, летит над крышами домов, над внезапно разверзающимися гулкими пропастями улиц – Берлин! Берлин! – и через минуту снова врезается в плоть города, рассекая ее пополам, как круг швейцарского сыра, весь усеянный дырками окон. Плакаты, плакаты, дома. «Тверди, как заповедь божью: правда не может стать ложью! Саар, мы знаем заранее, не может жить без Германии!»
Человек в потертом пальто толкает стеклянную дверь. Огромная вывеска «Ашингер». Газетчик со ртом, раскрытым для крика, размахивает белым флагом газеты. Господин с поднятым воротником остановился у витрины аптекарского магазина. «Нет таких или очень редко, кто не знал бы свойств таблетки „Бульрихзальц“. И опять, как упрямый рефрен: „И ныне, и присно, как встарь, германским останется Саар!…“
Поезд бежит, оглушен и окаркан этим назойливым словом, стаей этих слов, слетающей навстречу с каждого рекламного столба: Саар! Саар! Саар!…
Запыхавшийся, истекающий паром, он врывается на вокзал.
Фридрихштрассе!
Крикливый косяк людей. Из вагонов на перрон гурьбой прут пузатые чемоданы. Вслед за чемоданами поодиночке выползают люди. Вспышки восклицаний и поцелуев. «Ах, Франц, как ты плохо выглядишь!…» – «Осторожно, не кидайте, там фарфор!…»
Релих протискивается за носильщиком и долго дрейфует в толпе, окруженный щебечущей стаей японцев. Сколько их! Откуда! Ехало всего семеро, а вдруг стало не меньше тридцати!
Выбравшись из толчеи, он озираетсл вокруг. Вокзал как вокзал: пассажиры, носильщики, шупо. Первое, что бросается в глаза, – это полное отсутствие штурмовиков. Он готов удивиться, но вспоминает про 30 июня. Очевидно, после неприятности с Ремом всех их понемножку убрали со сцены. Зато эсэсовцы представлены в совершенно достаточном количестве. Подтянутые, в своей черной форме они кажутся штурмовиками в трауре.
На площади перед вокзалом ветер и снег. «Чем расстегивать жилетку, съев обед, прими таблетку „Бульрихзальц“. „Саар! Саар! Немецкая вотчина! Не будешь отщепенцами опорочена!“… Дверца такси закрывается, как диафрагма.
В гостинице по фурору, который производит его красный советский паспорт, Релих легко заключает, что советские граждане теперь здесь редкие гости. Он направляется к лифту, почтительно провожаемый портье и любопытными взглядами всей гостиничной челяди.
Комната с мраморным камином после пыльного купе ослепляет чистотой, словно вылизанная языком. Пухлые немецкие амуры, поддерживающие часы, осовело смотрят с камина. Хрупкий бой в шапочке паяца втаскивает чемоданы.
– Сударь… – слышит вдруг за спиной Релих.
Он вопросительно поворачивает голову.
– Разрешите смелость: в России… очень холодно? – спрашивает парнишка, пожирая Релиха глазами, горящими любопытством.
Релих чувствует, что парню хочется спросить совсем о другом. Смущение боя забавляет его. Достаточно ответить, что в России холодно, но хорошо, и парень, ухватившись за это слово, как за протянутый палец, засыплет вопросами. Но Релиху не хочется протягивать палец. Роясь по карманам в поисках мелочи, он отвечает равнодушно:
– Сейчас холодно, полоса морозов, а так ничего, средне.
Он достает из кармана две марки.
Бой, заметив его жест, торопливо и конфузливо исчезает за дверью. Когда Релих протягивает деньги, парня в комнате уже нет. Релих выглядывает в коридор и видит у поворота быстро удаляющуюся треугольную спину. Удрал! Вот чудак!
Распаковав чемодан, Релих принимает ванну, переодевает костюм и спускается вниз. В парикмахерской его стригут, бреют, массируют, пудрят, приводят в порядок ногти и забавляют светским разговором. Основные темы дня: резкая перемена европейского климата и флемингтонский процесс. Действительно ли Гауптман похитил ребенка Линдберга? Не надобно ли и здесь «шерше ля фам»? Вот хотя бы, возьмите, эта шикарная нянечка, фрейлейн Бетти Гоу, не кажется ли она вам немножко подозрительной?
Тем временем часы с амурами на мраморном камине стрелками, как циркулем, уже отворяют вторую половину дня. Пора обедать.
В ресторане отеля седой господин во фраке с перекинутой через руку салфеткой скорбно сообщает Релиху, что сегодня «эйнтопфгерихт» – обед из одного блюда в фонд «зимней помощи». Таков декрет имперского правительства.
На столе перед Релихом появляется тарелка рисовой каши с рассеянными в ней тут и там, как изюминки, мелкими клочками мяса.
Очистив тарелку без особого аппетита, Релих безропотно платит по счету, как за нормальный обед из четырех блюд, и в кисловатом настроении поднимается к себе наверх. Время довольно позднее.
Он решает свой визит в полпредство отложить до завтра и сегодняшний день посвятить бесцельным шатаниям по Берлину.
Монументальный швейцар в облачении посла иностранной державы распахивает перед ним дверь в город.
Прежде всего запастись папиросами.
В табачной лавке на углу гибкий продавец приветствует его почтительным «Хайль Гитлер!». Релих выбирает две коробки папирос «Мурата Приват». «Кто их не пробовал, – тверди навязчиво, – тот недостоин званья курящего»… Коробку спичек.
Продавец, очевидно по акценту, узнает в нем иностранца и провожает уже беспартийным «до свидания».
У автобусной остановки Релих закуривает и на минуту застывает в раздумье: куда ехать?
Двухэтажный автобус высаживает его на Курфюретен-дамм.
Бегут одышливые автобусы и длинные, цеппелиноподобные лимузины. У самых длинных и приземистых – таких приземистых, что, кажется, они волочат животы по асфальту, – заткнут за ухо треугольный флажок со свастикой. Торопливо проходят люди в котелках и шляпах. Кепок не видно вовсе.
Релих мысленно пытается уловить, что изменилось в облике этого города. Уличное движение, пожалуй, стало меньше – это бросается в глаза. Люди? Люди более подтянуты и подчеркнуто немногословны. Особенно это заметно в автобусе. Больше рейхсверовцев. Больше шупо. Прохожие более торопливы. Редкие здороваются друг с другом реформированным жестом римских патрициев. Большинство – по-старому: приподымают котелки. Те, кто в приветствии придерживается гитлеровского ритуала, делают это как-то неловко, впопыхах, порывисто сгибая в локте правую руку и подымая ладонь на уровень подбородка, словно немножко стесняются иронических глаз толпы. Для государственных чиновников этот привет будто бы обязателен. Но государственные чиновники, видимо, мало разгуливают по улицам.
Семитских лиц вовсе не так уж мало. Впрочем, может быть, это признанные законом «евреи-метисы», насчитывающие среди предков второй линии не больше двух полных евреев, в отличие от своих презренных собратьев, одаренных целыми тремя?
Размышления Релиха прерывает оркестр эсэсовцев, пружинным шагом, к восторгу уличных мальчишек, пересекающий площадь. «И кровь в артериях саарца, и в Сааре вода немецкою останется, немецкой навсегда!…»
Вечер, татуированный пестрыми разводами реклам, встречает Релиха в незнакомом отдаленном квартале. Усталые ноги настойчиво взывают о передышке. Перед ярко освещенным фасадом театра человек в ливрее сует в руки прохожим рекламные листки. Бурный успех! Комедия из русской жизни «Товарищ» французского автора Жака Деваль, в немецкой переработке Курта Гетца.
«Зайти, что ли? Все равно нет смысла возвращаться так рано в отель».
Релих входит в вестибюль, встречаемый, как триумфатор, низкими поклонами швейцаров. Давки у касс незаметно. Длинная аллея из поклонов ведет его в зрительный зал. Пустовато. Не зря так густо кланяются!
На сцене юный и благородный русский великий князь утонченно бедствует в эмиграции на ролях лакея, имея на текущем счету четыре миллиарда франков. Но деньги эта принадлежат по праву «несчастной» императорской фамилии, и князь не желает к ним притрагиваться, твердо решив при первой возможности вернуть их «законным наследникам престола». Вдруг появляется большевистский комиссар, он же красный генерал Гороченко, – садист и изверг, истязавший князя еще там, в России. Сейчас Гороченко что-то вроде наркомфина. Большевикам до зарезу нужны кредиты, и они, по заявлению Гороченко, готовы отдать в залог иностранному капиталу советские нефтяные источники. Но тут в великом князе просыпается великий патриот. Он не может допустить, чтобы святая матушка Россия открыла свои недра иностранцам! И он великодушно дарит большевикам чек на четыре миллиарда.
Зрительницы прочувствованно сморкаются в платочки. Релих, не высидев до конца, тихо покидает зал.
Улица заметно опустела. Редкие машины скользят по ней, как лакированные тени. Сумрак, запаянный в трубки, горит пунцовым пламенем неона. Зазевавшись у перекрестка, Релих вздрагивает от прикосновения чьей-то руки. Девушка с длинными встревоженными ресницами, в надвинутой на лоб микроскопической шляпке, вкрадчиво берет его под руку.
– Пойдем?
Он отрицательно качает головой и, высвободив руку, переходит на противоположный тротуар.
Предвкушая вечерний «эйнтопфгерихт», он предпочитает зайти выпить честного кофе с честными сдобными булками…
Теперь еще немного подышать свежим воздухом после несвежего запаха этой лежалой французской комедии на немецкий лад! На четвертом перекрестке его окликает большое белое «U» [1] на синем квадрате стекла. Он послушно спускается в подземку. Отходит последний поезд. В наполовину пустом вагоне Релих устраивается на скамейке у окна. «Сев за стол и взяв салфетку, не забудь принять таблетку „Бульрихзальц“.
На следующей остановке рядом с ним присаживается молодой, опрятно одетый человек с тонким арийским носом. Новенькая фетровая шляпа делает его еще более неотразимым. Молодой человек ставит на пол небольшой деревянный ящичек и, удобно рассевшись, разворачивает свежий номер «Фелькишер Беобахтер». Вагон постепенно наполняется, вбирая запоздалых прохожих.
На одной из остановок молодой человек выходит. Когда поезд трогается, Релих замечает, что сосед позабыл свой сундучок. Окликать поздно, поезд идет полным ходом. «Ну и черт с ним! Мне какое дело? Как бы самому не прозевать остановку!»
Но тут происходит нечто совершенно неожиданное. Один из пассажиров, пробираясь к выходу, задевает ногой позабытый ящик. И вдруг, как осколки взорвавшейся бомбы, в воздух летят белые листки бумаги. Пассажиры шарахаются в смятении. Один листок падает на колени Релиха. Он видит крупными буквами набранное слово «Геноссен!» и резким движением стряхивает листок на пол. Растерянно смотрит на открытый ящик. Из ящика, извиваясь и вздрагивая, свешиваются на пол обессиленные пружины.
– Тормоз! Живо, тормоз! – кричит проводнику саженный дядя со свастикой в петлице. – Останови поезд!
Пассажиры, повскакав с мест, скопом кидаются к дверям. Толпа оттесняет от тормоза явно неповоротливого проводника, извергающего проклятия, чересчур ретивого «наци». Когда поезд останавливается на станции, все гурьбой вываливаются на перрон.
Релих вовремя соображает, что оставаться здесь с советским паспортом по меньшей мере нецелесообразно. Пользуясь давкой, он вместе со всеми вываливается в открытую дверь и приступом берет лестницу. На перроне верещит свисток.
Теперь уже не опасно: на лестнице перемешались пассажиры из всех вагонов.
Он видит вокруг себя тревожные, взволнованные лица. Толпа, напирающая снизу, почти выносит его в вестибюль. До ушей Релиха долетают разрозненные слова.
– Листовки на пружинах… Оставляют в вечерних поездах… Третьего дня засеяли целое депо… – поясняет соседу в кепке сосед в железнодорожной форме.
– Это еще что! А вот я вчера на Алексе… прохожу… раздают рекламный проспект: зубная паста… Стал читать, а там такое написано… Не дай бог, если кто увидит!…
Заметив, что Релих прислушивается к его словам, человек мгновенно замолкает.
Большое белое «U» над выходом звучит, как вздох облегчения. Толпа рассеивается. Релих сворачивает в первую людную, ярко освещенную улицу. Попав в поток пешеходов, замедляет шаг.
«Ну и везет же мне, черт возьми! Другой ездит по Берлину целый год – и хоть бы что! А мне стоило раз проехаться на метро, сразу чуть не влопался в историю!»
Он дает себе слово больше не пользоваться подземкой. Лучше уж ездить на такси. Но такси, как назло, нет. Впрочем, теперь, кажется, уже близко.
Из-за угла с пением выходит отряд. Гитлеровская молодежь со знаменами. Наверное, с митинга. Отряд проходит мимо, четко отбивая шаг. «И любых из нас спросите: „Христиане вы иль нет?“ – „Адольф Гитлер наш спаситель!“ – вы услышите в ответ. Лучезарен, бодр и весел, он ведет нас неспроста. И мессия наш Хорст Вессель по-надежнее Христа!…»
Красным заревом неона горит над домами небо. На лакированных касках шупо мерцают красные блики. Так, наверное, мерцали они в ночь пожара рейхстага.
Релих смотрит вслед удаляющейся колонне. Ему не по себе. Как будто только что в двух шагах, не заметив его, промаршировала целая процессия умалишенных. Опасности нет, но все же немножко неприятно…
Усталый, почти ведомый инстинктом, он набредает наконец на освещенный подъезд отеля. Ряженный министром швейцар, кланяясь в пояс, открывает перед ним дверь в безмятежное царство сна.
2
Следующее утро ушло на визит в полпредство и на телефонные звонки. В полпредстве Релиха встречают с нескрываемым удивлением. Наркомтяжпром великолепно знает, что при нынешней политической обстановке посылать сюда людей нет никакого расчета. Последние две партии энергетиков и тепловиков, не высаживаясь в Берлине, отбыли во Францию. Если Релих дорожит временем, он сделает самое разумное, последовав их примеру.
Релих покидает особняк полпредства, унося целый ворох советов и напутствий. За дверью медным грохотом военного оркестра его встречает Германия.
В укромном элегантном ресторанчике его кормят досыта супом из бычьих хвостов и рябчиками в сметане. «Эйнтопфгерихт», к счастью, полагается один раз в месяц. Бутылка замороженного рейнского вина окончательно мирит Релиха с Берлином. Закурив папиросу «Мурата Приват» («Стоит понюхать их, даже не глянув, чтобы понять наслажденье гурманов»), в самом благодушном настроении он выходит из ресторана.
Долговязый автобус, скрипя рессорами, увозит его в Шарлоттенбург.
Сойдя на Вильгельмплац, после минутного раздумья он подзывает такси и велит везти себя на Бюловштрассе. У Ноллендорфплац он расплачивается с такси и дальше идет пешком. На углу Винтерфельдштрассе он покупает «Берзенцейтунг», «Ангриф» и, зайдя в угольное кафе, заказывает чашку черного кофе по-турецки.
Из блаженной сиесты его выводит мужчина в сером английском пальто из великолепного толстого драпа с чуть широковатыми лацканами.
– Ба! Кого я вижу? – кричит по-немецки незнакомец и, подойдя вплотную к Релиху, восторженно трясет его руку. – Какая встреча! Рудольф только сегодня сообщил мне, что вы в Берлине!
– Очень рад вас видеть, – любезно улыбаясь, говорит по-немецки Релих. – Мария перед отъездом поручила мне непременно повидать вас и передать самый горячий привет. Садитесь. Чашку кофе с ликером?
– Не стоит. Что вы вообще здесь делаете? Поедемте куда-нибудь. Расплачивайтесь поскорее. Я пойду позову такси. Такая встреча заслуживает, чтобы ее достойным образом вспрыснуть!
Они сидят уже в такси. Пять минут спустя такси останавливается у серого четырехэтажного дома, ничем не примечательного на вид. Немец первым поднимается по широкой темноватой лестнице. Релих послушно следует за ним. На площадке третьего этажа немец останавливается и ключом открывает дверь.
– Пожалуйста, прямо и направо.
Несколько старомодная и мрачная гостиная не отличается ничем от сотни других берлинских гостиных времен 1912 года – с кружевными салфеточками на спинках кресел и неизменной копией беклинского «Острова смерти» в почерневшей золоченой раме. Все это пахнет студенческими временами. От тюлевых штор на окнах, от засиженных мухами неразборчивых морских пейзажей Релиха обдает ветерком приятных воспоминаний. Даже воздух в этой комнате, приторно-кислый на вкус, – так пахнут иногда старые ковры – кажется, устоялся с довоенных времен, нетронутый сквозняком неугомонных событий. Нужно заглянуть в суровое трюмо, обросшее, как озеро, резными деревянными лилиями, всмотреться в отражение длинного бритого лица с большим коричневым лбом и с мешками у глаз, чтобы не ошибиться в летосчислении почти на четверть столетия.
Релих покидает особняк полпредства, унося целый ворох советов и напутствий. За дверью медным грохотом военного оркестра его встречает Германия.
В укромном элегантном ресторанчике его кормят досыта супом из бычьих хвостов и рябчиками в сметане. «Эйнтопфгерихт», к счастью, полагается один раз в месяц. Бутылка замороженного рейнского вина окончательно мирит Релиха с Берлином. Закурив папиросу «Мурата Приват» («Стоит понюхать их, даже не глянув, чтобы понять наслажденье гурманов»), в самом благодушном настроении он выходит из ресторана.
Долговязый автобус, скрипя рессорами, увозит его в Шарлоттенбург.
Сойдя на Вильгельмплац, после минутного раздумья он подзывает такси и велит везти себя на Бюловштрассе. У Ноллендорфплац он расплачивается с такси и дальше идет пешком. На углу Винтерфельдштрассе он покупает «Берзенцейтунг», «Ангриф» и, зайдя в угольное кафе, заказывает чашку черного кофе по-турецки.
Из блаженной сиесты его выводит мужчина в сером английском пальто из великолепного толстого драпа с чуть широковатыми лацканами.
– Ба! Кого я вижу? – кричит по-немецки незнакомец и, подойдя вплотную к Релиху, восторженно трясет его руку. – Какая встреча! Рудольф только сегодня сообщил мне, что вы в Берлине!
– Очень рад вас видеть, – любезно улыбаясь, говорит по-немецки Релих. – Мария перед отъездом поручила мне непременно повидать вас и передать самый горячий привет. Садитесь. Чашку кофе с ликером?
– Не стоит. Что вы вообще здесь делаете? Поедемте куда-нибудь. Расплачивайтесь поскорее. Я пойду позову такси. Такая встреча заслуживает, чтобы ее достойным образом вспрыснуть!
Они сидят уже в такси. Пять минут спустя такси останавливается у серого четырехэтажного дома, ничем не примечательного на вид. Немец первым поднимается по широкой темноватой лестнице. Релих послушно следует за ним. На площадке третьего этажа немец останавливается и ключом открывает дверь.
– Пожалуйста, прямо и направо.
Несколько старомодная и мрачная гостиная не отличается ничем от сотни других берлинских гостиных времен 1912 года – с кружевными салфеточками на спинках кресел и неизменной копией беклинского «Острова смерти» в почерневшей золоченой раме. Все это пахнет студенческими временами. От тюлевых штор на окнах, от засиженных мухами неразборчивых морских пейзажей Релиха обдает ветерком приятных воспоминаний. Даже воздух в этой комнате, приторно-кислый на вкус, – так пахнут иногда старые ковры – кажется, устоялся с довоенных времен, нетронутый сквозняком неугомонных событий. Нужно заглянуть в суровое трюмо, обросшее, как озеро, резными деревянными лилиями, всмотреться в отражение длинного бритого лица с большим коричневым лбом и с мешками у глаз, чтобы не ошибиться в летосчислении почти на четверть столетия.