- Бабушка, а где батько оружие доставал? - спрашивал он не раз, требуя
все больших уточнений.
- Оружие-то? - раздумывала Анисья, как бы ему ответить получше.- Время
такое было, что всем храбрым людям оружие на руки выдавали, под расписку. А
батько у тебя был знаешь какой? Вот какой! Никому слова "наплевать" зря не
говаривал, все ласково да обходительно, ни одной мухи за всю жизнь не
раздавил, а силушкой владел непомерной.
- Верно, что его на танке из дому увезли?
- Все верно, внучек! В ту пору в селе храбрым по танку давали. А кабы
не это, разве бы одолеть нам нечисть эту поганую? Нипочем бы не одолеть.
- А он был ученый? - вмешивался в разговор Павлик.
- Кто?
- Тятька наш.
- Лишнего ученья не было, только ведь не одним ученьем ум человеку
дается. Кому-то надо и землю пахать. Вот ты у нас будешь учиться, а Шурик
будет дома, он младший, его судьба такая.
Однажды бабушка нашла в сундучке среди отцовских треугольных писем
обыкновенный конверт и в нем фотографию.
- Вот он, кормилец наш! - кинулась она с находкой к свету.- Ну-ко,
смотрите, ребята!
- Кто это? - спросил Шурка.
- Ты что, ополоумел або как? Батько это!
Солдат без оружия, в кирзовых сапогах, в помятой гимнастерке без погон,
без орденов совершенно не походил на праздничного паренька в белой вышитой
рубашке с поясными белыми кистями до колен, снимок с которого висел на
стенке около божницы, и на того отца-богатыря, проводы которого на войну
запомнились Шурке, как ему казалось, на веки вечные. Солдат походил на
пахаря, на колхозного бригадира, только не на воина.
Это был обыкновенный и очень понятный деревенский мужик, свой хлебороб,
а не тот полусказочный Илья Муромец, которого ясно видел в своем воображении
Шурка.
- Кем он был, бабушка? - спросил Павлик, пристально разглядывая своего
отца.
- Как это - кем был?
- Что в колхозе делал?
- В колхозе-то? Все делал. Что надо было, то и делал. Колхозник ведь!
- А снимался где? - спросил Шурка.
- На войне снимался або где, не знаю.
-- Без оружия?
Бабушка рассмеялась.
- Тебе бы все ружья да ружья, экой какой! А он положил ружье свое на
землю и снялся - вот и все тут.
Шурка это понял: и верно, почему солдат должен быть всегда при оружии?
А на отдыхе у ключа с живой водой? А на пиру за дубовыми столами, за
скатертями самобранными? Правда, вид у отца не такой уж могучий, каким он
представлялся,- в плечах, пожалуй, не косая сажень, но это был его отец, и
он вправду был солдатом и защищал советскую землю и, наверно, дошел до
Берлина вместе со всеми. Значит, все так, все правильно! И до войны он был
колхозником и не гнушался никакой работой, делал все, что требовалось, и его
любили.
Шурка ни разу не слыхал, чтобы кто-нибудь в колхозе помянул отца
недобром, напротив, его только хвалили. А плохого человека даже после смерти
не будут все хвалить в один голос. Павлику и Шурке нередко ставили отца в
пример. Но Павлик пошел в ученье и не мог во всем подражать отцу, у него
жизнь началась совсем иная. А вот Шурка мог подражать отцу во всем, потому
что сам стал заниматься тем же, чем занимался всю жизнь его отец. И Шурка
очень хотел походить на своего отца.

* * *

Интересно менять места на земле. Сменишь место, и будто все в жизни
твоей начинается заново.
Изба, в которой Павел должен был прожить несколько лет, была совершенно
такой же, как все деревенские избы: при входе, над головой,- полати; от
входа справа - большая русская печь, при ней лежанка-подтопок на время
зимних морозов; за пекаркой - кухня, кое-где ее зовут кутьей; там чело - там
стряпают, варят, разливают парное молоко, стирают белье; там же вход в
подполье, в голбец,- это либо дверь между стеной и печкой, либо западня
прямо на середине пола и спуск под пол, как в трюм парохода. В кухне же -
суденка, вроде низкого посудного шкафа, набитая до отказа блюдами, глиняными
плошками, алюминиевыми тазиками и чайными чашками, а чуть повыше - полицы с
глиняными горшками и кринками, с подойницей, с чугунками. От главной
половины избы кухня отделена дощатой заборкой (в иных избах - занавеской). В
этой главной половине напротив входа - сутный угол, в котором вперемежку с
иконами висят портреты разных больших и небольших людей, а по обе стороны от
обеденного стола тянутся вдоль стен массивные сосновые лавки-скамьи.
Изба как изба. Но для Павла все в ней казалось новым и необыкновенным,
потому что это была изба не своя, и, поскольку Павел считался в ней
квартирантом, у дощатой заборки выделен был для него особый уголок, куда
хозяин дома Иван Тимофеевич поставил даже нечто вроде столика, чтобы
постоялец мог сидя заниматься своими науками. На заборке Павел повесил
листок из тетрадки с расписанием уроков да вырезанную из газеты фотографию
лыжника, а на столик положил несколько учебников.
Спал он на полатях вместе с хозяйскими сыновьями - Васюткой и Антоном.
Васютка был пареньком плутоватым, озорным, дерзким, примерно одного возраста
с Павлом и учиться стал с ним в одном классе, а вялому и простодушному
Антону едва исполнилось восемь лет, и он больше всего на свете гордился тем,
что стал наконец учеником первого класса: значит, как-то поравнялся со своим
старшим братом.
На полатях ребята познакомились друг с другом.
- Ты уроки учить будешь? - спросил Васютка Павла.
- Как? - раскрыл Павел рот от удивления.
- Так! Я никогда не учу. Лучше на реку бегать, рыбу удить. А зима
начнется - на лыжах ходить будем.
- Разве уроки не задают? - поразился Павел.
- Задают. Тятьке тоже в колхозе много задают, а он чего делает?..
Павлу на первых порах учеба и в этой школе давалась легко, и они
подружились с Васюткой. Школьные отметки у обоих были хорошие, и ребята
ждали только окончания уроков, чтобы схватить удочки да убежать на реку.
Дома они почти ничем не занимались.
Отец Васютки тоже не много занимался делами, хотя среди начальства
считался неплохим работником. Он состоял в разных комиссиях, был то
бригадиром, то каким-нибудь учетчиком, много выступал на собраниях и даже на
районных активах, следил за тем, чтобы работали другие, постоянно кого-то
хвалил и выдвигал, кого-то отчитывал - словом, руководил. Время от времени
он признавал и свои ошибки, и это производило на всех хорошее впечатление.
Здоровье у Ивана Тимофеевича было выдающееся, он мог подолгу и помногу пить
в нужной компании и не напиваться, а приходил домой и принимался
рассказывать о своей жизни сыновьям и квартиранту Павлуше.
- Главное - не завалиться! - говорил он для начала, имея в виду
количество выпитого.- И вообще надо не заваливаться. А на жизнь заработать
всегда можно. Вот приехал я как-то в Москву. То-се, туда-сюда - деньги идут.
Не стало денег. Как же так: нужный человек, а без денег? Поговорил с одним,
с другим. "Колхозник?" - спрашивают. "Колхозник, говорю, руководящий!" -
"Член партии?" - "Член".- "Иди, говорят, на такой-то этаж, в такой-то отдел,
скажи - приезжий, руководящий колхозник, поиздержался, денег на дорогу нет,
там очень чутко к этому относятся". Я пришел. Так и так, мол... И не успел я
поговорить как следует, подают бланк: пиши заявление. Я стал писать.
"Покороче",- говорят. Я покороче. "Распишитесь, говорят, и получите деньги".
Я расписался и тут же получил. Фу ты черт! А им все равно, у них фонды.
Очень мне это понравилось - никакой волокиты. Конечно, для них я - капля в
море, но у меня-то впечатление осталось хорошее. Одного себе простить не
могу: мало попросил. Ну что мне стоило написать цифру покруглее? Им-то все
равно, а для меня - заработок. Ну, в общем, понравилось!
Павел слушал и удивлялся: как все просто - зашел, написал заявление и
получил.
Васютка начинал спрашивать отца:
- Как там в Москве, тятя, расскажи?
- Разве я мало рассказывал?
- Расскажи, тятя, как там?
- Что тебе Москва? Ты смотри, как здесь. Учиться, ребята, надо, вот что
я вам скажу. Без ученья никуда. Только и с ученьем можно в дураках всю жизнь
проходить, а на дураках воду возят. Активность надо проявлять, вот что я вам
скажу, выступать надо, заинтересованность показывать. Говорить не научишься
- жить не научишься! Ты чего рот раскрыл? - вдруг обращался он к Павлу.
А Павел слушал. Все в этом доме для него было интересно, и он не
тосковал ни по своим родным, ни по своей деревне. К тому же Шурка чуть ли не
каждую неделю навещал его, не считаясь ни с какой погодой, возил ему пироги,
картошку, мясо, молоко - все, что скапливала и приготовляла бабушка. Павел,
видимо, понимал, чего это ей стоило, и умел быть благодарным: передавал
бабушке поклоны и даже писал письма. А бабушка частенько с надеждой
говорила:
- Вот выучится - за все отплатит, все возворотит! - Правда, при этом
она добавляла иногда: - Все возворотит, коли совесть не потеряет.
Шурка нередко навещал Павла и пешком, если в колхозе не оказывалось
свободной лошади, либо пересылал еду с попутчиками.
В общем, Павлуша не голодал. Но все же, когда хозяйская семья садилась
за обед, за ужин, он торчал в стороне и вздыхал, пока не приглашали за стол
и его.
После ужина подвыпивший Иван Тимофеевич хвастался своей силой. Он
становился раскорякой посреди избы, выпячивал живот и подзывал либо Васютку,
либо Павла.
- А ну, давай!
Васютка брал от печи сосновое полено и привычно, со всего размаха бил
поленом по отцовскому брюху. Иван Тимофеевич, даже не покачнувшись, выдыхал
воздух и говорил Павлу:
- Теперь ты!
Павел первое время боялся бить изо всей силы, ему казалось, что
случится какое-нибудь несчастье. Тогда Иван Тимофеевич обижался.
- Осторожничаешь? Этак из тебя никакого толку не выйдет. Давай еще!
Только ребром не ударяй, держи полено так, чтобы попало круглой стороной.
Ну!
Павел бил снова. Раздавался мягкий, невыразительный звук, полено
отскакивало от бригадирского брюха, как от туго надутой резиновой подушки, и
Иван Тимофеевич снова садился за стол, чтобы выпить еще два-три стакана чаю.
В зимнее время ребята приносили ему из сеней с мороза огромный матрас,
набитый соломой, ватное одеяло и делали еще что-нибудь по его требованию,
иногда просто чудачили, читали таблицу умножения шиворот-навыпорот, а он
хохотал.
Однажды Павел ударил поленом неудачно, выше, чем следует, и Иван
Тимофеевич задал ему трепку.
- Бей, да знай, кого бьешь, дурак!
Позднее дружба с Васюткой у Павла разладилась, хозяйский сын невзлюбил
квартиранта. Но это произошло не сразу. Неторопливый Павел не мог все же
угнаться за смышленым и быстрым своим дружком. Способности его оказались
хуже, чем у Васютки, и когда он перестал заниматься на дому, ученье стало
даваться ему с трудом. Павел не всегда успевал записывать, что говорили
учителя на уроках. Поначалу Васютка охотно давал ему свои тетради.
- Ладно, списывай, потом сам не зевай! Но Павел зевал снова и снова.
- Ты рот не раскрывай, раззява! - обижался Васютка.- Списывай, на!
Павел переписывал Васюткины тетради и постепенно стал подражать ему во
всем, даже почерк его перенял. Он повторял Васюткины поговорки и прибаутки,
копировал его повадки, походку. Васютка увлекался рисованием - и Павел стал
рисовать, Васютка набросился на Майна Рида - и Павел тоже. Но Павел все
делал медленно. Пока он читал "Всадника без головы", Васютка успел прочитать
и "Отважную охотницу", и "Мароны", и "Охотников за черепами". Мало этого, в
школе выяснилось, что и домашние задания у Васютки все готовы, а Павел то с
одним не справится, то другое что не выполнит.
Пришло время, классный руководитель поручил Василию Бобкову взять
шефство над отстающим Павлом Мамыкиным.
- А если он всю жизнь будет отставать? - спросил Васютка.
- Это твоя общественная нагрузка,- разъяснил ему учитель.- Твой
общественный долг!
- Ничего я ему не должен!
-- Бобков, я призываю тебя к порядку.
Бобков подчинился.
Вернутся они с занятий, Васютка наскоро поест - и на лыжи. Павел -
тоже.
- А уроки сделал? - спрашивает его Васютка.
- Когда? Мы только пришли.
- Тогда садись решай задачи.
- А ты?
- А я пойду покатаюсь.
- А задачи?
- Я решил за уроком.
- Я перепишу потом у тебя.
- А сочинение по русскому тоже мое сдашь?
- От тебя же не убудет? - искренне удивлялся Павел.
Но Васютка все-таки злился всерьез и все чаще.
- Ты так и будешь всю жизнь на чужой шее ездить? - спрашивал он.
Васютка стал охотнее проводить свободное время со своим младшим братом,
чем с Павлом. Антона уроками еще не загружали, и его можно было таскать с
собой и на лыжах и на санках. Павел обижался и обиды свои вымещал на
добродушном Антоне. Он прятал Антошкины лыжи, пачкал его тетради, однажды
положил ему в карман несколько папирос из пачки, забытой Иваном Тимофеевичем
на подоконнике, и Васютка, найдя эти папиросы, пожаловался отцу, решив, что
его братишка уже курит. Отец без долгих расспросов и следствий выпорол
парнишку.
- Кто тебя плохому учит, кто тебя воровству учит? - кричал он,
совершенно рассвирепев от одного предположения, что в доме от него, от
большака, что-то скрывают.- Разве я учу тебя воровать? Пусть все воруют, а
ты не смей! Не смей себя марать, у тебя еще все впереди, тебе жить надо.
Настоящий виновник переполоха так и не был обнаружен.

* * *

Лишившись Васюткиной поддержки, Павел стал учиться плохо и в пятом
классе просидел два года. В насмешку над его великовозрастностью
одноклассники да и старшие ученики то и дело спрашивали его: "Когда
женишься?" Если обидчик был не очень крепок, Павел шел на него с кулаками в
открытую, в противном случае действовал исподтишка. Школа со всеми ее
порядками, даже здание ее - деревянное, двухэтажное, с большими барачными
окнами - стала ему немилой. Иногда Павел утешал себя, вспоминая слова Ивана
Тимофеевича, что и с учением можно всю жизнь в дураках проходить, и пробовал
"проявлять активность" на школьных собраниях.
Однажды это помогло. Поставили ему двойку по русскому языку, а на
школьном совете нашелся защитник. "Надо ученика рассматривать в комплексе,-
сказала о нем пионервожатая, она же преподавательница истории СССР.- Мамыкин
- человек с общественным сознанием, растет в активисты. Это качество для
нашего времени великое. Надо оказать Мамыкину моральную поддержку по всем
линиям!.."
Преподавательницу истории поддержали, отметку Мамыкину повысили. Но это
случилось только один раз. Больше общественное сознание Павла на оценке его
успеваемости не сказывалось. И немилым стало ему даже село, где находилась
школа: шумное, многолюдное, на высоком берегу реки, открытое всем ветрам
зимой и летом. Павел на воскресные дни все чаще стал уходить вместе с
другими учениками пешком в свою родную деревню, к бабушке, домой, где всегда
для него были и горячие блины, и картофельные тетери с маслом и где его
никто не обижал.
Павлуша тоже старался угодить своей бабушке, как мог. Во время весенних
оттепелей ученики собирали граблями для школьного участка навоз на базарной
площади близ сельпо и на местах коновязей. Павел на эту работу ходил охотно,
потому что в вытаявшей коричневой кашице нет-нет да и мелькали серебряные и
медные монеты, оброненные зимой приезжими колхозниками. Как многие другие,
он искал эти деньги, но собирал их не для себя, а для бабушки. Когда в
фанерной копилочке, сколоченной им самим, набралось до двух десятков рублей,
Павел разложил монеты стопками по их достоинству, завернул в бумагу каждую
стопку в отдельности, перевязал нитками и передал бабушке сам, из рук в
руки, как первый в жизни подарок. Анисья сначала испугалась, не начал ли ее
внучек воровать, но, узнав, откуда деньги, обрадовалась им несказанно,
показывала их и Шурке и соседкам, хвалилась:
- Понимающий растет человек, справедливый. Вот подождите, то ли еще
будет!
Наевшись и отоспавшись, Павел ходил по улице, задрав голову, и, как в
строю, высоко поднимал свои длинные ноги: знай наших! Вместе с ним
маршировали и его товарищи по школе. Их никто не спрашивал, какие у них
отметки,- достаточно того, что учатся, значит, не зря хлеб едят, выйдут в
люди и не будут носом землю рыть. Взрослые смотрели на них с уважением,
разговаривали по меньшей мере как с равными, а некоторые даже с оттенком
подобострастности, словно с будущими светилами: кто их знает, может, все в
начальники выйдут, и если не устроятся где-нибудь на районных постах, то в
своем колхозе все равно сядут в контору, и с этим шутить нельзя. Ребята
чувствовали, какое им отведено место на земле, и держали себя с
достоинством, ни в какие драки не вступали, скандалов не затевали, да никто
из сверстников и не посмел бы скандалить с ними. Подростки смотрели на
выдающихся земляков с завистью и почтительностью, на какие только способны
были в своем неустоявшемся возрасте.
А в последний год Павел начал даже посещать молодежные беседки,
подсаживался к взрослым девушкам, привыкал разговаривать, шутить.
Беседки устраивались в избах то у одной девушки, то у другой
понедельно. А иногда целую зиму в одной и той же избе у каких-нибудь
бессемейных стариков, которым каждая девушка оплачивала свою очередь. Парни
помещения не нанимали - так было заведено издавна.
Девушки собирались на беседки с вечера с рукодельем - вязаньем,
вышивкой, чаще всего с прясницами и, рассаживаясь на лавках вдоль стен,
крутили веретена, пряли лен и льняную кудель. Парни же толкались без всякой
работы, переходили от девушки к девушке, иногда садились к ним на колени -
тоже так было заведено от века.
Павел, конечно, не думал еще ни о невесте, ни даже о любви. Чаще всего
он садился рядом с Нюркой, внучкой пасечника Михаилы Лексеича. Она подросла,
считала себя уже взрослой, хотя на взрослую еще не походила. Невысокая и
чересчур тихая, она была принята в круг взрослых девушек-невест несколько
раньше обычного лишь потому, что слыла в колхозе работящей и была старшей
дочерью в семье.
В деревне Нюрку прозвали Молчуньей за eе необыкновенную стеснительность
и немногословие. Может быть, Павел потому и сидел подолгу рядом с нею, что
можно было им о чем не говорить. Она молчала, и Павел молчал. Она часами
сидела, пряла и ни о чем не спрашивала Павла, разве что только молча,
глазами, которые изредка поднимала на него, и Павел, в свою очередь, ни о
чем не спрашивал ее, и не дразнил, и не щипал, и не садился к ней на колени,
как это делали другие, менее робкие ребята. За эти его великие достоинства
Нюрка Молчунья прощала Павлу даже то, что у него часто был приоткрыт рот.
Летние каникулы Павел проводил дома в своем колхозе, но в полную силу
не работал, да никто и не заставлял его работать, потому что ему была
уготована иная жизнь. Сходит он, бывало, вместе со всеми на дальний сенокос
и косу и грабли с собой возьмет, но не столько косит и гребет сено, сколько
держится поближе к бригдирам, бродит по пожням да по перелескам, ест красную
смородину, спугивает рябчиков и тетерок, гоняется за только что появившимися
на свет зайчишками. Вечером он заберется в бревенчатый шалаш-избушку на
душистое сено, отдыхает, пока не вернутся работники, а если они слишком
задерживаются, нарубит сухих дров, разложит костер посреди избушки, повесит
чайники и котелки с водой, а порой даже картошки для щей начистит, если
старик кашевар тоже на работе, и опять лежит отдыхает. Уже в сумерках
сойдется на ночлег вся сеноуборочная бригада: десять - пятнадцать девушек и
баб, усталые, но шумные, радостные, да два-три старика, да молодой бригадир
и его заместитель - учетчик, и начинается для Павла самая развеселая жизнь.
Пока готовится ужин, он возится с девушками, бегает за ними в темноте по
кустам, играет в кошки-мышки, затем поест вместе со всеми из общего котла,
хотя все лето бабушка собирала для него еду на особицу,- поест, послушает
шутки-прибаутки да разные бывальщинки, сам расскажет какой-нибудь проезжий
анекдотец, опять поиграет с девушками и засыпает позже всех, прикорнув между
ними, отдыхая от своих наук и от трудов праведных.
Нюрка Молчунья неизменно оказывалась на этих дальних сенокосах,
особенно когда узнавала, что там будет Павел. Что бы она ни делала, она
делала хорошо, споро и на покосе становилась в голове всей колонны. Одно
было плохо и беспокойно: работая на пожнях вместе со всеми, она почти по
целому дню не видела Павла, а видеть его почему-то хотелось. Когда же Павел
появлялся и даже становился с косой в один ряд со всеми, она беспокоилась
еще больше: его ли это дело? A вдруг обрежется? Все-таки косить - не пером
по бумаге водить.
Как-то Нюрка сказала Павлу:
- Сходи на пасеку.
- Зачем?
- Дедушка говорит: чего это мамыкинские ребята не зайдут, я бы,
говорит, им...
- Чего - им? - заинтересовался Павел.
- Ну, медом накормить хочет,- застеснялась Нюрка.
- А ты ходишь?
- Я не хожу, чтобы разговоров не было.
- А нам можно?
- Другие-то ходят...
Шурка на пасеку не пошел, сослался на недосуг, Павел пошел один.
Разговорчивый Михайло Лексеич обрадовался ему, начал со старого:
- С батькой-то твоим мы, бывало, зайчиков били. Метко стрелял мужик,
ничего не скажешь. И маховитый был характером, не жадный: двух зайцев несем
- поровну, а если одного - мне отдает, широкая душа! Вот она, судьба, какая:
метко стрелял, а не воротился с войны, царство ему небесное. Хорошие,
совестливые люди завсегда раньше гибнут. А мы тут живем, прости господи!..-
Старик тяжело вздохнул.- Пойдем-ка давай в сторожку, у меня там под полом,
конечно, запасец есть.
Михайло Лексеич старел, длинная борода его поседела и поредела, сквозь
нее был виден незастегнутый ворот рубахи. Так поздней осенью начинает
просвечивать лесная опушка. А брови разрослись и загустели еще больше, и
глаза стали еще синее, только из-за бровей они редко показывались.
- Голову-то пригни,- сказал он Павлу, открывая дверцу в сторожку.- Ну и
вытянулся ты, паренек, дай бог здоровья! Батько твой тоже был немалого
росту, а ты, видно, еще выше пойдешь. Кедра, да и только!
В сторожке ничего не изменилось: слабый свет, бочка-медогонка, тихое
жужжание пчелок на оконном стекле. Казалось, это были те же пчелки, что и
много лет назад, они так же сверлили стекло: сверлят, сверлят, а просверлить
никак не могут.
Густой запах меда защекотал Павлу ноздри.
- А зайцев нынче мало стало,- продолжал напевать дед.- Говорят, будто
от авиации на них порча идет. Рассевает она всякие вредные порошки, крошит
сверху, куда надо и не надо, а зайцы питаются травой да озимью, вот и
дохнут.
Павел обиделся за авиацию:
- От авиации только польза, дедушка. Самолеты землю удобряют, а от
этого урожаи растут.
- Ну что ж, растут так растут! - не стал спорить дед.- Тогда, стало
быть, красный зверь зайца портит. Красного зверя развелось ныне
видимо-невидимо, изничтожать его некому, собак подходящих нет.
- Что это за красный зверь? - спросил Павел.
- Лисица. Для кого лисица, а для охотника - красный зверь.
Михайло Лексеич слазил в подполье, вынес горшок меду с вощиной,
зачерпнул стакан холодной воды из ведра, вытер о штанину деревянную ложку;
все расставлял и раскладывал перед Павлушей на скамье, а сам говорил,
говорил:
- Вот и с медом нынче худо стало. Пчел поубавилось, а может, изленились
и они - никак настоящего взятку нет. Я так полагаю, что и пчелы гибнут,
конечно, от порошков, от удобрений этих. Совсем ослабели семьи. Да ты ешь,
ешь, не сумлевайся! - вдруг перебивал он свой рассказ.- Тебе не грех, ты
много не съешь, можно. Другие вон бидоны сюда присылают: председателю дай,
кладовщику дай, бухгалтеру дай! И все - пока на весы взяток не ставили...
Кушай на здоровье!
Павлу нравилось, что дед разговаривал с ним теперь, как со взрослым.
- Не иначе как от авиации и пчелки гибнут,- повторил старик.- Семьи
ослабели, меду не стало, а меня, вишь, во всем обвинить хотят. Слыхал,
наверно? Всем дай, да меня же и винят, вот, брат, какое дело. А попробуй не
дай - беда! Лучше бы совсем пасеку закрыли. Так нет, под меня
подкапываются...
Михайло Лексеич внимательно посмотрел на Павла, словно задумался,
рассказывать ли ему все до конца, синие глаза его блеснули из-под бровей,
посмотрел и договорил:
- Меня винят во всем: "Твои-то ульи, говорят, сильные!" Что я им скажу
на это, прости меня, господи? Конечно, свои - они свои и есть. Только и моим
в этом году несладко приходится. Для своих-то я на черный год запасец меду
оставляю. А колхозных зимой сахаром кормим, мед по бидонам расходится. А
сахарный сироп для пчел все равно что веточный корм для коров.
Павел слушал, как Михайло Лексеич доверчиво жаловался ему на какие-то
несправедливости, но вникнуть ни во что не мог и только аппетитнее выжевывал
вощину да запивал мед водой. А дед, выложив все свои обиды, опять начинал
угощать его.
- Нюрке я давно говорю: посылай, мол, парня ко мне, он учится, ему мед
на пользу. Один выучится, другой выучится - глядишь, везде лучше дела
пойдут. Тогда и меду всем хватать будет, и воровать люди перестанут: что без
нужды воровать? Да ты ешь, ешь! И за батьку своего ешь! Уж я бы его накормил
ныне, да, вишь, не привелось. Погиб человек. Вот совестливый был мужик...
Павел зачастил на пасеку. Дед встречал его по-разному: то приветливо,
почти по-родственному, то начинал ворчать и жаловаться и тогда не угощал
медом. Все чаще говорил он о бессовестных людях, расхищающих пчелиное добро,
а не об охоте, не о красоте окрестных лесов и лугов. И о своей совести
что-то поговаривать начал, вздыхая и обращаясь при этом к своему богу,
словно чувствовал перед ним какую-то большую вину...
А когда Павел уезжал из деревни, Нюрка Молчунья навещала его бабушку.