Александр Яковлевич Яшин (Попов) (1913-1968)
Источник: Александр Яшин, Избранные произведения в 2-х томах, том 2,
Проза,
Изд-во "Художественная литература", Москва, 1972, тираж 25000 экз.,
цена 72 коп.
OCR и вычитка: Александр Белоусенко (belousenko@yahoo.com)

СИРОТА

Повесть

Когда Павлуша понял, что не осилит троих, он испугался и
предусмотрительно заревел на всю улицу. Ребята опешили: как так? - сам
первый бросился в драку, сам их поколотил, его не тронули, и орет во все
горло.
- У, гнида! - с отвращением и ненавистью прошипел ему в лицо кривоногий
некрасивый мальчишка, облизнул с верхней губы соленую кровь и сплюнул ее.-
Чего вопишь?
- А ты не лезь.
- Мы на тебя лезли? Чего воешь?
- Бабушке скажу-у.
- Драться не хочешь, да?
- Я устал!
- У, гнида! - зашипел опять мальчишка и, размахнувшись из последних
сил, ткнул кулачонком, целясь в щеку Павлуши. Но Павлуша ловко отклонился, и
тот упал ему в ноги, ударившись лицом о твердую землю. Кривоногому мальчишке
было, по-видимому, очень больно, но он не заплакал, а Павлуша пнул его,
лежачего, несколько раз и заревел громче прежнего, хотя на него никто не
нападал. Двое других супротивников смотрели, раскрыв рты от удивления.
На рев вышел из соседнего дома мужчина, босой, в нижних домотканых
портках, с густыми нечесаными волосами и грязной бородой, и еще с крыльца,
скороговоркой и нехотя, словно отмахиваясь от комаров, заворчал:
- Что тут у вас, обломоны? Набросились трое на одного - победители!
Всем уши выдеру!
Павлуша наспех вытер глаза и приготовился бежать, потому что увидел
перед собой отца того кривоногого мальчишки, который валялся на земле,-
какая уж тут Павлуше поддержка! Но... услышав слова: "Набросились трое на
одного",- не побежал, а завыл еще пуще.
- Бесстыжие! - кричал мужик, приближаясь к ним.- Чего делите? Из-за
чего воюете?
Сынишка его поднялся с земли и, съежившись, ждал трепки, но не плакал.
- Мы не воюем,- стал оправдываться он.
- Как не воюете?
- Он первый полез. Он у Петьки морковку отнял. Мы его еще не били.
Мужик осмотрел ребятишек: у сынка течет кровь из носу; Петька весь в
грязи - тоже, видно, валялся на земле; третий держится за ухо, а у Павлуши
хоть и незаметно никаких следов побоев, но вся рожа в слезах...
И он сказал:
- Гм!..
Потом запустил руку в грязную бороду, поскоблил ее, поскоблил затылок,
что означало глубокое раздумье, и, наконец, вынес решение:
- Не трогайте его, ребята: он сирота.

* * *

Так в шесть лет Павлик понял, что быть сиротой не так уж плохо. Понял и
запомнил.
А осиротел Павлуша в своей жизни дважды. В первый раз во время войны.
Как-то он вернулся с реки - хотелось есть, хотя живот был до отказа
набит щавелем и зелеными дудками,- и застал дома мать, плачущую навзрыд.
Мать плакала часто, поэтому он не обратил на это особого внимания, к тому же
за печкой, захлебываясь слезами, плакал его младший братик Шурка, тоже,
наверно, есть хотел. Все же Павлуша не стал просить еды у матери. Но бабушка
его удивила.
По правде сказать, Павлик не надеялся, что ему дадут что-нибудь поесть
в середине дня, и потому заранее набил живот луговой зеленью, но и не
просить поесть он тоже не мог: вдруг перепадет кусок хлеба либо сухарь,
намоченный в соленой воде,- ведь всякое случается, а есть ему всегда
хотелось. И он подошел к бабушке почти равнодушно, без всякой надежды на
успех.
- Бабушка, поись ба!
И вдруг бабушка, ни слова не говоря, чего никогда раньше не случалось,
отдала ему половину молока из Шуркиной чашки. Мало этого, она еще обняла его
и капнула ему на голову, на самую макушку, теплую слезу. "Вот те на - и
бабка заревела!" - с удивлением отметил он про себя.
- Кушай на здоровье, внученька, сиротинушка ты моя горемычная! -
сказала бабка с причетом, и Павлик все понял.
- Али тятьку убили? - спросил он с интересом, но еще без всякого
чувства.
- Убили родителя твоего, внучек, кормильца нашего богоданного убили,-
запричитала бабка.- Извещение пришло.
Мать в углу на лавке после этих слов залилась еще безутешнее, а
перепуганный Шурка перешел на визг.
Павлуша почти не помнил своего отца и, прислушиваясь к реву, безуспешно
старался вызвать в душе сожаление о случившемся, но никакого горя пока не
испытывал. Наевшись молока с хлебом, он заплакал вместе со всеми, но лишь
потому, что знал: так надо!
Hа рев и причитания в избу стали заходить соседки и соседские
ребятишки. Одни женщины останавливались у порога, другие проходили вперед,
крестились на иконы и тоже начинали плакать - сначала беззвучно, вытирая
слезы концами платков и фартуками, потом навзрыд, закрывая лицо руками либо
тычась друг другу в плечо. Сразу в голос начинали плакать женщины, которые
сами получили извещения о смерти. Другие, прежде чем поддаться чужому горю,
подолгу стояли, суеверно вытянувшись, и в их широко открытых глазах
накапливались тревога и страх за жизнь своих мужей и сыновей. От них еще на
днях были письма, но письма эти писались месяца два тому назад, и один бог
знает, что могло произойти на войне за это время. Быть может, от солдат еще
письма идут, а может, на почте лежат уже извещения о "павших смертью
храбрых" и не сегодня-завтра почтальон сунет их в окно и кинется к следующей
избе со своей черной сумкой.
На причитания бабушки и на крик Шурки женщины не обращали внимания, и
если проходили вперед, то становились поближе к матери либо к Павлику и
молча гладили его по голове. Наверно, они думали, что Павлик уже понимает
свое горе, и жалели его. А он еше ничего не понимал, ему было только хорошо
оттого, что его все жалеют. И когда соседский мальчишка шепнул ему на ухо:
"У меня что-то есть, пойдем!" - Павлик выскользнул из избы.
- Половину мне!
- Все отдам! - с готовностью согласился мальчишка.
- А чего?
- Там увидишь.
Павлик смутно чувствовал, что ему теперь все можно, что никто ничего
для него теперь не пожалеет, и радовался этому.

* * *

Спустя два года Павлуша осиротел вторично. Война к тому времени уже
закончилась, но жить было еще трудно. И он, и его братишка Шурка часто
недоeдали - корова в личном хозяйстве была, но молока в доме не оставалось,
потому что колхозная молочнотоварная ферма плана своего из года в год не
выполняла. Недоставало и хлеба своего, собранного с приусадебного участка.
Не досыта ели ребята, не досыта ела и бабушка Анисья. Но больше всех
голодала мать. Что бы ни появлялось на обеденном столе, она говорила, что
уже сыта. A работа была тяжелая, и она не жалела себя. Весной она заболела.
Особенно истощали и мучили ее чирьи под мышками, из-за которых она не могла
ни поднимать, ни опускать рук.
- Сучье вымя! - сказал про эти чирьи сельсоветский фельдшер, случайно
оказавшийся в деревне.- Организм истощен. От работы на время освобождаю,
справку дам.
Мать мучилась долго, и все это время семья бедствовала. В правлении
колхоза чирьи не считали серьезным заболеванием, от работы ее не освободили.
Председатель Прокофий Кузьмич говорил так:
- Если из-за каждого пупыша будем руки опускать, то весь колхоз по миру
пустим.
Бабка Анисья сама не хуже любого фельдшера лечила в деревне всех
скудающихся: снимала переполох с малых и старых, правила пупы, заговаривала
гнилые зубы, чтобы не ныли, выпаривала из тела простуду и ревматизм.
Бывало, напугается чего-нибудь мальчонка, потеряет сон, вскакивает в
полночь, кричит не своим голосом. Анисья наденет на него потный хомут,
только что снятый с лошади, да повторит трижды немудреный заговор:
"Страхи-переполохи, идите в хомут!" - и вся болезнь исчезает, спит мальчонка
спокойно, ест в охоту. А ежели какой ребенок еще мал, сосунок еще, и сам на
ножках стоять не может, просовывает его Анисья в хомут всего, как есть, а
мать принимает его с другой стороны, и так трижды, с тем же причетом -
польза наступает сразу почти всегда. Редко кто не верил в Анисью, не
обращался к ней. Взялась она лечить и невестку свою: сначала пользовала
разными травами, потом стала прикладывать к нарывам лепешки из свежего
конского навоза. Но облегченья больная не чувствовала.
Через несколько дней мать умерла от заражения крови.
Прощаясь с Павлом, она долго внушала ему, старшему, как себя вести
надо:
- Ты теперь сирота, сынок. Не возвышайся зазря, чтобы люди на тебя не
обижались. Людей обижать не будешь - они тебя не оставят. А без них вам не
прожить. Бабушка - она гордая, а вам теперь гордиться нельзя. Помни: сирота
ты теперь круглая, сиротинушка вечная. Поцелуй маму. Прощай! О Шурке
заботься. Ты - старший, понял?
- Понял, мама. Прощай! - ответил Павлик, думая, что мать разрешает ему
бежать с ребятишками куда вздумается.
И он убежал с дружками на весь день. В поле они собирали пистики -
молодой хвощ, на Мокрушах пили березовый сок, в сосновом мелколесье вырезали
пищали.
Домой возвратился Павлик уже круглым сиротой, когда бабушка выла и
причитала:
- Сироты мы теперь все, сироты-сиротинушки. Без отца, без матери как
жить будем? Умрем все с голоду або что?..
Как это ни странно, а после смерти матери и детям и бабушке стало жить
сразу намного легче. Председатель колхоза, должно быть, посчитал себя в
чем-то виноватым и потому поставил на правлении колхоза вопрос "О положении
дел в семье бывшего фронтовика". "К сиротам мы обязаны проявлять свое
внимание!" - сказал председатель. После этого кладовщик сам принес им
полпуда ржаной муки и корзину картошки. "Семенная",- сказал он. А дня через
два послал овсяной крупы - заспы да бутылку льняного масла. Павлик вместе с
ним ходил в колхозный продовольственный амбар и после долго рассказывал
бабушке, как много там всего.
О сиротах вдруг все начали заботиться.
Райсобес назначил им денежную пенсию. Сельсовет освободил от
молоконалога.
Бабушка ахала и охала.
- Все это нам за отца, ребятушки! - говорила она.- Бог дает!
А ребятушки ели, пили и не спрашивали, кто им все это дает и за что.
Иногда сердобольные соседки несли им то кусок пирога, то горшок каши,
либо обноски какой-нибудь детской одежонки, или старые обутки. Но это уже
походило на подаяние, и бабушка обижалась.
- Мы не нищие! - говорила она.
Шурка подрос быстро, не по годам вытянулся и окреп, и теперь два брата
повсюду носились вместе, как равные товарищи, почти одногодки.
Если сверстники обижали одного из них, другой вступался:
- Не трогайте его, он сирота!

* * *

Вскоре после смерти матери колхозный пасечник Михайло Лексеич позвал
ребятишек к себе на первую выемку меда.
Пасека находилась километрах в трех от деревни, на цветистой луговой
полянке близ старого русла реки, которое давно превратилось в озеро. Крутой
спуск к озеру зарос мелким березнячком и осинничком, но эта молодая поросль
не закрывала горизонта. Сверху, с поляны, от избушки пасечника, хорошо была
видна даль.
- Что там? - спросил Павлуша, когда немного осмелел.
- Там-то? - переспросил старик.- Там все есть. На крутизне в мелколесье
тетерки, конечно, водятся и зайцы бегают, осинку грызут; чуть подальше на
озере, в камышах да в осоке, утиные выводки всяких пород; а в самом озере,
конечно, рыба, тоже всякая; еще дальше, за озером - ну, там уж луга,
сенокосы, а на лугах в траве тоже, конечно, всякая живность таится, там мои
пчелки мед добывают; потом идет лес, во-он темная полоса, а в лесу, как
положено, конечно, и волки, и лисицы, и даже медведи есть, из птиц рябчики
больше да глухари. Ну и, конечно, нечисть всякая лесная, как положено во
всяком темном лесе. Вот ужо подрастете...
Михайлo Лексеич разговаривал с ребятами в первый раз и теперь показался
Шурке человеком необыкновенной доброты, у него даже глаза были синие,
ласковые и теплые и борода тоже теплая. В этой бороде ему, должно быть,
всегда было жарко, но он не снимал ее: жалел, наверно. Двигался Михайло
Лексеич неторопливо, говорил тихо, медленно, немного нараспев. А пчелы
горячились, но Михайло Лексеич не обижался на них, он словно не замечал, что
одна или две пчелки все время возились в его теплой бороде и надоедливо,
нудно зудили, жужжали, чтобы вывести его из терпения. А он не выходил из
терпения: видно, он всегда был спокоен.
- Вот подрастете, ребятушки, и дам я вам свое ружье, и пойдете вы в
темный лес,- говорил нараспев, будто сказку рассказывал, Михайло Лексеич.- И
найдете вы не одну колоду диких пчел, и переселим мы их сюда, на нашу
пасеку, и будут они, новые пчелы, выносливые, добычливые, и зальемся мы
медом по уши, и заживем все богато...
- А ружье для чего? - спросил Шурка.- Пчел отгонять?
- Ружье для медведей - медведей отгонять, пчел охранять.
- А зачем по уши?
- Чего "по уши"?
- "Зальемся медом по уши..."
- А вот дам я вам меду, и будут у вас в меду и носы и уши.
- Поглядим! - весело сказал Павлик.
- Пойдемте в сторожку,- пригласил их дед.
- А когда мед доставать будем?
- Мед не достают, а качают.
- Как это качают?
Они вошли в избушку пасечника, маленькую, как банька, с одним окном, с
маленькой печкой. Между печкой и стеной лежали доски, прикрытые старым
полушубком,- дедова постель. На полушубке спала, тихо и смешно посапывая,
маленькая курносенькая девчонка, внучка Михайлы Лексеича, Нюрка. Губы и
круглые щеки ее были перепачканы медом, к кончику носа прилип клочок шерсти,
и шерсть шевелилась от Нюркиного дыхания. На стенах висели дымогары и сетки,
которые пчеловоды надевают на голову, когда идут к ульям,- Михайло Лексеич
не надевал их никогда. Посреди избушки стояла бочка-медогонка, по краям ее
ползали пчелы. Пчелы бились и на оконном стекле - сытые, ленивые. От всего
пахло медом, только от дымогаров - чадом, дымком.
- Так вот и качают,- начал объяснять Михайло Лексеич, подойдя к
медогонке.- Видите, в бочке вроде ветряной мельницы. Вставишь в эти крылья
рамки с сотами и крутишь и крутишь, мед разлетается по стенкам бочки и
стекает на дно.
Дед взялся за металлическую ручку и раскрутил мельницу до свиста, до
стука.
Ребята отступили.
Павлик заметил:
- Значит, не качают, а вертят.
- А сейчас я вас медом угощу! - сказал Михайло Лексеич и, подняв
западню, неторопливо спустился в подполье.
- Ну и старик! - прошептал Павлик Шурке.- Никогда бы он нас раньше сюда
не пустил.
- Он добрый! - не согласился Шурка с братом.
- Добрый!
Михайло Лексеич вынес из подполья подойник со старым, засахарившимся
медом вместе с обрезками вощины и поставил перед ребятишками.
- С батькой-то вашим мы на охоту вместе хаживали. Хороший был парень! И
матка ничего, бог ее прибрал.- И дед вздохнул.
Ребята начали сосредоточенно жевать сладкий воск, складывая выжеванные
куски на подоконник.
- А мед качать будешь?
- Сейчас начну. Только вы домой пойдете, а то пчелы искусают.
- Мы ничего не боимся.
- Хвастунишки,- ласково сказал старик.- Ничего не бояться нельзя. Надо
бояться.
За стеной избушки послышался говор. Старик насторожился, встал и открыл
дверь. Прямо против входа стояла кучка ребятишек, сверстников Павлуши.
Некоторые, что потрусливее, тотчас шагнули в кусты.
- Вам чего надо? Опять пришли? - крикнул им Михайло Лексеич, и вся
ласковость в голосе его исчезла.
- А им чего надо? - дерзко ответил кривоногий, худосочный мальчишка лет
семи-восьми в солдатской пилотке и кивнул головой на Шурку и Павлушу.
- Не твоего ума дело.
- Моего!
- Трепки захотел, разбойник? - спросил дед.
- Меду захотел!
- A потом разговоров не оберешься. Давно ли я давал тебе меду?
- Давно!
- Ну и хватит, а то брюхо заболит.
- Дай меду!
- Вот я тебе дам меду. Штаны спущу да крапивой!
Ребятишки скрылись в лиственной рощице.
На полушубке завозилась курносенькая Нюрка, привстала, потерла ручонкой
глаза, нос, и медовые пальцы ее склеились в кулаке.
- Спи, спи, чего ты, внученька? - снова ласково заворковал дед.
- Не хочу спать,- сказала Нюрка.
- А меду хочешь?
- Не хочу меду.
-- Так приляг еще. Разбудили тебя эти разбойники?
Скоро ушли с пасеки и Павлик с Шуркой. По дороге Шурка думал и говорил
только о пасеке.
- Я бы всю жизнь пчел обхаживал и спал бы здесь!
- Ну да? - сказал Павлик.- Нажрался бы раз до отвала меду - и все.
- Тут жить хорошо, красиво,- продолжал Шурка.- Выйдешь из избушки и
смотри во все стороны.
- Ну да, во все стороны,- опять не согласился Павлик.- Видел, как он
ребятишек во все стороны?
- Он добрый! - твердо заявил Шурка.
- Ладно, добрый,- не стал спорить Павлик.- Мы теперь всегда мед есть
будем!

* * *

В школу Павлик и Шурка поступили одновременно - Павлуша с запозданием
года на два, а Шурка на год раньше, чем следовало, и учиться Павлуше было
легко, а Шурка отставал. Зато, не в пример Павлику, он рос крепышом,
круглолицым, устойчивым на ногах, почти никогда не простужался, не болел ни
насморком, ни гриппом. Павлик же был длинен, худ, часто кашлял, из-за
постоянных насморков привык держать рот открытым, отчего видом своим вызывал
жалость и казался иногда простачком, хотя не был ни глуп, ни простодушен.
Незаметно сложилось мнение, что Павел создан для ученья, для умственного
труда, а Шурка - для земли, для деревни, и когда братья окончили свою
деревенскую начальную школу, все решили, что старший должен учиться дальше,
а Шурка будет работать в колхозе: нельзя же бабушку оставлять одну. Шурка
смирился с этим.
Павлика отвезли за двенадцать километров в село, где была семилетняя
школа. Отвез его сам председатель колхоза, устроил на постой у своих дальних
родственников, сказал, чтоб не сомневались - никакая услуга за ним не
пропадет, а в крайнем случае бабка Павлуши будет платить им по десятке в
месяц за хлопоты; потом отвел Павла к директору школы и от имени правления
колхоза попросил, чтобы директор не оставлял сироту без присмотра и без
своего человеческого внимания.
- Смену себе готовлю! - сказал он.- Нам самим поучиться как следует не
довелось, так пусть хоть наши ребятишки выучатся. Вот о них и хлопочу.
- Тэк, тэк, понимаю, Прокофий Кузьмич,- сказал директор.- Хорошее дело
- забота о смене.
- А как же! И о людях заботу проявляем. Это уж как положено. Семья
бывшего фронтовика...
- Хорошо это,- повторил директор и улыбнулся.- Только, надо полагать, у
вас есть ко мне еще какое-нибудь дело? Попутное, так сказать?
Директор был широкоплечий мужчина, усатый и загорелый настолько, что
казался прокопченным насквозь. Он достаточно хорошо знал председателя
колхоза Прокофия Кузьмича и не поверил, что тот может приехать за двенадцать
километров только ради устройства на учебу какого-то сироты. В течение
многих лет учителя и старшеклассники каждую осень проводили на колхозных
полях, а не в классах,- жали рожь и овес серпами, теребили лен, копали
картошку, вывозили из скотных дворов навоз и раскидывали его под плуг,
делали многое такое, что требует простой физической силы. Нередко работа
находилась для них и весной. Председатели колхозов и в первую голову
Прокофий Кузьмич утверждали, что это и есть соединение учебы с
производственным трудом, учителя же объясняли все проще: в колхозах не
хватает рабочих рук. Сам директор школы любил физический труд больше, чем
занятия у классной доски,- он преподавал математику,- и охотно соглашался
выводить на поля всю школу.
Гостя он принимал в своем кабинете; над письменным его столом широко
раскинулись зеленые листья фикуса.
- Так какое же попутное дело привело вас в нашу даль в уборочное время?
- спросил он Прокофия Кузьмича и потянул себя за усы книзу - такова была его
привычка.
- Попутное дельце, конечно, есть, нельзя без попутного дельца,-
согласился Прокофий Кузьмич.- Вы нас выручали частенько, я не отрицаю. Может
быть, и в этом году выручите?
- А кто будет смену вам готовить? - улыбнулся директор, хотя обоим уже
было ясно, о чем и как нужно договариваться.- Самим поучиться не довелось,
так пусть хоть ребятишки поучатся, так ведь?
- Так-то оно так, Аристарх Николаевич, конечно. Но все-таки и без
практики ребятам не ученье. Да и вам что за жизнь без работы - вон вы какой
детинушка! А я бы грузовичок послал за вами немедленно.
- На сколько вы человек рассчитываете?
- Да сколько грузовик подымет.
- С райкомом договаривались? Или с районе?
- Вот ведь вы какой, Аристарх Николаевич! Неужто мы сами не сумеем
столковаться: вы - директор, я - председатель?.. Сумеем и должны, я так
полагаю.
- Тэк, тэк, тэк! - все еще как бы упорствовал директор.- Вы -
председатель, я - директор, все так. Только односторонние у нас
обязательства, вот что плохо. Мы вам - рабочую силу, а вы нам - ничего. А на
заре революции в школах наших горячие завтраки и даже обеды были.
- Ну что вы от нас хотите? - удивился Прокофий Кузьмич.
- Может, помогли бы организовать горячие завтраки? Овощей бы
подбросили, продуктов, одним словом.
- А разве наши овощи не государству идут? Все сдаем государству, чего
вам обижаться? Вы с государства требуйте.
- Все - еще не значит много. За вас, дорогой Прокофий Кузьмич, всю
жизнь другие расплачиваются.
- Что поделаешь, Аристарх Николаевич, мы слабые, нам и должны помогать.
Отстающих вытягивать надо.
- Тэк, тзк, тэк! - раздумчиво повторял директор.- Не такие уж вы
слабые. Лучше бы вы не прибеднялись.
- Кто знает, лучше ли? - засмеявшись, возразил председатель колхоза.- К
сильным вы на выручку не пойдете, верно ведь? А слабому да отстающему вы
обязаны помочь. Советская власть не позволит обижать сирых. Не правду я
говорю?
Председатель колхоза говорил о вещах весьма серьезных, но так, что при
случае все свои слова мог обратить в шутку. И директор понял это.
- Да, действительно, в слабых ходить иногда легче,- мрачно сказал он,-
с них меньше спрашивается. Ну, где ваш сирота? Ему ведь тоже помогать надо
будет? - завершил он разговор и потянул усы книзу.
- А как с уборочкой-то, Аристарх Николаевич? - не сдавался
председатель.
- Буду ждать директивных указаний из района,- сказал директор. Но это
означало, что он соглашается с председателем.

* * *

Бабушка часто рассказывала внукам об отце.
Шурка отца помнить не мог, но по рассказам бабушки представлял его
солдатом, увешанным с головы до ног разным оружием: на спине крест-накрест
две винтовки, на груди автомат, на поясе гранаты вроде бутылок и серебряная
сабля, из каждого кармана торчат отнятые у немцев пистолеты, за голенищами
сапог тоже пистолеты и гранаты.
Павлик спрашивал бабушку:
- Хороший он был, бабушка, наш батько?
- Кабы нехороший был, не так бы вам сейчас и жилось. Храбрый был,
работящий был, справедливый. Курицы не обидит, а медведь в лесу лучше ему на
глаза не кажись, живо спроворит: застрелит або топором зарубит. Когда на
войну пошел - вся деревня в голос ревела. А он и говорит: буду так воевать,
что вся грудь в крестах - в орденах, значит,- або голова в кустах. Вот оно
так и вышло.
В Шуркином представлении постепенно сложился образ былинного богатыря.
И стало ему казаться, что он даже запомнил, как провожала отца на войну вся
деревня. Ранним утром высыпал народ на улицу, и все смотрят в сторону поля,
чего-то ждут. Петухи давно с насестов послетали, солнце вылезло из-за крыш,
над землей плывет музыка - либо гармони играют, либо радио в домах включили
на полную катушку. Из конторы вышел на крыльцо председатель колхоза Прокофий
Кузьмич, поднял руку и начал кричать:
- Пойте все! Пойте все!
Музыка заиграла еще громче, и все запели:

Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой!

Широкие ворота распахнулись, и в деревню, по дороге из города, вошел
танк, огромный и медлительный, будто слон, и с таким же слоновьим хоботом,
вскинутым на уровень избяных коньков.
Народ расступился на обе стороны, танк подошел к конторе, и Шуркин отец
в полном своем вооружении переступил с крыльца правления колхоза прямо на
броню танка. Музыка усилилась, песня загремела так, что даже ветер поднялся
в палисадниках, а отец поклонился народу и сказал: "Або грудь в крестах, або
голова в кустах!" И танк медленно развернулся и понес отца на войну.
- Откройте ворота в поле, шире откройте! - закричал Прокофий Кузьмич,
потому что ворота в поле, через которые ездили в город, всегда были
закрытыми. Но никто не решился бежать впереди танка, и он, черный, тяжелый,
под песню и музыку раздавил эти ворота, будто их не было вовсе. Когда танк
вышел в поле, отец-богатырь, стоявший на броне и державшийся одной рукой за
поднятый хобот орудия, махнул саблей, и деревянные остатки изгороди
вспыхнули ярким пламенем. За этим пламенем и дымом танк исчез. Вместе с ним
исчез и отец Шуркин. А в деревне все еще пели "Вставай, страна огромная" и
гремела страшная и радостная музыка, и ветер гнул деревья до земли.
Все происходило именно так, иначе и быть не могло. Смутные
представления об этом событии отложились, должно быть, в каком-то дальнем
уголке Шуркиной детской памяти и становились все яснее и яснее по мере того,
как он взрослел.
Шурка решил, что он обязательно должен вырасти таким же, каким был его
отец,- защитником родной земли: бесстрашным, вооруженным с головы до ног,
всеми любимым,- и ни перед кем не кланяться, и за всю жизнь не обидеть ни
одной курицы.
Конечно, он подражал старшему брату во всем и тоже иногда плаксиво
ссылался на свое сиротство, но делал это, лишь когда требовалось поддержать
брата или защитить его. Если б у него была такая же сила, как у отца, он,
конечно, защитил бы брата не жалостливыми словами. Только вот оружия у него
не хватало, особенно если иметь в виду оружие настоящее, а не самодельное.
Главное- надо было вырасти. Важнее задачи на сегодняшний день он не знал.