– Понятно, Хамагути-сан. – Лицо ее стало глубокомысленным. – Хамагути-сан, она очень хороший человек. Очень хороший человек, – повторила женщина.
   Синтаро рассмеялся. Ему следовало помнить, что она ненормальная. Женщина покраснела и затараторила:
   – Она очень хороший человек, очень хороший человек. Если б не была хорошим человеком, я бы не говорила, что хороший человек. И потому, что хороший человек, я ей стираю. Как жалко ее, взаправду жалко. Умрет она. Я не перенесу.
   Сказав это, женщина с двумя сигаретами в руке – одну она еще курила – побежала к подругам.
   Женщина напомнила Синтаро то время, когда он служил в армии. Она принадлежала к типу людей, которых всегда можно встретить в любом коллективе. Бывает, добренький с виду солдат второго года службы из кожи лезет – заботится о тебе, – а глядь, из твоего мешка пропадают вещички. Наверно, и эта женщина обучала мать порядкам, принятым в лечебнице, очень важным здесь жизненным премудростям. Когда попадаешь в новую обстановку, незнание мелочей чревато множеством неприятностей. И очень хорошо, что рядом с ней оказалась такая женщина. Но стоило представить себе мать, поющую по вечерам вместе с остальными здешними больными, и ему стало невыносимо горько.
   Мать очень любила петь. Даже после того, как ее поместили в лечебницу, даже забыв обо всем, что было в прошлом, она до самого последнего времени пела длинные грустные песни. Ребенку неведомо горе, которое он причиняет, когда он капризничает, его баюкают, но прошлого он не помнит. Весной дождь стучит по навесу, осенью в саду роса, а ему невдомек, что мать молится о нем и глаза ее не просыхают» – вот такую песню она пела. Это была, так сказать, ее главная песня. Она, бывало, пела ее с утра до вечера. Мать, конечно, делала это по привычке, бессознательно. И именно потому, что бессознательно, Синтаро еще острее ощущал, как трудно ей подавлять свои чувства. Возможно, из-за этого ее постоянного стремления подавлять свои чувства детское сердце Синтаро испытывало потребность задавать вопросы: что я значу для матери? Что такое мать и что такое сын? И вот, подумал он, только что душевнобольная, выклянчившая у него сигареты, неожиданно помогла понять чувства матери. Мать и ребенка связывает некая привычка. Но в этой привычке есть свое особое содержание.
   Услыхав низкий гудок плывущего по морю судна, Синтаро вернулся в комнату, где провел прошлую ночь.
 
   На следующий день, как и накануне, он проснулся от проникших в комнату ярких солнечных лучей. И так же, как вчера, дремал, пока не принесли завтрак. Но в отличие от вчерашнего он был спокоен и понял, что постепенно свыкается с обстановкой. С завтраком вместо бледного санитара в комнате появилась невысокая женщина в переднике, лет пятидесяти. Расставляя еду, она поинтересовалась самочувствием матери. Синтаро пробормотал что-то неопределенное, и она сказала:
   – Жаль ее, она такая хорошая.
   Женщина рассказала, что до недавнего времени сама была пациенткой этой лечебницы.
   – О-о, – Синкити внимательно посмотрел на нее. – И совсем поправились?
   Женщина ответила, что да, поправилась и вернулась домой, но делать ей там совсем нечего и она приходит сюда, в лечебницу, помогать. Живет она в К. и раньше содержала небольшой ресторанчик, но, пока находилась в лечебнице, его продали. Разговаривая, женщина все время поглаживала волосы и смотрела на море за окном. Во всем ее поведении ощущались сохранившиеся привычки хозяйки ресторана. Косметикой для лица она не пользовалась, но волосы были напомажены, и этот запах, казалось, проник даже в коробку с рисом и миску с супом из мисо. Однако отца женщина явно заинтересовала, и он стал выискивать темы для разговора. Есть ли у нее дети? Что она больше всего любит из еды? – спрашивал он.
   – Раньше я терпеть не мог вареное. А на фронте поел солдатской пищи и теперь что хочешь съем.
   – Вы были на фронте? Простым солдатом? – расспрашивала женщина. – Да, тяжело вам пришлось. У меня погиб двоюродный брат, ефрейтором был, – рассказывала она, по-прежнему не отрывая глаз от окна.
   – Наверное, в Маньчжурии? Когда он погиб? – спросил отец, сжав губы и с интересом глянув на женщину.
   Однако она, казалось, забыла о разговоре. Или, может быть, не понимала, о чем говорил заикавшийся Синкити.
   Синкити все считали добрым человеком: и родные, и сослуживцы, и подчиненные, и университетские приятели. Казалось, он и живет-то на свете лишь ради того, чтобы поддерживать эту репутацию. Никаких других отличительных черт у него не было. Даже на действительной службе он выглядел отставным офицером, зачем-то надевшим форму. Сейчас никому бы и в голову не пришло, что когда-то он был кадровым военным. Да и вообще никаких профессиональных черт заметить в нем было невозможно. Глядя, как он садится у порога на лошадь, отправляясь на службу, мать говорила:
   – Ну можно ли так? Он не садится на лошадь, а вползает на нее. Увидит кто-нибудь – позора не оберешься. И зачем только этот увалень стал военным? Ему бы монахом быть в самый раз.
   Однако по мере того, как фронт на материке разрастался, мнение матери о нем изменилось:
   – Раз уж он военный, ему под силу заниматься всем, что доступно обычным людям. Будь он в какой-нибудь фирме, он бы там спокойно рядовым служащим доработал до пенсии.
   Синтаро не знал, справедливо ли мнение матери об отце. Из ее слов он лишь уловил, что таких, как отец, люди не любят, а женщины и вовсе ни во что не ставят. И сейчас, глядя на женщину, которая, не отвечая отцу, стоит, повернувшись к окну, и источает запах напомаженных волос, он вспоминал слова матери. Утеряв нить разговора, отец некоторое время растерянно смотрел на женщину, потом глаза его затуманились, и, отказавшись от своей затеи, он склонился над коробкой с рисом и стал есть. Отец выглядел отвергнутым самцом, а полноватая пятидесятилетняя женщина – холодной самкой…
   Как и вчера, у Синтаро не было ни малейшего аппетита. Но он считал, что обязан съесть стоявшую перед ним еду. Почему обязан? Потому ли, что рис в коробке пах алюминием и жидкостью для волос? Или оттого, что такие же коробки стояли на полу в коридоре лечебницы и по одной задвигались в отверстия в нижней части дверей? А может быть, просто потому, что ему надо было отвести глаза от отца и женщины? Во всяком случае, понимая, что есть он должен, Синтаро съел без остатка и рис, и суп из мисо, и рыбу. Поев, он почувствовал лишь тяжесть в желудке – еда ни от чего его не спасла.
   Стало жарко, как в полдень. Наверно, у постели матери уже кружат огромные жирные мухи. Вспомнив, с какой удивительной энергией отгонял он от матери этих мух, Синтаро отправился в ее палату, оставив в комнате доедавшего рис отца и женщину, дожидавшуюся, пока тот поест, чтобы убрать посуду.
   Когда он подошел к двери, ведущей в ту часть здания, где находились палаты тяжелобольных, рядом внезапно вырос тот же самый мужчина с забинтованной шеей. Он еще вчера почему-то произвел на Синтаро неприятное впечатление. Может, из-за забинтованной шеи, но скорее всего потому, что его полуседые, коротко стриженные волосы, дряблые, обвислые щеки выдавали в нем человека сильного и в то же время нервного. Подобные лица часто бывали у прапорщиков жандармерии. Такой никому не сделает замечания, но зато потом даст оценку каждому и аккуратно занесет в блокнот… Мужчина внимательно посмотрел на Синтаро, нахмурился и покачал головой. Непонятно, что это должно было означать, но церемониться с ним особой необходимости нет, подумал Синтаро и, пройдя мимо него, направился в палату матери. Ей как раз меняли простынки. Это почему-то подействовало на Синтаро умиротворяюще. Вынося грязные простынки, санитар сказал с улыбкой:
   – Доброе утро.
   Из двери напротив высунулась женщина, выпросившая вчера сигарету, взяла простынки и побежала к колодцу. Синтаро засмеялся. И подумал: наверно, лицо мужчины с забинтованной шеей выражало лишь замешательство. Но в следующее мгновение, посмотрев через дверь на мать, он снова вернулся к прежней мысли: непонятно, что все-таки выражало лицо мужчины с забинтованной шеей? Мать, почти обнаженная, лежала ничком на полу, повернувшись к двери, и широко открытыми глазами смотрела на Синтаро.
   – Подождите немного, пока мы управимся с пролежнями, – послышался сзади, словно посланный вдогонку, голос санитара. И тут же Синтаро рассмотрел в палате темные фигуры врача и сестры. И понял, как сильно, оказывается, он взволнован… Металлическая дверь напротив была полуоткрыта, и через нее виднелся кусочек двора. Он увидел неправдоподобно далеко, будто смотрел в перевернутый бинокль, крохотные фигуры больных, которые, столпившись у колодца, качали насос.
   – Зайдите лучше с другой стороны, – снова послышался голос из палаты. Синтаро, хотя это относилось явно не к нему, рефлекторно приблизился к двери.
   Мать лежала на полу. Лицо ее по-прежнему было повернуто к двери. Она страшно исхудала, каждый раз, когда врач огромным пинцетом вынимал тампоны из ран, спина ее сильно вздрагивала. Пролежни были на ягодицах и на левом плече, особенно большая рана – на левой ягодице.
   – Какие ужасные пролежни, – пробормотал врач, вытаскивая пинцетом тяжело свисающую окровавленную марлю – таким движением обычно достают из миски лапшу. Под ней в ране оказался еще один тампон. Такие огромные пролежни образовались потому, что сердце уже не справляется с нагрузкой. А когда это случается, кровь уже не поступает в части тела, прижатые к постели, и они начинают разлагаться, как лежалые фрукты. Стоит в каком-то месте образоваться пролежню, значит, он появится и в другом… Все это объяснял Синтаро врач, меняя марлю.
   – Ой, больно!
   Этот короткий крик вдруг раздался в промежутке между тяжелыми вздохами, когда мать поворачивали на спину. Это были первые ее слова, услышанные Синтаро с тех пор, как он приехал в лечебницу.
   – Что случилось? – спросил врач, будто обращался к только что проснувшемуся ребенку, и повернулся к Синтаро. – Кажется, пришла в сознание. И пытается что-то сказать, а?
   Синтаро молчал. Он не знал, что ответить, и, опустившись на колени, наклонился над матерью. На мгновение он растерялся, как вышедший на трибуну человек, у которого от шума в зале начинают путаться мысли. Открытые, полные слез глаза матери были устремлены в потолок, и слезы капельками стекали по сухим пергаментным вискам.
   – Прежде всего нужно снова уложить ее в постель, – сказал врач нетерпеливо.
   Получив распоряжение, сестра встала, чтобы поддержать мать. Тут-то все и случилось. В глазах матери вдруг появились волнение и страх. Сестра, не замечая этого, протянула к ней руки и взяла за исхудалые плечи. Они напряглись и задрожали.
   – Больно же, больно!… – кричала мать.
   Так продолжалось до тех пор, пока на мягком матрасе боль от пролежней не утихла. Грудь ее вздымалась, она тяжело дышала. Сестра сказала Синтаро, чтобы тот взял мать за руку. Он послушно подчинился. Бледный санитар, как и в первый вечер, стал взывать к матери:
   – Хамагути-сан, Хамагуги-сан, это ваш сын. Вас держит за руку сын.
   Однако мать в промежутках между тяжелыми вздохами лишь повторяла:
   – Больно, больно.
   Ощущая в своей ладони неправдоподобно маленькую, мягкую, изборожденную морщинками ладонь матери, Синтаро все время старался что-то вспомнить. Воспоминание вот-вот должно было оформиться, но голос санитара снова спутал его мысли:
   – Это ваш сын, ваш сын…
   Мать задышала спокойнее. Она закрыла глаза. В коридоре послышались шаги – в палате появился отец и сел у изголовья постели. Тут-то все и случилось. Мать, которая, будто погружаясь в сон, все тише и тише шептала: «Больно… больно…», вдруг еле слышно произнесла хриплым голосом:
   – Отец…
   Синтаро почудилось, будто из его ладони, сжимающей руку матери, что-то выпало. Отец со своей обычной улыбкой смотрел на лицо жены, слушая ее спокойное сонное дыхание.
 
* * *
 
   В палате становилось нестерпимо жарко. Окно, выходившее на улицу, сияло, по дощатому полу протянулись солнечные лучи. Синтаро сидел на полу, опершись спиной о стену, и неотрывно смотрел на противоположную… Во всех палатах лечебницы стены были окрашены в светло-зеленый цвет. Того же цвета были оконные переплеты, решетки и сетки. Конечно, здесь исходили из убеждения, что зеленый цвет успокаивает. Краска слоями накладывалась – один на другой, кое-где она вспучилась, местами виднелись следы кисти. Там, где краска лежала толстым слоем, она выцвела и утратила блеск, но в отдельных местах, наоборот, лоснилась, точно смоченная водой. А в появлении желтоватого оттенка, наверно, было повинно бьющее в окно солнце. Сантиметрах в тридцати и повыше, в метре от пола, по стенам шли две грязные полосы, будто специально задуманный рисунок, – должно быть, именно этих мест чаще всего касались руки и тела побывавших здесь больных. Сколько же времени и какое множество рук понадобилось, чтобы на краске отпечатались грязь, жир.
   Если ежедневно подолгу сидеть, прислонившись к стене, ощущение ее толщины само собой передастся спине. Песок, гравий, металлические прутья, проникая сквозь гладкую поверхность цемента, заставляют лопатки ощущать массивность стены. Синтаро казалось, будто с тех пор, как он приехал в лечебницу, прошло уже больше полугода. Но стоило лишь прислониться к стене, как поступавшее в ответ ощущение неприступности сразу же напоминало ему – нет, он приехал сюда только вчера. Хоть верно и другое – сегодня, и вчера, и позавчера, и еще раньше в палате все оставалось неизменным. Рядом с коленями Синтаро, раскрыв рот, спала мать, в палате тяжело висел раздражающий кисло-сладкий запах, а из соседней палаты птичьим пением то и дело доносилось:
   – Сестра, сестра, я заждалась, я заждалась. Еды, еды, я заждалась. Сестра…
   Еще вчера он решил завесить окно от солнца. И не только потому, что от проникающих в палату ярких лучей делалось нестерпимо жарко, – видеть, что творится в глубине открытого рта спящей матери, было выше его сил. Рот ее открыт много часов подряд, язык, и нёбо, и горло пересохли и потрескались, внутри скопилась пожелтевшая слюна и слизь – сестра все время пыталась удалить ее ватой, смоченной в воде, но ничего не получалось.
   Благодаря встретившейся по дороге женщине средних лет Синтаро именно вчера решил купить бамбуковую штору. Это случилось как раз, там, где вишневая аллея резко спускалась вниз. В том месте, где она переваливала через гребень горы, подковой окружающей лечебницу, Синтаро увидел задумчиво стоявшую женщину с черным зонтом. Хотя солнце нещадно палило, она не открывала зонта, а опиралась на него как на трость, да и сама фигура ее в узкой юбке была похожа на палку. Синтаро попытался угадать, что она здесь делает. Скорее всего, положила в лечебницу кого-то из близких и теперь возвращается домой.
   Почему-то ему не хотелось встречаться с женщиной. Наверно, от страха, что она заговорит с ним. Но и поворачивать обратно было обидно. Синтаро впервые за последние дни дышал не больничным воздухом. Запах листвы, запах моря, запах земли – как они упоительны; обливающие тело лучи солнца – какой свежестью веет от них. И если отвлечься от того, что происходит с матерью, ощущение такое, словно находишься на увеселительной экскурсии… Однако женщина, будто нарочно дождавшись Синтаро, сразу заговорила с ним. Она спросила, выйдет ли по этой дороге к автобусу до К. Синтаро ответил, что выйдет, и она, переступая с ноги на ногу, точно утрамбовывая землю, сообщила, что поместила в лечебницу дочь.
   – Все время плачет. Ужасно плачет. В этом-то и проявляется ее болезнь.
   – Ученики, впервые попав в школьное общежитие, всегда плачут, – повторил Синтаро слова санитара, сказанные им в тот день, когда в прошлом году они клали мать в лечебницу.
   – Сейчас-то ничего, ей сделали укол, и она спит. А по ночам плачет. Каждую ночь…
   Пять лет назад ее дочь потеряла зрение. И с тех пор, впав в депрессию, беспрерывно плачет. Синтаро старался слушать ее внимательно. Но чем внимательнее он вслушивался в ее слова, тем больше рассказ ее казался ему почему-то малоубедительным. Может быть, потому, что она избегала говорить о печальных обстоятельствах, вызвавших болезнь дочери. Высказав все, что ей очень хотелось сказать, женщина приободрилась и энергично зашагала по дороге. На ее загорелом лбу выступили капельки пота, она учащенно дышала.
   Дочь ее, которой в этом году исполняется семнадцать, поместили в палату рядом с комнатой, где ночуют Синтаро с отцом.
   – Где это мы? Я здесь никого не знаю. Где же мы все-таки?
   Вчера вечером, после ужина, он слышал этот шепот, а потом, как и говорила мать девушки, раздался плач. Сначала тихий, потом все громче и громче… Но через некоторое время он стал похож на доносившееся издалека монотонное журчание реки.
 
   На закате в палату стали проникать яркие лучи солнца. Синтаро встал и начал прилаживать к окну бамбуковую штору. Нужно привязать ее прямо к металлической решетке. Вчера, как он ни бился, это ему не удалось, а ничего другого придумать было невозможно. Перпендикулярно вставляемые в бетон оконного проема металлические прутья были круглые и гладкие, да к тому же, когда он с трудом дотягивался до верха окна, пальцы теряли силу, веревка еле затягивалась в узел, сразу ослабевала, и штора под собственной тяжестью сползала вниз. Так повторялось много раз. Но наконец, совершенно случайно, чуть покосившаяся штора, опустившись на треть окна, застряла между прутьями – Синтаро решил оставить ее в таком положении… Все-таки в комнате стало значительно темнее. Теперь свет, проникавший сквозь овальное отверстие шириной в две ладони, падал спящей матери на грудь, и лицо ее оставалось в полумраке. Но когда Синтаро вернулся на свое место, оттого, что окно теперь было завешено, кисло-сладкий запах – возможно, ему это только казалось – стал еще назойливее.
   Действительно ужасный запах. Нет, не трупный запах, а причудливая смесь вони кошачьей мочи, гнилого лука и вареной рыбьей требухи. Сначала Синтаро подумал, что это вонь, характерная для любой твари (будь то животное или человек), заключенной в клетку. Но теперь понял: источник запаха – препараты, применяемые при лечении пролежней… Вдыхая этот невыносимый запах, Синтаро вспоминал мокрую, впитавшую гной марлю, которую врач вынимал из пролежней. И тут же в его памяти всплыл голос матери, прошептавшей: «Отец». Это было настолько удивительно, что казалось нереальным. Синтаро удручался, но в то же время испытывал успокоение. Ведь благодаря одному этому слову с плеч матери, должно быть, свалился груз, который она несла на протяжении тридцати лет. Слова матери его нисколько не взволновали. Он испытал лишь удивление. Ему показалось тогда, что бледный санитар пристально взглянул на него и его рот искривился улыбкой. Все находившиеся в палате молчали. Сестра по-женски растроганно посмотрела на стариков супругов. Вслед за ней и Синтаро стал переводить взгляд с отца на мать. Мать обратила невидящие глаза к мужу. Отец, потупившись, улыбался. У обоих лица казались загорелыми. Очень трогательная получилась картина. Морщины у рта отца – возможно, так падал свет – казались блестящими; глаза матери, пролившие слезы, стали красными. Вот-вот должен был раздаться вздох. Но вместо этого кто-то вдруг громко чихнул. Врач. Достав из-под халата хрустящий носовой платок, он высморкался и повелительно произнес:
   – Пошли.
   Пригнувшись, он переступил через порог и, широко шагая, вышел из палаты. В комнате сразу же началось движение – санитар и сестра в замешательстве бросились вслед за врачом.
   Синтаро растерялся, не зная, как быть. Случившееся казалось ему необъяснимым. Или, вернее сказать, из-за жары и усталости у него пропало всякое стремление «понять», и он погрузился в атмосферу безотчетной тревоги. Действительно, уж не нарочно ли врач так громко чихнул? В теперешних обстоятельствах возможно все что угодно. У врача, в одиночку ведущего это огромное отделение, нет возможности долго оставаться в палате – это так, но вполне можно представить себе и его нежелание участвовать в трогательной сцене, разыгрываемой между пациенткой и ее семьей. Возможно, и в самом деле в этой сцене были сентиментальные моменты, способные вызвать антипатию обитателей лечебницы. Но независимо от этого Синтаро показалось, что врач почему-то испытывает неприязнь к их семье. Он и раньше чувствовал, что тот относится к нему неприязненно, но теперь понял: вся их семья представляется врачу какой-то странной и подозрительной.
 
   Даже после того, как затея с курами провалилась, отец по-прежнему целыми днями пропадал в саду. А мать бралась за любую подвернувшуюся работу: гладила белье в соседней прачечной; помогала комиссионеру, торговавшему на черном рынке; мыла голову, неуверенно мяла плечи и поясницу клиентам косметолога и массажиста, которому сдала часть дома. Толку от ее работы, разумеется, было мало, и они вели трудную, даже рискованную жизнь. Определенным в их жизни было лишь то, что их выгоняли из дому… Дом уже перешел от дяди к другому владельцу. Неожиданно явившись к ним, дядя, улыбаясь во весь рот, представил красномордого человека – это, мол, мой приятель, – а сам укатил, оставив его уже как хозяина. Он самыми разными способами добивался, чтобы они убрались из дома. Мать, обогатившись полученными откуда-то новыми сведениями, выработала тактику сопротивления.
   – Хм, этакий человек – хозяин дома?! Да нет же, он, конечно, подставное лицо братца. Обычный крючкотвор. Тот решил использовать его – самому-то неудобно сказать нам: убирайтесь! Нет, меня не проведешь – это его обычная манера. Он всегда был хитрованом, – горячилась мать.
   Но с тех пор выражение ее лица изменилось. Казалось, вместо прежних ее глаз появились другие, лихорадочно блестевшие, все время бегавшие по сторонам, – она напоминала беглого преступника.
   День шел за днем, будто к одной рваной тряпке пришивали другую, такую же рваную. Выйдя рано утром из дому, мать возвращалась в первом часу ночи последней электричкой, тяжело нагруженная сахарином и адзиномото[10], обессилевшая, валилась с ног у очага и сразу засыпала. А в доме, лишенном женских рук, царил несусветный беспорядок. Постели никогда не убирались и не высушивались, вытащенные из шкафов вещи валялись на полу, и, когда в конце концов весь дом оказался заваленным нижним бельем, носками и всякими другими вещами, их беспорядочно, точно отбросы в мусорный ящик, заталкивали в освободившиеся шкафы, и потом пила вдруг обнаруживалась в буфете, а объедки кукурузного хлеба, грязные чашки – в платяном шкафу. Во всех углах с потолка свисала паутина, по комнатам летали куски ваты и пыль, казалось, там стоит туман. И среди этого невообразимого беспорядка отец, подбрасывая в печь сосновые ветки, варил для кур рыбью требуху и удивительно педантично и аккуратно раскладывал на полке, будто это была полка для обмундирования в казарме, вещи, с которыми он приехал с фронта. Дом жил в тяжких трудах, и мелочи повседневной жизни, причудливо переплетаясь, вселяли в его обитателей тоску и тревогу.
   – Неужели вы до конца дней собираетесь вести такую жизнь? Почему вам не вернуться в деревню, родня помогла бы вам устроиться, – говорили иногда родственники, с которыми тогда еще не были прерваны отношения.
   Но всерьез отвечать на вопрос «почему?» никто из них не собирался. Да и от дяди, брата отца, который владел родительским домом, не было ни слуху ни духу.
   «Домовладелец» первое время приезжал каждый месяц и ругался на чем свет стоит. Потом стал появляться раз в два месяца, постепенно время его отсутствия удлинялось, и кончилось тем, что он не показывался по полгода. Приехав однажды, он вдруг от нечего делать заглянул в курятник, после чего уселся на пороге и заявил:
   – Нет, мне это уже надоело. И, пройдясь по дому, уехал.
   Примерно через неделю редко появлявшийся в их доме почтальон принес письмо в коричневом конверте. На обратной стороне черными иероглифами было написано: «Районный суд Иокогама». Семье Синкити был предъявлен иск в незаконном владении домом.
 
   Мать изменилась в лице. Изыскивать «новые сведения» было уже поздно. Разумеется, она тут же пошла с кем-то советоваться.
   – Это настоящий суд. Значит, по предусмотренной законом процедуре вы должны поручить дело официальному адвокату, – вот и все, что ей сказали.
   Поставщик «новых сведений» был заранее предупрежден адвокатом, нанятым дядей. Он сказал, что сам заняться по-настоящему этим делом не сможет, и порекомендовал своего товарища. К нему-то и отправились Синтаро с матерью.
   В тот день у Синтаро немного кружилась голова. Ему все время хотелось присесть на обочине дороги. Впервые за полтора года ему пришлось пользоваться транспортом. Но он обессилел не только из-за болезни. Ему очень не хотелось идти к адвокату. Нет, обычно убеждал он себя, ни за что не хочу стать таким, как отец. Но стоило ему представить себе, что нужно отправиться в незнакомый дом в незнакомом месте и встретиться с незнакомым человеком, как сразу же начинал понимать состояние отца, не выносившего отлучек из дому и никуда не ходившего в поисках работы. Мать ужасно перетрусила из-за того, что в исковом заявлении была названа «ответчиком». Теперь, решила она, вся жизнь ее перечеркнута, и думала даже, что впоследствии и ее будут считать «бывшим преступником».
   – Ну и пусть. Тюрьма в тысячу раз лучше, чем эта наша жизнь, – говорила она, нервно шагая из угла в угол.