Страница:
– Ну о чем ты говоришь. Давай быстрей, а то опоздаем на поезд, – тянул ее за руку отец.
И вдруг она спросила:
– Что это?…
Низко склонившись, мать удивленно вытаращила глаза, глядя на блестевшие внизу рельсы.
Как только поезд ушел, Синтаро в поисках пропавшего чемодана тут же обошел все места, где могла быть вчера мать, – заглянул в полицию, на станцию, где она пересаживалась с государственной электрички на частную, – чемодана нигде не видели, и Синтаро просто не за что было ухватиться в дальнейших поисках. Тогда он решил немедленно подать заявление об аннулировании пропавшей сберегательной книжки и получении новой, но для этого нужно было поехать в почтовое отделение в Кугуинума, где она была выдана. Итак, он должен был вернуться туда, откуда только вчера уехал. Но хлопоты эти не были для Синтаро такими уж обременительными. Ему даже казалось, что он уже привык без конца заниматься глупейшими делами и, не будь их, чувствовал бы себя неуютно… Однако, сойдя с поезда, Синтаро почему-то не захотел сразу же отправиться на почту и пошел в сторону дома, где они так долго жили. Ему было приятно снова взглянуть на знакомые места. Казалось, будто не вчера еще ехал он в грузовике по этой дороге, а чуть ли не десять лет назад. Он приближался к дому: перед глазами появились знакомый забор и живая изгородь, а за ними сад, вот уж различимы отдельные деревья – он весь напрягся, даже сердце сжалось. Наконец показались ворота. Услышав, что его кто-то окликнул, Синтаро обернулся. Это была К., жившая в соседнем доме.
– Приехали взять то, что забыли? А я тут голову ломаю, как бы вам сообщить.
К великому удивлению Синтаро, К. вынесла небольшой чемодан из крокодиловой кожи. В покинутом ими вчера доме, сказала соседка, они по забывчивости оставили этот чемодан. Синтаро был обескуражен. Но тут же его охватило другое чувство – невыразимый страх. Открыв крепко перетянутый веревкой потрепанный чемодан со сломанными замками, Синтаро не нашел ни денег, ни сберегательной книжки, которым следовало бы там быть. В чемодане лежал – наискось – только серп, которым они, упаковывая вещи, разрезали соломенную веревку. Точно ощетинившаяся зубьями пила, отливавший синевой серп с налипшими обрезками желтой соломы был похож на какого-то зловещего зверя, острие его впилось в матерчатую подкладку чемодана. Синтаро вздрогнул… Казалось, из старого, полуразвалившегося чемодана сочатся смутные, мятущиеся мысли матери, упорно стремящейся завлечь, приблизить его к себе.
Однажды – после этой удивительной истории не прошло и трех месяцев – Синтаро вдруг получил странное письмо. Он не сразу догадался, что оно от матери. Кривые, разной величины иероглифы заполняли почти всю лицевую сторону конверта, марка была приклеена на обороте в самом центре. Вскрыв конверт, Синтаро обнаружил лист почтовой бумаги, часть иероглифов была перечеркнута, а остальные походили не столько на иероглифы, сколько на размазанные чернильные кляксы. С трудом разобрав их и связав воедино, Синтаро прочел:
В письме отца – оно пришло примерно в то же время – говорилось, что куры, все до одной, благополучно доехали и ежедневно несутся, он обрабатывает поле дяди, который лишился арендатора, в дождливые дни читает книги, извлекая их из кладовой. Короче, ведет жизнь, о которой сказано в известной поговорке: «В ясную погоду работать в поле, в дождливую – сидеть дома и читать». Так писал отец. Из его письма выходило, будто у них все в порядке и живут они с дядей и тетей душа в душу. О матери же было сказано только: «С недавних пор у нее часто случаются галлюцинации, видеть ее мучения невыносимо». Синтаро не знал, кто написал в своем письме правду – мать или отец. Во всяком случае, оба письма нагнали на него тоску.
Со времени их приезда в лечебницу прошла уже целая неделя. Это отметила тетка, приехавшая из деревни навестить мать. Именно она заставила отца вызвать телеграммой Синтаро. Увидев его, тетка заявила:
– Твой отец молодчина. В полном смысле слова молодчина. Когда все это будет позади, ты должен беречь его.
Синтаро кивнул и ответил, что он тоже так думает. Отцу и впрямь досталось. Тетка, оправдывая свою задержку с приездом сюда, говорила: дядя, мол, ни за что не хотел оставаться один – вечно кричит на нее, а когда ее нет рядом, сам ничего не может делать. Она предлагала ему поехать вместе с ней, а он ни в какую: «Если я окажусь в таком месте, расхвораюсь, расстроюсь так, что кусок в горло не полезет». Ни за что не соглашался. Ну конечно, раз уж речь идет о жене ее младшего брата, навешать ее в первую очередь должна она сама, говорила тетка. Осуждать дядю, подумал Синтаро, было бы несправедливо, и ответил:
– Дядин отказ я прекрасно понимаю.
– Ты копия своего дядюшки, – смеясь, сказала тетка. Синтаро ответил, что, возможно, в чем-то он на него и в
самом деле похож.
Хотя тетка и приехала, но помочь в уходе за матерью она ничем не могла. Мать по-прежнему беспрерывно спала, санитар время от времени делал ей укол камфары с витамином, а остальные сидели у постели больной в полном бездействии. Синтаро, залитый лучами послеполуденного солнца, проникавшего через щели в шторе, думал о своей работе. Начальник отдела, страдавший хроническим катаром желудка, постоянно ныл: «Компания когда-нибудь вообще сумеет обходиться без отдела рекламы». Когда Синтаро нужно было уезжать, он лишь показал ему телеграмму, но ни словом не обмолвился о том, чем больна мать и в какой лечебнице лежит; и теперь, когда он столько времени не показывается на работе, тот считает своего подчиненного отпетым бездельником и ругает его почем зря. Но что бы он там ни говорил, когда мать в таком состоянии, сразу уехать назад Синтаро не мог – тут уж ничего не поделаешь.
Тетка начала рассказывать о том, как заботливо относился отец к матери все время, пока они жили в деревне. Стоило хоть на минуту выпустить ее из виду, как она исчезала, оказываясь у совершенно незнакомых людей за пять, а то и десять километров от дома, и приходилось ее искать. Никакой помощи в домашних делах от нее, само собой, не было, всю стирку и уборку должен был делать отец. Ее даже в баню нельзя было отпускать одну – отец шел вместе с ней и мыл ее.
Все это Синтаро уже слышал от тетки, когда в прошлом году приезжал в деревню. Но прежний рассказ ее и нынешний немного расходились в деталях. Год назад из теткиных слов явствовало, что она и себя считает жертвой.
– Синкити-сан молодец. Он действительно показал себя молодцом. Уж на что ему трудно приходится, но он никогда не хнычет. Поворчит лишь, когда среди ночи, да еще зимой, мать то и дело поднимает его – провожать в уборную, и изволь дожидаться на морозе, пока она справит нужду. Тут только он и ворчит.
Синтаро мог представить себе фигуру отца, стоявшего около уборной на улице и с нетерпением ждавшего, когда наконец мать выйдет. Но для него это просто было символом «человеческой жизни».
Синтаро не мог даже вообразить, что тетка способна бить поленом голую мать – наверно, у матери была мания преследования. Так думал Синтаро, глядя на плоское, с прищуренными, точно от яркого света, глазами теткино лицо. Мало того, что она взяла на себя немалую обузу, а сколько бы ей пришлось пережить, узнай она, что мать написала такое письмо и тайком отправила сыну… Примерно через полгода после того, как отец с матерью уехали в деревню, Синтаро часто получал письма от тетки, отца и других родственников, приглашавших его хоть разок приехать на родину. И он всякий раз отговаривался либо тем, что на службе ему на дают отпуска, либо тем, что нет денег на дорогу. В самом деле, ему тогда было нелегко раздобыть денег на поездку в Коти, да и потом, заикнись он на службе, куда совсем недавно устроился, об отпуске дней на пять, не исключено, что вообще вылетел бы с работы, доставшейся с таким трудом. Но, честно говоря, если бы даже ему удалось раздобыть денег и получить отпуск, он все равно постарался бы избежать поездки. И не только потому, что мать была больна. Поездка в деревню представлялась ему слишком обременительной: почти сутки трястись в поезде, потом ехать морем, нырять в бесчисленные туннели в горах Сикоку и наконец, едва глянув на стариков, тем же путем возвращаться назад – от одной мысли об этакой канители тоска брала.
Но больше всего Синтаро не хотел ехать на родину потому, что письма отца и тетки никак не могли заставить его поверить в безумие матери. Он старался убедить себя в том, что ее поведение – обычное притворство. Мать, считал он, устраивает эти представления, чтобы заставить его приехать или, возможно, не желая оставаться в деревне, делает все это нарочно, стараясь вызвать недовольство у тетки и всей ее семьи. Кроме того, он питал смутную надежду, что мать не должна была сойти с ума, ведь в роду у нее не было душевнобольных… Нет, пожалуй, все же самым главным было то, что в глубине души Синтаро верил в «нормальность» матери. Это, безусловно, было глупо. Но он ничего не мог с собой поделать.
Он сам, когда дело касалось матери, удивлялся своему поведению. Например, он тщательно хранил в глубине письменного стола ее бессвязное письмо. Хотя вообще-то он не имел привычки хранить письма, от кого бы то ни было. А те немногие, которые оставлял на случай – вдруг пригодятся или просто на память, – почему-то всегда пропадали. И лишь это, единственное, письмо он не в силах был выбросить. Возможно, ему не хотелось, чтобы оно попало в чужие руки. Но ведь можно было сжечь его или уничтожить каким-либо иным способом. Но ему почему-то и в голову не приходило сделать это. Более того, он часто, сам не зная зачем, доставал письмо и внимательно перечитывал его. Просидев весь выходной день в своей комнатушке, он с наступлением сумерек впивался глазами в уродливые иероглифы, плясавшие на шершавой почтовой бумаге – она стала грязно-серой, и погружался в чтение, не слыша даже ленивого боя стенных часов на первом этаже… Он перечитывал письмо сотни, тысячи раз. И совершенно отчетливо представлял себе не только, что и какими иероглифами написано в той или иной части страницы, но даже фактуру бумаги с фиолетовыми полосками, цвет чернил и форму, которую они приняли, расплывшись. Зачем же тогда он все время читал его? Во всяком случае, не из-за беззаветной любви к матери. Перечитывая письмо, он ощущал себя человеком, который, разглядывая змею в террариуме, обнаруживает вдруг в этой отвратительной твари свои собственные черты… Возможно, он пытался найти в письме приметы душевной болезни матери. И поэтому снова и снова перечитывал его, чтобы – хоть для себя самого – решительно отвергнуть мысль о ее душевной болезни.
Снова и снова перечитывая письмо, он упорно стремился убедить себя – нет, у матери не заметно никаких психических отклонений.
…Так или иначе, получив летом прошлого года письмо отца, сообщавшего, что мать придется класть в лечебницу, Синтаро не поверил. Произошел, решил он, какой-то «инцидент», и потому его вызывают.
Дом в деревне Я., где жили родители, был окружен глинобитным забором, за ним высились толстенные, в несколько охватов, стволы раскидистых столетних сосен. Увидев их в сумерках, Синтаро ощутил разом и покой, и душевный трепет. Забор, правда, был наполовину разрушен, но это не умаляло величавости сосен. Высокая крыша, напоминавшая кровлю храма, – почти всю черепицу с нее сорвало ветром, и проплешины были заделаны мхом и травой, – казалось, вот-вот обрушится. Синтаро в сопровождении тетки и отца – они встретили его у ворот – вошел в полутемную комнату с земляным полом, где был кухонный очаг, и в ту же секунду откуда-то сбоку, из тьмы, раздался голос матери:
– Оо, Син-тян… вернулся к нам.
От неожиданности Синтаро остановился как вкопанный. Не то чтобы он не мог предположить, что облик матери мог измениться, но все же не думал, что увидит ее лицо таким увядшим. Правда, в своем воображении он представлял образ десятилетней давности, когда мать была совершенно здоровой. Лицо матери, которое он увидел, было точь-в-точь таким, как во время отъезда из Кугуинума… Мать улыбалась. Сидела в углу комнаты, прислонившись к стене, и улыбалась, обнажив два передних зуба, – она походила на застеснявшуюся девочку. И Синтаро вдруг вспомнил ее совсем другой – еще здоровой. С первого взгляда было ясно: она ненормальная. От одного сознания, что вот сейчас он должен подойти к ней, его начинал бить озноб. Он и сам не понимал, чего испугался.
Однако по мере того, как он привыкал к облику матери, лицо ее постепенно становилось для него прежним.
– Но, в общем, не так уж она плоха.
– Да, увидев тебя, она сразу же успокоилась.
Так на другой день переговаривались Синтаро с отцом, а мать тем временем шутила с теткой – они чему-то весело смеялись… Потом вдруг решили вчетвером прогуляться к могилам семьи Хамагути, находившимся на холме за деревней. В доме, заросшем густой зеленью, царил полумрак, его продувал свежий ветерок, но, стоило выйти на улицу, солнце оказалось таким ярким, что свет проникал даже сквозь прикрытые веки. Идя по тропинке между полями, они вдыхали упоительный запах созревающего риса. Мать отстала – ей тяжело было дышать, и Синтаро, остановившись, обернулся к ней. Она, прищурившись, улыбнулась ему:
– Странное дело, – сказала она тихо, будто шептала на ухо Синтаро. – С недавних пор отец стал назначать молодой девушке свидания у храма, и они куда-то уходят вместе.
Синтаро рассмеялся:
– С чего это ты взяла?
Отец в старых военных брюках, совсем уже потертых, и спортивных туфлях, ничего не ведая, спокойно шел рядом с теткой.
– С чего, говоришь? – У матери сверкнули глаза. – Да ведь это теперь происходит каждый вечер. Я пошла было за ним, а он «не мешай!» говорит и столкнул меня с тропинки прямо на рисовое поле. Разве же это не обидно? В Кугуинума по миру нас пустил, во все нос свой совал, а теперь вон что вытворяет.
Синтаро не стал ее разуверять. Солнце палило нещадно. Вокруг ни деревца. Когда они снова двинулись вперед, мать, кажется, немного успокоилась и как ни в чем не бывало шла рядом с ним. Но вскоре, запыхавшись, опять остановилась, и с ней случился новый приступ. Голос звучал все громче, глаза уставились в одну точку, жилки на висках бешено пульсировали, грудь высоко вздымалась от одышки.
– Хитрец, старая лиса! – далеко разносился ее громкий голос, поносивший отца.
– Может, не ходить дальше? Лучше, наверно, вернуться домой? – спросил Синтаро отца, стоявшего к ним спиной.
– Нет-нет, пойдем, к чему возвращаться… Она ведь каждую ночь такое устраивает, а бывает еще и похлеще. – И отец двинулся вперед.
На другой день Синтаро с отцом вдвоем отправились в лечебницу. Сразу же по приезде в Коти мать начала там лечиться. Врач, к которому они обратились с просьбой положить мать в лечебницу, прекрасно ее помнил и, изобразив на бледном лице улыбку, сказал, что ухаживать за ней дома действительно очень трудно. В его голосе Синтаро уловил едва скрываемое злорадство. По тону врача Синтаро понял, что он давно уже предлагал поместить мать к нему, но отец до сегодняшнего дня противился этому. Пока отец обсуждал с врачом формальности, Синтаро в сопровождении санитара обошел лечебницу. И врач, и санитар, казалось, изо всех сил старались быть любезными. Отец и Синтаро договорились на следующий день положить мать. Они уже уходили, но тут их остановил врач и, попросив стать у больничного корпуса, направил на них объектив фотоаппарата, наверно только что купленного. Над головой светило жаркое летнее солнце, они с нетерпением ждали, когда он наконец спустит затвор.
Домой они вернулись под вечер. Покинув лечебницу, Синтаро почему-то почувствовал невероятную усталость. Но когда, войдя во двор, увидел мать – она с отсутствующим видом стояла за спиной у тетушки, которая возле курятника готовила корм для кур, – усталость с него как рукой сняло – может быть, оттого, что он весь напрягся… Надув губы, мать, казалось, никого не видела вокруг и, не обратив никакого внимания на Синтаро, прошла мимо него, а потом, что-то бормоча себе под нос, стала как автомат ходить взад-вперед между домом и воротами. В ее облике Синтаро почудилось что-то от загнанного в клетку зверя.
Всю ту ночь мать спала спокойно. Возможно, потому, что за ужином ей сказали: завтра они все вместе вернутся в Токио. Ночью из комнаты, где спали отец и мать, сквозь фусума1 послышался звук удара, и Синтаро решил, что с матерью снова случился приступ, но вместе с сонным бормотанием отца он услышал ее голос: «Я иду в уборную» – и звук раздвигаемых фусума[11]… По мере того как шаги приближались по темному коридору к его комнате, Синтаро испытал леденящий душу страх. На белевших сёдзи [12] появились тени.
– Нет-нет, не сюда. Уборная там, в другой стороне, – произнес голос отца.
– Что ты говоришь? Неужели ошиблась, – ответил удивительно послушный голос матери, и шаги удалились в том направлении, где действительно была уборная; потом послышался скрип старой прочной двери.
На следующий день все прошло гладко. По дороге они замешкались лишь однажды, когда объясняли дорогу водителю.
Утром у матери выражение лица было совершенно безмятежным. По мере приближения к лечебнице и поведение ее, и разговор становились настолько разумными, что у Синтаро с отцом возникала даже мысль – не вернулся ли к ней рассудок? Устремленные вдаль глаза стали осмысленными, взгляд ясным, можно было легко понять, какими представляются ей люди, мимо которых они проезжали, что она о них думает… Пока водитель выключал радио и разворачивал машину, Синтаро все время был начеку, опасаясь, как бы остановка не вызвала у матери приступ, но в зеркальце лицо ее с закрытыми глазами выглядело абсолютно умиротворенным, каким не бывало уже много лет.
Когда они, свернув с улицы, на которой выстроились в ряд закусочные, поехали по горной дороге, в машине вдруг воцарилась мертвая тишина. Мать, до этого в прекрасном настроении забавно вторившая выступавшей по радио певице, теперь, плотно сжав губы, смотрела прямо перед собой на густую зелень деревьев, подступавших к самой дороге… Синтаро стал не на шутку беспокоиться: неужели к ней и в самом деле вернулся рассудок и она, прекрасно все понимая, сознательно решила отдать себя в руки судьбы? Не следовало советоваться с врачом. (Накануне Синтаро спросил его, как лучше всего доставить больную в лечебницу. Врач, вдруг развеселившись, уклонился от прямого ответа, сказав только: «Все прибегают к разным уловкам. Говорят же: «Ложь во спасение».) Вспоминая бледного врача, направившего на него объектив фотоаппарата, когда они с отцом уезжали из лечебницы, и его гладкую речь, Синтаро чувствовал, что сердце его терзает раскаяние.
– Смотрите, какая красота! – воскликнула тетушка.
Перед ними неожиданно открылся вид на море – машина начала спускаться вниз на дно огромной чаши. Белая сахарная глыба здания лечебницы на берегу моря, отражающего голубое небо и высящиеся за ним зеленые склоны, по мере их приближения все разрасталась. Синтаро вдруг почувствовал, что в отличие от вчерашнего дня сейчас здание как живое существо широко раскрывает ему свои объятия…Врач, как и накануне, широко улыбаясь, встретил их у входа.
– Итак, Хамагути-сан, в какую комнату вы хотите, чтобы мы вас поместили? – усадив мать на стул в процедурной, спросил врач таким тоном, словно разговаривал с ребенком.
Синтаро был поражен. Неужели он думает, что мать удалось уговорить приехать сюда? На бледных, казавшихся мягкими щеках врача сегодня чуть отросла рыжеватая щетина – наверно, она бросалась в глаза из-за яркого света, падавшего из окна.
…Мать молчала. Хотя ее и спросили: «В какую комнату вы хотите, чтобы вас поместили?», она ведь не знала, есть ли у нее здесь право выбора, и поэтому ей не оставалось ничего иного, как молчать.
– Подождите минуточку. Пойду узнаю, какие свободны.
Распространяя запах дезинфекции, врач вышел из комнаты – она сразу же опустела. Здесь стояли лишь тяжелый полированный стол и шесть деревянных стульев и совершенно отсутствовала мебель и оборудование, составляющие непременный набор в процедурных обычных больниц и поликлиник. Но это, конечно же, процедурная. Иначе почему же она такая мрачная, что совершенно не свойственно обычному кабинету врача… Вдруг послышался тихий вздох – будто раскололась напряженная до предела тишина, царившая в комнате.
– Хм, он нас совсем бросил! – проворчала мать, словно выдыхая оставшийся в легких воздух.
…Мать в полосатом тетушкином кимоно выглядела совсем крохотной; она обреченно сидела на жестком стуле, отвернув свое загорелое лицо в сторону, чтоб никого не видеть. Все растерялись на миг, а потом смущенно потупились, не в силах шелохнуться, но тут бодрым шагом вошел врач и заявил:
– Итак, Хамагути-сан, комната приготовлена. Пусть с нами пойдет кто-нибудь из родных. Идти всем не стоит – слишком много народу, это может обеспокоить пациентов… Да и новая пациентка почувствует себя одинокой, когда провожающие все сразу покинут ее.
Тетушка, подняв голову и взглянув на отца, потом на Синтаро, сделала глазами знак Синтаро, чтобы шел он. Лицо и даже шея отца почему-то побагровели, будто пьяный, он обреченно вертел головой. В конце концов идти пришлось Синтаро, он встал.
Чтобы попасть в отведенную матери палату, нужно было пройти длинными коридорами и несколько раз подняться и спуститься по лестницам… Наверно, по этим же лестницам и коридорам Синтаро шел вчера. Но сегодня он воспринимал их совсем по-иному… Он старался не нарушать умиротворенного состояния, в котором они пребывали. Однако расстояние между ним и шагавшим впереди врачом то увеличивалось настолько, что начинало казаться, будто врач делает это намеренно, то сокращалось – и Синтаро едва не натыкался на него… В конце длинного коридора, разделенного несколькими противопожарными перегородками, была огромная комната, застланная циновками. Помещения такого типа известны почти каждому, кому хоть раз в жизни пришлось ночевать в дороге. Зал дзюдо, общая каюта третьего класса на пароходе, дальние покои храма, банкетный зал японской гостиницы… Служа в армии, Синтаро каждый раз, когда его переводили в другую часть, ночевал в таких помещениях.
– Циновки новые, из окна вид на море…
Неожиданно услышав эти слова врача, Синтаро понял, насколько он ошеломлен. Циновки пахли тростником, из которого они были сплетены, в окне, выходившем на восток, ярко сверкали небо и море. Когда Синтаро, полагавший, что мать поместят в небольшую палату, спросил у врача, почему этого не сделали, тот уклонился от прямого ответа, сказав:
– Видите ли, здесь и подруг у нее найдется сколько угодно, и будет с кем поговорить.
У Синтаро не хватило духу задавать новый вопрос. С той минуты, как он оказался в этой комнате, перед глазами у него все плыло как в тумане и было такое ощущение, будто тело его рассыпалось на мелкие осколки и плавает в воздухе.
– Надо что-то сказать матушке, – прошептал врач, приблизив к нему свое бледное лицо.
– Да-да…
Произнеся это, Синтаро на какое-то время задумался, не в силах найти для матери нужные слова. Врач приблизил к нему лицо чуть не вплотную и стал торопить его:
– Говорите что угодно, что угодно, – повторил он дважды. – Все сойдет, лишь бы это успокаивало пациента, ну говорите же, пожалуйста.
Врач улыбался. Загорелое лицо матери находилось прямо перед Синтаро. На ее морщинистой шее он увидел седые волоски.
– Поправляйся скорее, мама, а пока поживи здесь. Как только выздоровеешь, я сразу приеду за тобой. И поедем в Токио.
Синтаро чувствовал, что у него начинает заплетаться язык, и, замолчав, испытал неодолимое желание бежать отсюда прочь без оглядки. Но тут врач снова сказал тихим голосом:
– Вы бы хоть обняли ее.
Синтаро послушно неловким движением обнял мать. Ладони ощутили ее маленькие костлявые плечи. Мать обернулась и искоса глянула на него. Он непроизвольно напряг руки, лежавшие на плечах матери, и слегка подтолкнул ее вперед… Дойдя до дверей, Синтаро обернулся. И тут ему самому захотелось что-нибудь сказать ей. Мать с отсутствующим выражением лица, вроде бы спокойно сидевшая посреди огромной комнаты, казалась крохотной.
И вдруг она спросила:
– Что это?…
Низко склонившись, мать удивленно вытаращила глаза, глядя на блестевшие внизу рельсы.
Как только поезд ушел, Синтаро в поисках пропавшего чемодана тут же обошел все места, где могла быть вчера мать, – заглянул в полицию, на станцию, где она пересаживалась с государственной электрички на частную, – чемодана нигде не видели, и Синтаро просто не за что было ухватиться в дальнейших поисках. Тогда он решил немедленно подать заявление об аннулировании пропавшей сберегательной книжки и получении новой, но для этого нужно было поехать в почтовое отделение в Кугуинума, где она была выдана. Итак, он должен был вернуться туда, откуда только вчера уехал. Но хлопоты эти не были для Синтаро такими уж обременительными. Ему даже казалось, что он уже привык без конца заниматься глупейшими делами и, не будь их, чувствовал бы себя неуютно… Однако, сойдя с поезда, Синтаро почему-то не захотел сразу же отправиться на почту и пошел в сторону дома, где они так долго жили. Ему было приятно снова взглянуть на знакомые места. Казалось, будто не вчера еще ехал он в грузовике по этой дороге, а чуть ли не десять лет назад. Он приближался к дому: перед глазами появились знакомый забор и живая изгородь, а за ними сад, вот уж различимы отдельные деревья – он весь напрягся, даже сердце сжалось. Наконец показались ворота. Услышав, что его кто-то окликнул, Синтаро обернулся. Это была К., жившая в соседнем доме.
– Приехали взять то, что забыли? А я тут голову ломаю, как бы вам сообщить.
К великому удивлению Синтаро, К. вынесла небольшой чемодан из крокодиловой кожи. В покинутом ими вчера доме, сказала соседка, они по забывчивости оставили этот чемодан. Синтаро был обескуражен. Но тут же его охватило другое чувство – невыразимый страх. Открыв крепко перетянутый веревкой потрепанный чемодан со сломанными замками, Синтаро не нашел ни денег, ни сберегательной книжки, которым следовало бы там быть. В чемодане лежал – наискось – только серп, которым они, упаковывая вещи, разрезали соломенную веревку. Точно ощетинившаяся зубьями пила, отливавший синевой серп с налипшими обрезками желтой соломы был похож на какого-то зловещего зверя, острие его впилось в матерчатую подкладку чемодана. Синтаро вздрогнул… Казалось, из старого, полуразвалившегося чемодана сочатся смутные, мятущиеся мысли матери, упорно стремящейся завлечь, приблизить его к себе.
Однажды – после этой удивительной истории не прошло и трех месяцев – Синтаро вдруг получил странное письмо. Он не сразу догадался, что оно от матери. Кривые, разной величины иероглифы заполняли почти всю лицевую сторону конверта, марка была приклеена на обороте в самом центре. Вскрыв конверт, Синтаро обнаружил лист почтовой бумаги, часть иероглифов была перечеркнута, а остальные походили не столько на иероглифы, сколько на размазанные чернильные кляксы. С трудом разобрав их и связав воедино, Синтаро прочел:
Как поживаешь, я недавно ходила к сумасшедшему врачу – ничего плохого у меня вроде нет, отец снова стал разводить кур, за огромные деньги купил старый поломанный велосипед и что ни день ездит на нем за кормом, а за яйца он выручает ровно столько, сколько стоит корм, так что занимается он дурацким делом, изо всех сил занимается ненужным делом и только и знает, что хвастает, скоро, мол, за ним пойдет вся деревня, а крестьяне говорят, торговать яйцами невыгодно, возиться с этим нечего, и не хотят иметь с ним никакого дела.
С тех пор как мы сюда приехали, отец ни с кем не разговаривает, даже с дядей ни словом не перемолвился.
Тетя очень, очень плохой человек, вечно ругается, а недавно гонялась за мной с поленом.
Она била меня поленом, сказала мне: раздевайся, я разделась у колодца, а она давай меня колотить.
Как мне хочется поскорей уехать в Токио, будем вместе жить в Токио – хоть бы уж этот день пришел.
Пишу я письмо тайком, не знаю даже, как смогу его отправить, мне давно уже не разрешают ходить на почту, попрошу кого-нибудь отправить, надеюсь, оно дойдет до тебя.
Господину Синтаро
от матери.
В письме отца – оно пришло примерно в то же время – говорилось, что куры, все до одной, благополучно доехали и ежедневно несутся, он обрабатывает поле дяди, который лишился арендатора, в дождливые дни читает книги, извлекая их из кладовой. Короче, ведет жизнь, о которой сказано в известной поговорке: «В ясную погоду работать в поле, в дождливую – сидеть дома и читать». Так писал отец. Из его письма выходило, будто у них все в порядке и живут они с дядей и тетей душа в душу. О матери же было сказано только: «С недавних пор у нее часто случаются галлюцинации, видеть ее мучения невыносимо». Синтаро не знал, кто написал в своем письме правду – мать или отец. Во всяком случае, оба письма нагнали на него тоску.
Со времени их приезда в лечебницу прошла уже целая неделя. Это отметила тетка, приехавшая из деревни навестить мать. Именно она заставила отца вызвать телеграммой Синтаро. Увидев его, тетка заявила:
– Твой отец молодчина. В полном смысле слова молодчина. Когда все это будет позади, ты должен беречь его.
Синтаро кивнул и ответил, что он тоже так думает. Отцу и впрямь досталось. Тетка, оправдывая свою задержку с приездом сюда, говорила: дядя, мол, ни за что не хотел оставаться один – вечно кричит на нее, а когда ее нет рядом, сам ничего не может делать. Она предлагала ему поехать вместе с ней, а он ни в какую: «Если я окажусь в таком месте, расхвораюсь, расстроюсь так, что кусок в горло не полезет». Ни за что не соглашался. Ну конечно, раз уж речь идет о жене ее младшего брата, навешать ее в первую очередь должна она сама, говорила тетка. Осуждать дядю, подумал Синтаро, было бы несправедливо, и ответил:
– Дядин отказ я прекрасно понимаю.
– Ты копия своего дядюшки, – смеясь, сказала тетка. Синтаро ответил, что, возможно, в чем-то он на него и в
самом деле похож.
Хотя тетка и приехала, но помочь в уходе за матерью она ничем не могла. Мать по-прежнему беспрерывно спала, санитар время от времени делал ей укол камфары с витамином, а остальные сидели у постели больной в полном бездействии. Синтаро, залитый лучами послеполуденного солнца, проникавшего через щели в шторе, думал о своей работе. Начальник отдела, страдавший хроническим катаром желудка, постоянно ныл: «Компания когда-нибудь вообще сумеет обходиться без отдела рекламы». Когда Синтаро нужно было уезжать, он лишь показал ему телеграмму, но ни словом не обмолвился о том, чем больна мать и в какой лечебнице лежит; и теперь, когда он столько времени не показывается на работе, тот считает своего подчиненного отпетым бездельником и ругает его почем зря. Но что бы он там ни говорил, когда мать в таком состоянии, сразу уехать назад Синтаро не мог – тут уж ничего не поделаешь.
Тетка начала рассказывать о том, как заботливо относился отец к матери все время, пока они жили в деревне. Стоило хоть на минуту выпустить ее из виду, как она исчезала, оказываясь у совершенно незнакомых людей за пять, а то и десять километров от дома, и приходилось ее искать. Никакой помощи в домашних делах от нее, само собой, не было, всю стирку и уборку должен был делать отец. Ее даже в баню нельзя было отпускать одну – отец шел вместе с ней и мыл ее.
Все это Синтаро уже слышал от тетки, когда в прошлом году приезжал в деревню. Но прежний рассказ ее и нынешний немного расходились в деталях. Год назад из теткиных слов явствовало, что она и себя считает жертвой.
– Синкити-сан молодец. Он действительно показал себя молодцом. Уж на что ему трудно приходится, но он никогда не хнычет. Поворчит лишь, когда среди ночи, да еще зимой, мать то и дело поднимает его – провожать в уборную, и изволь дожидаться на морозе, пока она справит нужду. Тут только он и ворчит.
Синтаро мог представить себе фигуру отца, стоявшего около уборной на улице и с нетерпением ждавшего, когда наконец мать выйдет. Но для него это просто было символом «человеческой жизни».
Синтаро не мог даже вообразить, что тетка способна бить поленом голую мать – наверно, у матери была мания преследования. Так думал Синтаро, глядя на плоское, с прищуренными, точно от яркого света, глазами теткино лицо. Мало того, что она взяла на себя немалую обузу, а сколько бы ей пришлось пережить, узнай она, что мать написала такое письмо и тайком отправила сыну… Примерно через полгода после того, как отец с матерью уехали в деревню, Синтаро часто получал письма от тетки, отца и других родственников, приглашавших его хоть разок приехать на родину. И он всякий раз отговаривался либо тем, что на службе ему на дают отпуска, либо тем, что нет денег на дорогу. В самом деле, ему тогда было нелегко раздобыть денег на поездку в Коти, да и потом, заикнись он на службе, куда совсем недавно устроился, об отпуске дней на пять, не исключено, что вообще вылетел бы с работы, доставшейся с таким трудом. Но, честно говоря, если бы даже ему удалось раздобыть денег и получить отпуск, он все равно постарался бы избежать поездки. И не только потому, что мать была больна. Поездка в деревню представлялась ему слишком обременительной: почти сутки трястись в поезде, потом ехать морем, нырять в бесчисленные туннели в горах Сикоку и наконец, едва глянув на стариков, тем же путем возвращаться назад – от одной мысли об этакой канители тоска брала.
Но больше всего Синтаро не хотел ехать на родину потому, что письма отца и тетки никак не могли заставить его поверить в безумие матери. Он старался убедить себя в том, что ее поведение – обычное притворство. Мать, считал он, устраивает эти представления, чтобы заставить его приехать или, возможно, не желая оставаться в деревне, делает все это нарочно, стараясь вызвать недовольство у тетки и всей ее семьи. Кроме того, он питал смутную надежду, что мать не должна была сойти с ума, ведь в роду у нее не было душевнобольных… Нет, пожалуй, все же самым главным было то, что в глубине души Синтаро верил в «нормальность» матери. Это, безусловно, было глупо. Но он ничего не мог с собой поделать.
Он сам, когда дело касалось матери, удивлялся своему поведению. Например, он тщательно хранил в глубине письменного стола ее бессвязное письмо. Хотя вообще-то он не имел привычки хранить письма, от кого бы то ни было. А те немногие, которые оставлял на случай – вдруг пригодятся или просто на память, – почему-то всегда пропадали. И лишь это, единственное, письмо он не в силах был выбросить. Возможно, ему не хотелось, чтобы оно попало в чужие руки. Но ведь можно было сжечь его или уничтожить каким-либо иным способом. Но ему почему-то и в голову не приходило сделать это. Более того, он часто, сам не зная зачем, доставал письмо и внимательно перечитывал его. Просидев весь выходной день в своей комнатушке, он с наступлением сумерек впивался глазами в уродливые иероглифы, плясавшие на шершавой почтовой бумаге – она стала грязно-серой, и погружался в чтение, не слыша даже ленивого боя стенных часов на первом этаже… Он перечитывал письмо сотни, тысячи раз. И совершенно отчетливо представлял себе не только, что и какими иероглифами написано в той или иной части страницы, но даже фактуру бумаги с фиолетовыми полосками, цвет чернил и форму, которую они приняли, расплывшись. Зачем же тогда он все время читал его? Во всяком случае, не из-за беззаветной любви к матери. Перечитывая письмо, он ощущал себя человеком, который, разглядывая змею в террариуме, обнаруживает вдруг в этой отвратительной твари свои собственные черты… Возможно, он пытался найти в письме приметы душевной болезни матери. И поэтому снова и снова перечитывал его, чтобы – хоть для себя самого – решительно отвергнуть мысль о ее душевной болезни.
Снова и снова перечитывая письмо, он упорно стремился убедить себя – нет, у матери не заметно никаких психических отклонений.
…Так или иначе, получив летом прошлого года письмо отца, сообщавшего, что мать придется класть в лечебницу, Синтаро не поверил. Произошел, решил он, какой-то «инцидент», и потому его вызывают.
Дом в деревне Я., где жили родители, был окружен глинобитным забором, за ним высились толстенные, в несколько охватов, стволы раскидистых столетних сосен. Увидев их в сумерках, Синтаро ощутил разом и покой, и душевный трепет. Забор, правда, был наполовину разрушен, но это не умаляло величавости сосен. Высокая крыша, напоминавшая кровлю храма, – почти всю черепицу с нее сорвало ветром, и проплешины были заделаны мхом и травой, – казалось, вот-вот обрушится. Синтаро в сопровождении тетки и отца – они встретили его у ворот – вошел в полутемную комнату с земляным полом, где был кухонный очаг, и в ту же секунду откуда-то сбоку, из тьмы, раздался голос матери:
– Оо, Син-тян… вернулся к нам.
От неожиданности Синтаро остановился как вкопанный. Не то чтобы он не мог предположить, что облик матери мог измениться, но все же не думал, что увидит ее лицо таким увядшим. Правда, в своем воображении он представлял образ десятилетней давности, когда мать была совершенно здоровой. Лицо матери, которое он увидел, было точь-в-точь таким, как во время отъезда из Кугуинума… Мать улыбалась. Сидела в углу комнаты, прислонившись к стене, и улыбалась, обнажив два передних зуба, – она походила на застеснявшуюся девочку. И Синтаро вдруг вспомнил ее совсем другой – еще здоровой. С первого взгляда было ясно: она ненормальная. От одного сознания, что вот сейчас он должен подойти к ней, его начинал бить озноб. Он и сам не понимал, чего испугался.
Однако по мере того, как он привыкал к облику матери, лицо ее постепенно становилось для него прежним.
– Но, в общем, не так уж она плоха.
– Да, увидев тебя, она сразу же успокоилась.
Так на другой день переговаривались Синтаро с отцом, а мать тем временем шутила с теткой – они чему-то весело смеялись… Потом вдруг решили вчетвером прогуляться к могилам семьи Хамагути, находившимся на холме за деревней. В доме, заросшем густой зеленью, царил полумрак, его продувал свежий ветерок, но, стоило выйти на улицу, солнце оказалось таким ярким, что свет проникал даже сквозь прикрытые веки. Идя по тропинке между полями, они вдыхали упоительный запах созревающего риса. Мать отстала – ей тяжело было дышать, и Синтаро, остановившись, обернулся к ней. Она, прищурившись, улыбнулась ему:
– Странное дело, – сказала она тихо, будто шептала на ухо Синтаро. – С недавних пор отец стал назначать молодой девушке свидания у храма, и они куда-то уходят вместе.
Синтаро рассмеялся:
– С чего это ты взяла?
Отец в старых военных брюках, совсем уже потертых, и спортивных туфлях, ничего не ведая, спокойно шел рядом с теткой.
– С чего, говоришь? – У матери сверкнули глаза. – Да ведь это теперь происходит каждый вечер. Я пошла было за ним, а он «не мешай!» говорит и столкнул меня с тропинки прямо на рисовое поле. Разве же это не обидно? В Кугуинума по миру нас пустил, во все нос свой совал, а теперь вон что вытворяет.
Синтаро не стал ее разуверять. Солнце палило нещадно. Вокруг ни деревца. Когда они снова двинулись вперед, мать, кажется, немного успокоилась и как ни в чем не бывало шла рядом с ним. Но вскоре, запыхавшись, опять остановилась, и с ней случился новый приступ. Голос звучал все громче, глаза уставились в одну точку, жилки на висках бешено пульсировали, грудь высоко вздымалась от одышки.
– Хитрец, старая лиса! – далеко разносился ее громкий голос, поносивший отца.
– Может, не ходить дальше? Лучше, наверно, вернуться домой? – спросил Синтаро отца, стоявшего к ним спиной.
– Нет-нет, пойдем, к чему возвращаться… Она ведь каждую ночь такое устраивает, а бывает еще и похлеще. – И отец двинулся вперед.
На другой день Синтаро с отцом вдвоем отправились в лечебницу. Сразу же по приезде в Коти мать начала там лечиться. Врач, к которому они обратились с просьбой положить мать в лечебницу, прекрасно ее помнил и, изобразив на бледном лице улыбку, сказал, что ухаживать за ней дома действительно очень трудно. В его голосе Синтаро уловил едва скрываемое злорадство. По тону врача Синтаро понял, что он давно уже предлагал поместить мать к нему, но отец до сегодняшнего дня противился этому. Пока отец обсуждал с врачом формальности, Синтаро в сопровождении санитара обошел лечебницу. И врач, и санитар, казалось, изо всех сил старались быть любезными. Отец и Синтаро договорились на следующий день положить мать. Они уже уходили, но тут их остановил врач и, попросив стать у больничного корпуса, направил на них объектив фотоаппарата, наверно только что купленного. Над головой светило жаркое летнее солнце, они с нетерпением ждали, когда он наконец спустит затвор.
Домой они вернулись под вечер. Покинув лечебницу, Синтаро почему-то почувствовал невероятную усталость. Но когда, войдя во двор, увидел мать – она с отсутствующим видом стояла за спиной у тетушки, которая возле курятника готовила корм для кур, – усталость с него как рукой сняло – может быть, оттого, что он весь напрягся… Надув губы, мать, казалось, никого не видела вокруг и, не обратив никакого внимания на Синтаро, прошла мимо него, а потом, что-то бормоча себе под нос, стала как автомат ходить взад-вперед между домом и воротами. В ее облике Синтаро почудилось что-то от загнанного в клетку зверя.
Всю ту ночь мать спала спокойно. Возможно, потому, что за ужином ей сказали: завтра они все вместе вернутся в Токио. Ночью из комнаты, где спали отец и мать, сквозь фусума1 послышался звук удара, и Синтаро решил, что с матерью снова случился приступ, но вместе с сонным бормотанием отца он услышал ее голос: «Я иду в уборную» – и звук раздвигаемых фусума[11]… По мере того как шаги приближались по темному коридору к его комнате, Синтаро испытал леденящий душу страх. На белевших сёдзи [12] появились тени.
– Нет-нет, не сюда. Уборная там, в другой стороне, – произнес голос отца.
– Что ты говоришь? Неужели ошиблась, – ответил удивительно послушный голос матери, и шаги удалились в том направлении, где действительно была уборная; потом послышался скрип старой прочной двери.
На следующий день все прошло гладко. По дороге они замешкались лишь однажды, когда объясняли дорогу водителю.
Утром у матери выражение лица было совершенно безмятежным. По мере приближения к лечебнице и поведение ее, и разговор становились настолько разумными, что у Синтаро с отцом возникала даже мысль – не вернулся ли к ней рассудок? Устремленные вдаль глаза стали осмысленными, взгляд ясным, можно было легко понять, какими представляются ей люди, мимо которых они проезжали, что она о них думает… Пока водитель выключал радио и разворачивал машину, Синтаро все время был начеку, опасаясь, как бы остановка не вызвала у матери приступ, но в зеркальце лицо ее с закрытыми глазами выглядело абсолютно умиротворенным, каким не бывало уже много лет.
Когда они, свернув с улицы, на которой выстроились в ряд закусочные, поехали по горной дороге, в машине вдруг воцарилась мертвая тишина. Мать, до этого в прекрасном настроении забавно вторившая выступавшей по радио певице, теперь, плотно сжав губы, смотрела прямо перед собой на густую зелень деревьев, подступавших к самой дороге… Синтаро стал не на шутку беспокоиться: неужели к ней и в самом деле вернулся рассудок и она, прекрасно все понимая, сознательно решила отдать себя в руки судьбы? Не следовало советоваться с врачом. (Накануне Синтаро спросил его, как лучше всего доставить больную в лечебницу. Врач, вдруг развеселившись, уклонился от прямого ответа, сказав только: «Все прибегают к разным уловкам. Говорят же: «Ложь во спасение».) Вспоминая бледного врача, направившего на него объектив фотоаппарата, когда они с отцом уезжали из лечебницы, и его гладкую речь, Синтаро чувствовал, что сердце его терзает раскаяние.
– Смотрите, какая красота! – воскликнула тетушка.
Перед ними неожиданно открылся вид на море – машина начала спускаться вниз на дно огромной чаши. Белая сахарная глыба здания лечебницы на берегу моря, отражающего голубое небо и высящиеся за ним зеленые склоны, по мере их приближения все разрасталась. Синтаро вдруг почувствовал, что в отличие от вчерашнего дня сейчас здание как живое существо широко раскрывает ему свои объятия…Врач, как и накануне, широко улыбаясь, встретил их у входа.
– Итак, Хамагути-сан, в какую комнату вы хотите, чтобы мы вас поместили? – усадив мать на стул в процедурной, спросил врач таким тоном, словно разговаривал с ребенком.
Синтаро был поражен. Неужели он думает, что мать удалось уговорить приехать сюда? На бледных, казавшихся мягкими щеках врача сегодня чуть отросла рыжеватая щетина – наверно, она бросалась в глаза из-за яркого света, падавшего из окна.
…Мать молчала. Хотя ее и спросили: «В какую комнату вы хотите, чтобы вас поместили?», она ведь не знала, есть ли у нее здесь право выбора, и поэтому ей не оставалось ничего иного, как молчать.
– Подождите минуточку. Пойду узнаю, какие свободны.
Распространяя запах дезинфекции, врач вышел из комнаты – она сразу же опустела. Здесь стояли лишь тяжелый полированный стол и шесть деревянных стульев и совершенно отсутствовала мебель и оборудование, составляющие непременный набор в процедурных обычных больниц и поликлиник. Но это, конечно же, процедурная. Иначе почему же она такая мрачная, что совершенно не свойственно обычному кабинету врача… Вдруг послышался тихий вздох – будто раскололась напряженная до предела тишина, царившая в комнате.
– Хм, он нас совсем бросил! – проворчала мать, словно выдыхая оставшийся в легких воздух.
…Мать в полосатом тетушкином кимоно выглядела совсем крохотной; она обреченно сидела на жестком стуле, отвернув свое загорелое лицо в сторону, чтоб никого не видеть. Все растерялись на миг, а потом смущенно потупились, не в силах шелохнуться, но тут бодрым шагом вошел врач и заявил:
– Итак, Хамагути-сан, комната приготовлена. Пусть с нами пойдет кто-нибудь из родных. Идти всем не стоит – слишком много народу, это может обеспокоить пациентов… Да и новая пациентка почувствует себя одинокой, когда провожающие все сразу покинут ее.
Тетушка, подняв голову и взглянув на отца, потом на Синтаро, сделала глазами знак Синтаро, чтобы шел он. Лицо и даже шея отца почему-то побагровели, будто пьяный, он обреченно вертел головой. В конце концов идти пришлось Синтаро, он встал.
Чтобы попасть в отведенную матери палату, нужно было пройти длинными коридорами и несколько раз подняться и спуститься по лестницам… Наверно, по этим же лестницам и коридорам Синтаро шел вчера. Но сегодня он воспринимал их совсем по-иному… Он старался не нарушать умиротворенного состояния, в котором они пребывали. Однако расстояние между ним и шагавшим впереди врачом то увеличивалось настолько, что начинало казаться, будто врач делает это намеренно, то сокращалось – и Синтаро едва не натыкался на него… В конце длинного коридора, разделенного несколькими противопожарными перегородками, была огромная комната, застланная циновками. Помещения такого типа известны почти каждому, кому хоть раз в жизни пришлось ночевать в дороге. Зал дзюдо, общая каюта третьего класса на пароходе, дальние покои храма, банкетный зал японской гостиницы… Служа в армии, Синтаро каждый раз, когда его переводили в другую часть, ночевал в таких помещениях.
– Циновки новые, из окна вид на море…
Неожиданно услышав эти слова врача, Синтаро понял, насколько он ошеломлен. Циновки пахли тростником, из которого они были сплетены, в окне, выходившем на восток, ярко сверкали небо и море. Когда Синтаро, полагавший, что мать поместят в небольшую палату, спросил у врача, почему этого не сделали, тот уклонился от прямого ответа, сказав:
– Видите ли, здесь и подруг у нее найдется сколько угодно, и будет с кем поговорить.
У Синтаро не хватило духу задавать новый вопрос. С той минуты, как он оказался в этой комнате, перед глазами у него все плыло как в тумане и было такое ощущение, будто тело его рассыпалось на мелкие осколки и плавает в воздухе.
– Надо что-то сказать матушке, – прошептал врач, приблизив к нему свое бледное лицо.
– Да-да…
Произнеся это, Синтаро на какое-то время задумался, не в силах найти для матери нужные слова. Врач приблизил к нему лицо чуть не вплотную и стал торопить его:
– Говорите что угодно, что угодно, – повторил он дважды. – Все сойдет, лишь бы это успокаивало пациента, ну говорите же, пожалуйста.
Врач улыбался. Загорелое лицо матери находилось прямо перед Синтаро. На ее морщинистой шее он увидел седые волоски.
– Поправляйся скорее, мама, а пока поживи здесь. Как только выздоровеешь, я сразу приеду за тобой. И поедем в Токио.
Синтаро чувствовал, что у него начинает заплетаться язык, и, замолчав, испытал неодолимое желание бежать отсюда прочь без оглядки. Но тут врач снова сказал тихим голосом:
– Вы бы хоть обняли ее.
Синтаро послушно неловким движением обнял мать. Ладони ощутили ее маленькие костлявые плечи. Мать обернулась и искоса глянула на него. Он непроизвольно напряг руки, лежавшие на плечах матери, и слегка подтолкнул ее вперед… Дойдя до дверей, Синтаро обернулся. И тут ему самому захотелось что-нибудь сказать ей. Мать с отсутствующим выражением лица, вроде бы спокойно сидевшая посреди огромной комнаты, казалась крохотной.