Диковинные вести приходили из внешнего мира. В дверях, на пороге, через который не велено было переступать, показывались какие-то чучела, закутанные до самого носа, и бросали на пол охапки торфа и вереска, напускали в землянку холода, надолго выстуживали пол. И вереск был словно закутан в холод, весь пересыпан снегом, плотно смерзся пучками, покрыт ледяными сосульками, которые быстро таяли, смачивая пальцы, и отдавали на вкус сырой землей.
   А какой запах шел от вереска, когда он попадал в тепло! Сильный, всепоглощающий запах, словно испаряемый каким-то живым телом; он наполнял помещение, набивался во все углы, острый и сладковатый, пряный и щиплющий нос, горло, глаза. И вкус вереска был подобен его запаху – горько-жгучий, охлажденный ледяной водой; в зеленых иголочках вереска как будто схоронился и сгустился жаркий мир.
   Первые и самые важные открытия делались детьми в пучках вереска, сложенного у размякшего от сырости дверного порога; они выковыривали из них прекрасные растения и возились с ними целый день – вечнозеленые веточки брусничника, с мелкими выпуклыми листочками острого вкуса, веточки медвежьей ягоды с почти такими же, только более серыми листьями, на которых попадались очень заманчивые с виду алые ягодки, но совсем безвкусные – чистая мука, только выплюнуть да вытереть язык рукавом; багульник с чудесными шишечками – они несъедобны, колючи, как некоторые букашки, попадающие в рот, но настоящее сокровище для тех, кто любит собирать и хранить; веточки толокнянки, из которых умные взрослые вяжут веники – пол подметать, но для детей это были самые драгоценные веточки – на них иногда даже зимою попадались черные ягодки с черно-красноватой сочной мякотью; хваченные морозом, они отдавали дождем, были сладковатые, но с горьким привкусом от мелких семечек внутри. Выщипывали дети из пучка вереска и мох, и длинные ветвистые стебли плауна; иногда они натыкались на лесного клопа, от которого потом долго воняли руки; целый мир заключал в себя вереск для этих двух детей зимы.
   Еще сильнее был запах горящего в огне вереска; он трещал и шипел белым дымом; испуская горелый жаркий дух; ветки корежились и топорщились, прежде чем затрещать в огне; а прогорая, съеживались и превращались в огненных червячков, которые затем обугливались и рассыпались пеплом.
   Огонь тоже представлял собой особый мир, пылающий и неприступный. Его можно было разглядывать лишь на расстоянии; играть с ним нельзя, – предостерегала мать, – и малыши стояли поодаль и смотрели, как горел вереск, пыхал им в лицо жаром и бросал на них зарево; смотрели серьезно, задумчиво, прикованные и очарованные огненным миром. Местами в горящем вереске как будто разверзлись пропасти, бездонные глубины пламени…
   Малыши жили между этими двумя безднами – небесной наверху в дымовом отверстии и огненной внизу. Это был их верх и низ. Они мало что усваивали в этом мире разумом – больше чувством или чутьем; наружная дверь отделяла их от внешнего мира; в щели ее проникали снежинки; ледяно-холодная мука насыпалась на порог языками, вытянутыми по направлению ветра. Стенные бревна потрескались; из этих глубоких черных таинственных трещин дышало холодом, и они служили детям пещерами, где хранились их сокровища – шишки багульника и разные камешки.
 
   Маленького брата Ведис звали Глюмом; скоро и у него язычок развязался, и они болтали между собою без умолку на собственном наречии.
   Потом в хижине подало свой голос еще одно существо, сначала невидимое; но, должно быть могущественное, ибо появление его перевернуло вверх дном весь мир детей; оба они были совсем удалены из своего мирка и от матери, очутившись среди чужих взрослых людей, и жизнь их совсем изменилась, никогда уже не возвращаясь назад.
   Еще всего один раз увидели они хижину, с которой начался их мир; она была совсем пустая, постельные шкуры и весь прочий скарб были из нее вынесены; остались одни только бревенчатые стены, огонь на полу погас, и вместо него зеленел толстый настил из можжевельника. Но посреди пустой хижины лежала мать белым бесформенным пластом, видно было лишь лицо, белее снега.
   Детям велели взяться за руки и подвели их обоих к ложу. И они увидели, что щеки матери замерзли, покрыты цветами инея, как и лоб ее – тонкими ледяными звездочками и перистыми листочками, словно застывшая за ночь поверхность воды. В самой хижине было холоднее, чем ночью; стены кругом искрились от инея и ледяных сосулек.
   Умершая была так молода! На голову ей надели венок из вечнозеленого брусничника, а в руки вложили кувшинкины слезки – не стебли с листьями: их не найти было в это время года, – а луковицы, вырытые из-под снега; две луковицы, одну черную, другую белую – старый год и новый, смерть и воскресенье.
   Сквозь дымовое отверстие струился на ложе дневной свет – не подернутый дымкой и не мерцающий, но совершенно прозрачный и тихий, похожий на ледяной небесный луч; резкий, ослепительный, морозный день глядел оттуда.
   А через день детей вывели наружу и показали им издали высившийся на снегу огромный костер, охваченный белым пламенем при свете зимнего солнца.
   Взрослые толпились около него и под звуки рогов бросали в пламя одежду и разные вещи. Мать с тех пор так и не показалась больше, и когда дети спрашивали о ней, им говорили, что она ушла на родину самого солнца.
 
 
 
 

НАВОДНЕНИЕ

   Мир Ведис еще больше расширился – их стало трое, вместе с новым братом. Он топтался около сестры и старшего брата, хватал вещи Глюма. Тот сердился и вырывал их у него из рук. Звали малютку Ингваром. Долгое время он умел только кричать. Потом выучился разговаривать, и они все трое ладили между собою – пока Ведис поддерживала мир, а взрослые не расстраивали его своим вмешательством.
   Жили дети уже в другой хижине, под не всегда разумным надзором женщин, которые то и дело отгоняли ребятишек от огня и от порога, но ничего не давали взамен того, что запрещали. Ребятишки и замкнулись втроем в собственном мирке, которого никто не мог отнять у них, так как никто о нем и не подозревал.
   Но, увы, им пришлось расстаться: пришел день, когда Ведис разлучили с братьями, чтобы отдать в учение к гюдиям. Было ей всего пять лет. От сгорбленных старух пахло мышами, на подбородке у них росла щетина. Без малейшей улыбки на лице ощупывали они девочку своими костлявыми руками, поворачивали во все стороны и что-то крякали между собою. Затем ее поручили самой младшей из колдуний, и она стала понемножку присматриваться к тому, как обращаются с огнем; чтобы самой браться за дело, она была еще слишком мала. Ее водили в самое капище, показывали бронзового тура – огромного, блестящего, как бы окруженного сиянием, и учили поклоняться ему, касаясь лбом земли.
   В общем, ей жилось неплохо. Спала она в хижине вместе с двумя молоденькими девушками, тоже будущими жрицами и колдуньями. Они приняли ее ласково, украдкой играли с нею и могли смеяться до упаду, но совершенно беззвучно. Хижина была круглая, из плетня, обмазанного глиной; в самом верху крыши зияло дымовое отверстие, в которое Ведис могла видеть те же самые звезды, знакомые ей еще с той поры, когда она жила в родной, почти уже забытой теперь хижине.
   Просыпаясь по ночам, девочка думала о матери, которую уже не могла вспомнить иной, чем распростертой фигурой, озаренной светом из дымового отверстия. И всегда она вспоминала при этом искристые холодные звездочки, ледяной пылью сыпавшиеся в хижину из дымового отверстия и оседавшие на лицо лежащей матери. Когда же становилось спросонок очень страшно, Ведис бралась руками за шею, на которой была надета цепочка с талисманом – черненьким жучком; цепочка не снималась: надела ее на шею девочке мать и много раз горячо целовала талисман у нее на груди, словно хотела прикрепить его к ней сильнее; Ведис как ни была мала, сообразила, что этот жучок – ее покровитель.
   О братьях же своих, Глюме и Ингваре, она думала постоянно и первые недели будто онемела от горя в разлуке с ними. А потом поневоле привыкла к жизни без них и глубоко схоронила в душе своей тоску по ним; душа ее стала могилой; никогда, никогда не переставала она тосковать.
   Изредка ей удавалось повидать братьев – когда она бывала свободна и осмеливалась оставить священную рощу. Но они были резвые мальчики и совсем не так скучали по сестре, как она по ним. Они скоро узнали, что они сыновья Бойерика, и всеми силами стремились войти в мир взрослых мужей, бредили конями, еще не научившись даже говорить хорошенько, и рвались на волю вместе с другими мальчиками. Нельзя сказать, чтобы на них не обращали внимания: отец сам сделал им первые луки и даже Толе разделял всеобщее пристрастие к двум осиротевшим малышам – старика часто видели ведущим за руки этих двух своих правнуков; из всех бесчисленных отпрысков рода, которыми так и кишел его двор, они были его любимцами. Но хотя братья постоянно вертелись во дворе, Ведис почти не удавалось побыть с ними. С отцом она тоже встречалась редко; при виде дочери глаза его всегда увлажнялись, но видел он ее всегда лишь мельком – всегда он был на коне, всегда спешил куда-нибудь. Таким образом, Ведис привыкла смотреть на отца и братьев, как на существа высшие, любимые, но далекие, и тоска все глубже хоронилась в ее душе, тоска по родному мирку, поглощенному миром чужим. Никогда, никогда не перестанет она тосковать!
   За частоколом, в живой изгороди, окружавшей священное убежище, у Ведис был такой укромный уголок, куда она украдкой пробиралась и оттуда невидимкой наблюдала за усадьбой прадеда и миром мужей. Она видела рослых, диковинных удальцов, во весь опор носившихся по лугу, то соскакивая с коня, то опять вскакивая ему на спину, высоко подпрыгивая в воздухе, припадая к шее коня, вцепляясь ему в гриву, – олицетворение летящего содружества, неразрывное целое; она видела, как брызгали камешки из-под копыт бешеных скакунов, и любовалась, любовалась конями и всадниками, этими страшными и прекрасными, грубыми и отважными удальцами!
   Никто из них не знал, что из священного убежища, для них запретного, следит за ними чье-то зоркое око, глядит и не наглядится на великих насильников сама непорочность, любуется ими бескорыстно, от всей души, от всего сердца – сердца ребенка, в котором просыпается женщина.
   Она и стала женщиной; она росла и выросла, и увы, сердце выросло вместе с нею; с грустной любовью глядит она на воинов из своего мирка, мира жрицы огня, мира вечных девственниц, прислушивается к звону их оружия и доспехов, к грому щитов, с которым встречаются ряды всадников, катящиеся волнами, голова к голове, плечом к плечу, – прекрасные, прекрасные, прекрасные насильники!
   Но теперь она глядит на них уже не из своей священной засады, а из подвижного деревянного дома на колесах. Она в пути, постоянно в пути; перед ее взором проходят новые страны, новые миры, родина почти забыта; уже несколько лет прошло с тех пор, как все кимвры снялись с мест и выступили в дальний поход; жизнь стала совсем, совсем другою.
   Да, кимвры снялись с места. Их толкнули на это большие беды, наводнение и гибель, угрожавшие всему их миру. Гонимые бедами, они собирались в одном месте и образовали такое огромное скопище, как будто там назначили друг другу свидание все живущие на свете; травы не видно было из-за людей, гневных мужчин, безмолвных женщин, и вот они снялись с места.
   Беды и несчастья, одни несчастья – сколько помнила себя Ведис, беды заполняли всю ее жизнь; другого Ведис ничего и не знала. Уже в год ее рождения весною было страшное половодье в земле кимвров, да и во всей Ютландии, как потом оказалось; а затем так и пошло: после каждой весенней оттепели воды затопляли все луга и низины, фьорды выходили из берегов, реки вздувались и разливались по долинам далеко в глубь страны; старые широкие русла, по которым некогда стекали в море воды ледникового периода, снова наполнялись до краев.
   Летом вода спадала, но каждую осень ее вновь нагоняло бурями и дождями; море вздымалось и гнало волны далеко в глубь фьордов, словно мощный, бурно бьющий пульс; черной отвесной стеной надвигалось оно на берега и заливало их. Мороз покрывал разлившиеся воды ледяной броней и прикреплял к суше, зима заносила все снегом, и следующей весной, когда ледоход кончался и низменность наконец обсыхала, морские водоросли попадались на полях далеко в глубине страны, а сами поля были белы от осевшей на них морской соли и земля не рождала зерна.
   Пять лет подряд повторялись такие наводнения, становясь год от года все сильнее. Никто не сомневался в том, что море стремилось поглотить землю, и каждый год волны шли на приступ с новыми силами, чтобы в конце концов добиться своего.
   Были сделаны все попытки умилостивить водные силы – не жалели ни жертв, ни молений, скот целыми стадами загонялся в море, но бедные рогатые твари приплывали назад к берегу с раздутыми чревами и торчащими кверху копытами – море отвергало примирительную жертву.
   И клич раздался по всей стране, все поднялись и встретились в сердце Ютландии на возвышенности Вебьерга – и кимвры, и гарды, и обы, и жители более южных областей, и обитатели Саллинга и Тю; всякая родовая вражда была на время забыта; наводнения грозили всей Ютландии; и когда все родовые старейшины и вожди собрались, то устроили торжественное всенародное вече и вызвали море на суд.
   Да, все мудрые бонды единодушно встали на защиту своих древних прав на эту землю: она испокон веков принадлежала им, вот до таких-то и таких-то границ, а море ведет себя, как настоящий разбойник, хищный грабитель! Вот как клеймили они его поведение. И море словно приняло вызов – в том же году оно обрушилось на страну такими чудовищными черными и свирепыми волнами, что они оказались в силах вынести на сушу целого кита, который потом целое лето гнил и вонял на поле так близко от самого Вебьерга, что хорошо был виден с возвышенности. Море не пожелало подчиниться постановлению знатных бондов и держаться в своих берегах; видно, напрасно было затевать с ним тяжбу!
   Некоторые из молодых воинов, которым путь закона казался слишком долгим, составили целый отряд, как и следовало ожидать, с Бойериком во главе и решили произвести вооруженное нападение на море. Да, сомкнутым боевым строем, в полном вооружении, поскакали они к Каттегату и, вызывая волны на бой, рассекая их копьями, ринулись на конях вброд, дошли до вторых бурунов и… повернули вспять: море только все шире разевало пасть и окатывало всадников соленой водой. Поход не удался.
   В тот же год Бойерик исчез вместе с отрядом кимвров – как говорили, ушел на юг; и наводнение наводнением, а в его отсутствие люди вздохнули как-то полегче в тех местах, где он обыкновенно проживал; рабы и те встрепенулись, залечили раны, нанесенные бычьей уздой, всласть скребли себе спины, где только рука хватала, и даже издавали какие-то звуки, похожие на мурлыкание. Да и многие из свободнорожденных подняли головы и приосанились. Но через несколько месяцев скромность к ним вернулась, и рабы перестали напевать – Бойерик возвратился.
   Начались таинственные сходы и переговоры; прошли слухи, что Бойерик побывал далеко на юге, в самой стране валлонов, чтобы поглядеть, какова там земля, и теперь подбивал всех к переселению – искать новые пастбища там, где их можно было найти. Сам он стал еще воинственнее, не снимал с головы глухого чужеземного шлема – спаянное железо! Война, война без конца – насколько это от него зависело; если страна становится такой жалкой – прочь от нее!
   Наконец пришел и последний тяжелый год, когда море хлынуло на землю с двух сторон сразу, фьорды и реки вздулись, на небе словно разверзлись все шлюзы, ливни бурным галопом пенящихся волн неслись со всех сторон, – положительно, всему свету грозил конец!
   Было это после весенней оттепели; предыдущая осень кончилась высокой водой, затопившей все долины; на возвышенностях скопилась масса снега, и он, тая весною, увеличивал реки; дождь лил потоками, а северо-западный шторм подымал море на дыбы, разбивал волны Каттегата на мелкие ручьи и вгонял их во все фьорды восточного берега Ютландии.
   Все население страны бежало из долин на центральную возвышенность, бежало со всеми стадами, табунами и мелким скотом, со всем добром, какое удалось спасти, но многое, а также много людей, погибло. Усадьбы затопляло, землянки совсем размывало, бревенчатые строения сносило; последнее, что видели глаза беглецов, – дома и очаги, уплывающие в море; а сами хозяева в это время с детьми на руках, гоня перед собою дрожащую, ревущую скотину, искали спасенья в глубине страны, шлепали по илу и размякшему дерну, под дождем и ветром, в потемках средь бела дня. Переживут ли они этот день?
   Телеги с добром спасали, жизнь спасали, раскидывались станом на вольных пастбищах, как привыкли делать каждое лето, но, увы! Было еще не лето, и казалось, лета никогда не дождаться.
   Там, на возвышенности, в вересковых степях и в исхлестанных дождем лесах, встретились все роды и семьи со всех концов Ютландии, весь тысячный народ, великое вече, созванное бедствием, общий смотр, словно перед смертью. Одной большой семьей вошли они некогда в страну и рассеялись по ней и умножились в добрые годы; теперь, в годину бед, они вновь собрались, и было их множество, огромное множество; что же это было – конец или начало чего-то нового?
   Сотворение и уничтожение встретились; даже бессловесные твари чувствовали это; и это несколько уменьшало страх; среди домашнего рогатого скота видели диких оленей, тоже спасавшихся из долин; искали сухих мест и волки, и кабаны; они встряхивались и с виноватым видом посматривали на людей, а те, в свою очередь, были слишком удручены сами, чтобы злобствовать на мокрых злополучных хищников. Даже лошади, чуя волков, не храпели, по своему обыкновению, и не шарахались, они только собирались в тесный круг, хвостами к ветру, и, понурив головы, завесив глаза мокрыми челками, кашляли, кривили морды, скалили зубы, безнадежно мотали головами, словно совсем состарясь от дождя и голода, и прислушивались, как бурчит у них в пустом брюхе; сухая зимняя трава, прибитая к земле дождем, не соблазняла их; они только нагибались к ней, принюхивались и снова поднимали морды, вздыхали по-лошадиному глубоко и сдержанно и вяло скребли землю копытами, как бы ища себе другой доли.
   Людей и животных согнало сюда, как на остров. Со всех сторон наводнение, потоки, с неба ливень и град, земля мокрая, как и вереск; искать убежища в лесу – попасть под новые потоки дождя; телеги и шкуры мокрые; костры, разводимые в шатрах, дымятся, чадят, сырая древесина не хочет гореть, все заржавело от сырости – вплоть до мечей в ножнах; ремни и кожаные одежды разбухли от воды, а кожа на теле стала вялой, сморщенной; спина мокрая, с бровей каплет, и никто не знает – долго ли все это продлится!
   Бури усиливались, ветер ставил дождь косыми стенами и обрушивал их одну за другою на равнину, давил лес, уже пригнутый, рвал в клочья мокрый туман, распылял капли дождя, задержанные вереском, пузырил и вздувал поверхность вод, которые как будто рвались из берегов вслед за ветром. Дуло так, что рослые сильные воины сгибались перед ветром чуть ли не пополам, чтобы только устоять на ногах; прикрывая рот рукой, они свистели друг другу что есть силы, чтобы быть услышанными; каждый оставался в одиночестве со своими мыслями и холодом на сердце.
   Приходили страшные вести, гонцы возвращались в полубессознательном состоянии, ослепнув от бешеной скачки верхом под дождем и против ветра. Мужчины загоняли их под обрыв, за большие камни, которые все-таки настолько защищали от ветра, что можно было расслышать человеческую речь; там гонцов замыкали в круг, чтобы новости не распространялись дальше, но слухи просачивались в толпу, на лицах женщин проступало безумие ужаса: море вторглось в страну с запада на целую милю!..
   От людей, прибывших с Саллинга, где получали вести с Морса и с Тю, узнавали, что море шло приступом на Ютландию, громоздя волны на волны, словно обезумевшее, все побелев от ярости, брызжа пеной, пожирая огромные каменные глыбы, дюны и целые участки пашен, оно разливалось по земле, окружало водяным кольцом целые области, которые торчали островками из кипящей пучины. Страна, клочок за клочком, исчезала в пасти моря!
   С восточных фьордов приходили вести о гибели почти всех селений, а далеко с юга ползли темные слухи, что море проглотило несколько миль земли с тысячами людей.
   В стране кимвров поднялся плач, женщины выли над своими детьми, утирая слезы косами, от чего волосы становились еще мокрее. Бедная, бедная страна! Повсюду рыданья и всхлипыванья, вздохи и стоны; а ветер и дождь как будто еще больше свирепели от женского плача и заставляли мужчин бледнеть.
 
   Три дня бушевала буря, и все это время над людьми, лишенными крова, висел сумрак; то дождь, то град, то снег попеременно хлестали их; в повозках и шатрах было холодно и голодно; хлеба в это время никогда не бывало, лишь немного молока; стада уменьшились за зиму, и резать теперь скотину на мясо – значило самих себя разорять. За опасностью наводнения, если оно минует, вставал грозный призрак голода.
   Старики терпеливо пережидали бурю; другого ничего не оставалось. Но молодежь вела себя странно, необузданно; буря словно зажигала в молодых сердцах какую-то непонятную радость, и они верхом уносились в ночной мрак и непогоду, скакали во весь опор и ревели, соревнуясь с ветром. Старики качали головами: право, если черный дух бури задержится еще, кончится тем, что молодежь вступит с ним в союз!
   Бойерик вихрем летал в бурю туда и сюда и собирал вокруг себя все больше и больше народа; чуть не половина всего населения страны участвовала в этих сходах, и в самой гуще толпы всегда виднелся заржавленный шлем Бойерика; бурей веяло от речей его, и люди вооружались, волновались, гудели; великие решения носились в воздухе.
   И настала минута, великая минута – решение было принято. Случилось это, когда в первый раз выглянуло солнце – на краткое мгновение. Однажды утром облака вдруг разорвались и светло-огненными крылами повисли над землей; образовалась чудовищная дыра, в которой клубилась пронизанная светом бездонная синева с солнцем, весенне-ясным, но холодным. Оно посылало земле беглые улыбки, с быстротой бури неслись над лесом свет и тени, словно лучи мелькающей надежды, и, наконец, – явление совсем уж необыкновенное, – при ярком солнце пошел град. Словно чудовищная заслонка открылась в небесной вышине, с одного края черная как уголь, с другого – раскаленная добела, и оттуда посыпались на землю тысячи огненных стрел; и радуга, переливаясь всеми своими красками, перекинулась через бездну, наискось прорезаемую молниями!.. И среди всего этого блеска и бури слышался чудовищный глухой грохот. Затем тучи снова затмили небо, над землей заклубился мрак, а люди склонили головы, потрясенные небесным откровением.
   Но в ту минуту, пока солнце еще светило, брошен был жребий, определивший судьбу кимвров.
   Бросил жребий Бойерик, и страшно было глядеть на него в эту минуту: он был буйным за всех, роковые силы кипели в нем. Он метнул ввысь расщепленную ясеневую стрелку: скорее как вызов, нежели как благочестивое обращение к небу за советом. Стрелка взлетела невысоко, ветер подхватил ее, и она завертелась, завертелась и упала неподалеку. Двенадцать свидетелей подошли, подняли стрелку, отнесли назад на место веча и засвидетельствовали, что она лежала вверх ободранной белой стороной. Это означало – в путь-дорогу!..
   Засверкали мечи, выхваченные из ножен, загремели щиты, и раздался мощный, единодушный крик: знамение принято! Дело происходило на холме Тинга с соблюдением всех законных обычаев: было созвано вече, принесены положенные жертвы и ожидали только появления солнца, чтобы кинуть жребий; теперь и это было сделано.
   Но все самочинно – молодежь, с Бойериком во главе, распорядилась по-своему, не спросясь стариков, сама созвала вече; и теперь дело было сделано, переделать его уже нельзя было, – они потребовали знамения от самого неба и намеревались следовать ему.
   Прежде никто, кроме Толе, не испрашивал небесных знамений, но его самого на этот раз ни о чем не спросили. И он не возражал, когда стало известно, что сделала молодежь и что вытекало из этого; он только качал или кивал головой: но он теперь делал это по любому поводу.
   Никто не говорил, и незачем было говорить об этом, но все знали, что последние годы правления Толе не свидетельствовали о его добрых отношениях с высшими силами; не то жертвы его стали им неугодны, не то он – что было еще хуже – по ошибке прибегал не к тем силам, к каким следовало. Многим казалось, что старик слишком уж привержен к солнцу, от чего выходило мало пользы для народа; с каждым годом становилось все яснее, что ветер и тучи сильнее солнца. Разумнее было бы считаться и с ветром хоть немножко, если уж не больше, чем с другими силами небесными; нельзя было не принимать во внимание, какую власть имели непогода и ночь на небе, да и на земле, где жили люди.