Но как свободно и мощно ни выплескивалось наружу любовное влечение, каким нежным и прекрасным оно ни было, в самой сокровенной своей сущности оно оставалось неудовлетворенным. Идеальная страсть, тоска по вечно женственному искала себе выхода, и Норне-Гесту не понадобилось много времени, чтобы открыть предмет поклонения всей молодежи мужского пола. Это было настоящее поклонение, естественное и непреодолимое, как сила природы, и предметом его являлась одна-единственная женщина стана, даже не женщина еще, а дитя – жрица огня Ведис.
   Если отношения между двумя полами в стане кимвров напоминали в общем взаимоотношения осажденных и осаждающих, отчего увядали нежнейшие свойства души, то они расцветали в безгрешном обожании Ведис: все разделяли это чувство и высоко его уяснили. Она стала во время похода юной девушкой; не совсем еще взрослой, а на грани между ребенком и женщиной, очаровательной большой девочкой; все молодые пышущие здоровьем девушки стана отразились в этом одном, как бы просветленном, более утонченном и чарующем образе!
   В самой середине стана, за особой внутренней оградой из повозок, кроме шатра самого вождя Бойерика, была разбита большая кожаная палатка, где стояла священная колесница и горел неугасимый костер. В соседних шатрах, внутри той же ограды, жили гюдии со своими помощницами, старые и молодые жрицы огня; самой младшей из них была Ведис.
   Уже по своему происхождению она считалась выше всех – дочь самого вождя Бойерика, – но не это было главной причиной всеобщего поклонения – нет; дело в том, что прекраснее девы никогда не было среди кимвров; это был цветок из цветков, взращенный их грезами, самое совершенное и цельное воплощение всех разрозненных прелестей, пленявших их в отдельных женщинах; в ней одной слились все они; она была прекраснейшей представительницей рода в роду.
   Все мужчины втайне всячески добивались хотя бы пустячного поручения, открывавшего доступ во внутреннюю ограду, пускали в ход всякие уловки и даже силу, в надежде хоть мельком увидеть светлую головку Ведис с распущенными волосами где-нибудь между шатров или в самом святилище, около костра, в кругу старых, посыпанных пеплом колдуний: то была, казалось, сама красота в плену, в клетке у коршунов, – зрелище незабываемое!
   Какое счастье, наверное, попасться ей на глаза! Об этом счастье мечтали все мужчины. Она улыбалась загадочной улыбкой – улыбкой ребенка, молодой девушки и матери одновременно; она улыбалась всем воинам, и от этой улыбки светлели лица грешников. Ни у кого не было лика светлее Ведис; суровые воины возвращались смягченные, унося на лицах как бы светлый отблеск виденного чуда; стоило взглянуть на них, чтобы сказать, кого они видели, и все остальные завидовали им, но не дразнили их. Берегись задевать струны сердца растроганного мужа! Все твердо знали это, и все чувствовали одинаково. Больше самой святыни, возле которой видели Ведис, они чтили и любили ее.
   Когда выступали в поход, священная колесница ехала впереди всех, открытая, окруженная всадниками, и бронзовый тур, успевший позеленеть от сырости, стоял у всех на виду, указывая головой и рогами направление похода, обратив солнечный знак на своем лбу к солнцу, к неверным приметам: впереди горы, как поднятые к небу рога чужих стран, но тур, нагнув голову, сам подставляет лоб новым горизонтам – рога против рогов, и каждый кимвр утешался надеждой, что тур проторит себе путь. Они все слепо ринутся за ним, будут вместе с ним бодаться, топтать врагов в прах!
   Застрельщики и летучие отряды кимвров издалека искали глазами знакомое священное знамя, предшествовавшее обозу, – рога тура, словно собиравшиеся наложить свою печать на весь мир. Но еще большее число глаз искало светлую девичью головку на священной колеснице, ловившую лучи солнца и светившую издалека, словно другое, маленькое земное солнышко.
   Если тур вел их в царства вселенной, то они вели ее! Ведис была воплощением счастья участников похода. То, на чем останавливался ее взор, становилось в их глазах светлее, прекраснее, богаче. Она была живым сокровищем, которое они взяли с собой в поход, драгоценным средоточием всего народа. Сильнее бились сердца, крепче сжимались охватывавшие копье руки тех, кто ехал около нее, окружая живой стеной священную колесницу и в ней Ведис.
   Они гасили в себе огонь желания: она была неприкосновенна и должна была оставаться такой; ничей мужской глаз не смел видеть в ней женщину – только дитя и девственницу; она была путеводной звездою похода, а они были ее вооруженной до зубов стражей!
   Даже бессловесные рабы, плетясь за волами и повозками, поглядывали на светлую головку во главе обоза; луч от нее пронизывал и окружавший их мрак; но она была существом не их мира, неземным, небесным духом, вестником милости неба, и они даже бросались под колеса, если им вдруг взбредало в бестолковые головы, что так они могут обратить на себя ее внимание.
   Издалека смотрели воины, как впереди двигалась их фея, – как дневной огонек, светоч их в этом безграничном чужом мире, . который они начинали любить; да, они начинали любить все страны, через которые проходили, каждое дерево, каждый камень, все реки и чужие небеса, потому что она была тут, с ними. Так сильно было обаяние прекрасной девы, что все увиденное участниками похода в лучах ее сияния казалось им прекрасным!
 
   Норне-Гест странствовал, не упуская из вида кимвров. Он предчувствовал, что они шли навстречу необычайной судьбе, и хотел быть ее свидетелем.
   Вряд ли им удастся найти себе землю, что, собственно, было целью их похода, что их влекло и о чем они постоянно говорили. Они ведь стали уже другим народом, не тем, каким начали свой поход. Плуги их все еще не нашли подходящей земли, и найдут ли? Все, что они испытали в пути, сделало из них скорее воинов, чем землепашцев; они стали скорее войском, чем народом.
   Это видно было по коням: кони стали еще быстрее, вымуштрованные, но уже не такие холеные; не видно было расчесанных челок, заплетенных грив, как прежде, когда молодые воины праздно сидели дома; поход научил их необходимости брать от лошади все, что она могла дать.
   Без рогатого скота нельзя было обойтись – кимвры жили скотоводством, в стадах заключалось все их богатство, – но уход за скотом был теперь всецело предоставлен женщинам и детям да крепостным батракам; единственной отрадой страстных скотоводов, какими были кимвры, стал теперь бронзовый тур, символическое животное, возглавлявшее поход; вообще же они думали теперь только о своем оружии. Оружие у них было доброе, прочное и тяжелое, выкованное по своему прямому назначению, без всяких иных соображений, – огромные, отточенные лишь с одной стороны кривые мечи, служившие им косами на чужих нивах; но рассчитаны они были на жатву иного рода.
   Годы, оставшиеся позади, были сплошным военным походом с тех самых пор, как кимвры вышли из областей родственных им племен Ютландского полуострова. На материке пришлось пробиваться сквозь многие недружелюбно настроенные племена и дремучие леса, с большими затруднениями переправляться через реки, неся большие людские потери и там, и тут. Затем, еще дальше, в глубине материка, начались встречи с опасными противниками. С одними кимвры вступали в бой, с другими заключали мир, третьих присоединяли к себе, но нигде не оставались надолго – всюду земли оказывались уже занятыми или малопригодными. Ведь кимвров было много, требовалось немалое пространство земли, чтобы им всем разместиться и еще иметь в запасе достаточно пастбищ и пашен.
   Народы, с которыми им приходилось сталкиваться, до сих пор были того же северного корня, что и они, и по существу, и по стойкости, и по упорству. Кимвры, впрочем, считали их чужими; отдаленное родство не очень бросалось им в глаза. Но вот теперь им предстояло столкнуться с народами действительно чуждыми, принадлежавшими совсем иному, противоположному миру.
   Они достигли стран, находящихся между Дунаем и восточными Альпами. Норне-Гест сопровождал их до первого их столкновения с римлянами, до битвы под Нореей, – название, ничего не значившее до этой битвы и благодаря ей прославленное; прославились и все соседние места и люди, причастные к событию. Оно прогремело на весь мир. И имело много важных последствий.
   Внешне судьба кимвров после того, как они из тьмы доисторического прошлого вышли на арену, освещенную светом мировой истории, представляет материал, принадлежащий всем векам; это мир исторических привидений; проследить с тех пор за кимврами – значит исследовать этот мир.
   Много смеху было у кимвров, когда они в первый раз случайно познакомились с письменностью. Им указали на двух писак как на людей, творивших великое дело тем, что они сидели и тыкали шилом в навощенную доску, выдавливали каких-то червячков на воске! Нет, уж не прогневайтесь, кимвры хохотали до упаду, чуть не лопнули, словно наблюдали скачки вшей. В чем тут смысл? Кто тычет глубже или кто скорее истыкает всю доску?.. Пожалуй, можно побиться на этот счет об заклад. Варвары не сознавали своего невежества, руны еще не были тогда известны на севере Европы, и кимвры понятия не имели о волшебном искусстве письма. Ведь благодаря этому тыканью и сохранилась о них память!
   Таблица висит на стене истории, в ней нет пробелов, занесены и все победы кимвров, и их поражения. Но они так взглянули своими новыми голубыми глазами на мир, уже собиравшийся состариться, что он больше не мог оставаться прежним, должен был обновиться.
   Краткий пересказ хроники. Римское государство протянуло свою хищную длань к северу от восточных Альп, создало провинцию Норику, и сюда-то и пришли кимвры, успев до этого значительно углубиться на Балканский полуостров, который, однако, отпугнул их, тупоголовый народ жил в тех краях, да и очень там было тесно – людей, как блох, сквозь них и не пробиться! Кимвры повернули и, направившись к северу, постучались к норийцам, зажиточным горцам, да заодно пообчистили их деревни, лишив их запасов зерна и прочего движимого имущества. Римляне поднялись и заявили протест через своего наместника Гнея Папирия Карбона. Палатки двух вождей, два народа, столь различных уровней культуры и разных кругозоров, впервые стали друг против друга. Римляне оказались снисходительными, а варвары наивными; они-де без всякого злого умысла поживились тут кое-чем, не ведая, что это принадлежит римлянам! В сущности, они направлялись в страну валлонов и ошиблись направлением, попали на самый восточный из трех больших мысов, на которые расчленялась, как им было известно, Европа на юге; но, если им дадут проводников, они быстро покинут здешние места. Проводников им дали, они направились в Галлию, и Гней Папирий Карбон не замедлил воспользоваться их доверчивостью, чтобы заманить их в опасную горную местность, где затем внезапно напал на них со своими легионами. Результат получился неожиданный: Гней Папирий Карбон со своим войском был разбит.
   Кимвры взяли у латинян свой первый урок при Норее. Высокоразвитое военное искусство римлян, о котором кимвры столько слышали и которого искренне боялись, отступило перед ними при первом же столкновении.
   Если бы в планы Бойерика входило немедленно двинуться на Рим, путь туда был открыт через альпийские перевалы. Но кимвры пока что ограничились этим первым столкновением; быть может, планы Бойерика еще не совсем созрели, а может быть, предзнаменования не благоприятствовали такому использованию победы; во всяком случае, кимвры, в самом деле, двинулись на запад вдоль северной подошвы Альп, по направлению к Галлии.
   И у римлян опыта прибавилось. Мудрые головы Рима воспользовались уходом варваров, чтобы подготовиться к их встрече, если тем вздумается вернуться.
 
   А Норне-Гест, узнав исход битвы при Норее и поняв, что более важных событий здесь ожидать пока не приходится, на время расстался с кимврами: они двинулись к западу, он – к югу.
   Сам Гест в мыслях держал путь туда, куда уже стремился однажды, но куда не дошел, самый важный из всех путей – путь в Страну умерших.
   Он искал эту страну на всех островах под солнцем, искал тщетно и в Средиземном море, и на Востоке, как рассказано в книге о нем. Теперь он намеревался пойти дальше, на юг, через Африку – не достигнет ли он желанной цели, плывя по Нилу?
   Норне-Гест бывал в верховьях этой реки, но не решился следовать по ее течению далее границ Египта. Теперь его тянуло попытаться вновь и на этот раз проплыть как можно дальше к югу – пока река будет судоходной. Если вдуматься хорошенько: откуда течет Нил? Никто этого не знал, и никто не мог, следовательно, знать, пока такую попытку не предпринял бы какой-нибудь смелый пловец.
   И вот старый неприметный рыбак спускается на веслах по Средиземному морю, огибает его берега и добирается до Нила; он снова вдыхает илистый, телесно-теплый нильский воздух, запах грудных младенцев в пеленках, запах истоков жизни, навоза и уксуса, первородной смазки матери-земли! Здесь начиналась жаркая область, в неведомых недрах которой родился Нил, – где же именно?
   Гест все время гребет по солнцу и проплывает мимо городов, храмов и пирамид Египта – сказочных древних сооружений, от одного вида которых язык немеет и на сердце становится невесело: стремления целых поколений, столь гигантские сооружения, противопоставленные разрушительному влиянию времени, уже так одряхлели, – лишь одна ступень к небу, и та уже разрушается!
   Из пустыни глядит лицо, руины лица, а в пустыню, величиной с целую часть света, глядит, вытягивая шею, сама страна; да, так оно и есть: твердая скала, которой руками человеческими придан образ льва с головой человека-египтянина, торчит из песков, полузанесенная ими, – олицетворение загадки, но загадка сводится лишь к тому, что символы, во имя которых воздвигнуты столь несокрушимые памятники, забыты.
   Норне-Гест проплывает мимо, и кажется, чудовищная голова сначала повернулась к нему всем лицом, а затем профилем с низким лбом. Гест медленно удаляется от Египта, следуя всем изгибам Нила, – то снова изрядный отрезок почти к северу, то опять к югу, через Нубию; крокодил и гиппопотам составляют ему компанию, над головой его кричат стаи птиц; время от времени он различает знакомые звуки: это перелетные птицы направляются с севера на юг, как и он; они будят ненужные воспоминания о прохладе страны, столь далекой от этих раскаленных краев, где от нагретой солнцем древесины челна пышет жаром, как от костра, а водная поверхность лениво мечет молнии в глаза пловцу. Гест, в одежде из травяных волокон и листьев, гребет и гребет все дальше, а жар становится все сильнее и сильнее; в ослепительном двойном сиянии – солнца на небе и в реке, окаймленной с обеих сторон девственным лесом, исчезает Гест со своим челном.
   Через семь лет он вернулся, по-прежнему одинокий; он не нашел Страну умерших или тех умерших, которых искал, умерших навеки. Увы! Их не оказалось и в этих краях.
   Гест побывал далеко в глубине материка, в чудовищно огромных жарких областях, на родине диких зверей; зебры, львы и жирафы разгуливали там в близком соседстве, словно в самое утро их сотворения, но не потому, что дружили между собою, а потому лишь, что их было очень много, – таков жребий земной; лев нападал на травоядных и убивал их ударом лапы, чтобы утолить свою жажду горячей кровью жертвы; на остатки его трапезы налетали грифы и расклевывали падаль; наконец, под покровом ночи трусливо подкрадывались к ней гиены и начисто обгладывали кости – так делилась добыча! Слон тяжелыми шагами шел к водопою, набирал воды в хобот и выливал себе в рот или поливал спину, благодушно хлопая большими, вымазанными глиной ушами. На концах ветвей, спускавшихся к самой воде, покачивались обезьяны,
   вынырнувшие из густой листвы, словно из темных тайников, и скалили зубы, и отвратительно щурились, ослепленные светлым простором. Люди, видневшиеся в глубине жарко-влажных болотистых лесов, где всегда стоял сумрак, как в преисподней, были тощие и робкие, совсем голые и сопливые карлики, неразумные, как дети, – тля, копошащаяся в этих проклятых лесах!
   Но мало-помалу Гест забрался так далеко, что солнце очутилось у него за спиною, и тогда он понял, что продолжать путь бесполезно, и повернул вспять.
   Назад он плыл уже вниз по течению Нила, легко и быстро, но оставив надежду. Гигантский страж пустыни – сфинкс – показался ему сначала в профиль, потом всем лицом и, наконец, с другой стороны; проносясь мимо него, Гест как будто проносился мимо времен бытия.
   На краю пустыни Гест нашел пещеры со следами древних очагов – стало быть, некогда обитаемые неведомо кем и затем брошенные. Тут он сделал остановку, чтобы переварить свое странствие, приучить себя впредь не питать никаких желаний и надежд.
   Но, когда он достаточно долго пожил совсем один, углубленный в себя, отдохнул и дал время впечатлениям улечься, его опять потянуло в суету мира, разделить время с живыми. Прохладно упоительны были египетские ночи, звезды роскошные, крупные и яркие, как маленькие солнца; но для кого распускался этот павлиний хвост в небе?.. Разочарованный и ожесточенный, Гест чувствовал, что одинокий земной странник одиноким и останется, хотя бы над головой его и сверкало небо во всем своем великолепии.
   В качестве домашних животных и для компании он завел себе кур с петухом, но петух своим кукареканием отравлял ему жизнь, и Гест свернул ему шею. Птица взлетала на мусорную кучу и горланила на весь мир, надменно хлопая крыльями, словно это с ее соизволения в мире наступало утро; теперь пора-де рассветать в Нильской долине, в Нумидии, в Мавритании; выходило, что „кукареку!" управляло миром; возможно ли было стерпеть это?
   После этого Гест обрел покой; гробовая тишина водворилась и на небе, и на земле; звезды и песок смотрели друг на друга мертвыми глазами. Гест пришел в себя и оформил свои мысли:
 
Петела сердце
Съел я в сердцах;
Без его пенья
Мир омертвел.
Многое может
Муж, взявши нож,
Только не вложит
Жизнь хоть в червя.
Вред себе сделал
Петела враг;
Кто бежит пенья,
Лучше ляг в гроб.
 
   Гест повернулся спиной к пустыне и, работая веслами изо всех сил, направился в густонаселенные египетские города, в великие средиземноморские города, в Александрию; оттуда же, выбрав спокойное время года, – прямо в Рим.

ТУР И ВОЛЧИЦА

   Ранним утром он греб вверх по течению Тибра и издалека видел широко расползающееся, низко нависшее над страной, заволакивающее Рим облако дыма и пыли. Из него высовывались белые вершины и колонны, словно воздушный мираж мраморного города; но это была действительность – высоко лежащие на холме храмы Капитолия, а пылающие предметы, которые ловили солнечные лучи и плавали, словно золотые глаза в солнечном тумане, были позолоченные изваяния, венчавшие лестницы и фронтоны. Слышен был голос города, отдаленный гул и грохот, словно рев моря внутри страны.
   Речное движение выдавало то, что на реке стоит большой город: все извилистое течение кишело судами; медленно ползли тяжело нагруженные грузовые и транспортные суда со всех концов Средиземного моря, суда с данью от вассалов Рима, большие грузы зерна из Африки и Сицилии, греческие корабли и корабли, плывущие издалека, от берегов самой Азии, со штабелями мешков, барки с фруктами – настоящий рог изобилия, длинные плоты, нагруженные луком, – и кто это поглощает столько лука! – солью, оливковым маслом, скотом, шерстью – и все в ненасытный большой город!
   А оттуда, навстречу этим, другие суда – римские галеры, посланные с разными поручениями в провинции, черные длинные ящики с укреплениями на носу и на корме, с баллистами[5] на самой верхней палубе, с тараном, пенящим желтую воду перед штевнем, как трезубец божества, – эти суда летели по течению на всех парусах, с кормчим и военачальником в шлеме, стоящим на кормовом мостике. Звон металлических чаш, отрывистые выкрики команды и сверхбыстрые мерные взмахи двойного и тройного ряда весел, разом вздымающихся и разом погружающихся в воду, словно гигантские плавники, римские орлы и полевые значки над головой и во главе колониальных войск, – римская мощь и покорность завоеванных стран встречались здесь в преддверии мирового города!
   Одинокому пловцу в дубовом челне было совсем нелегко пробираться между всеми этими высокими, круто задранными вверх корабельными носами. Норне-Гест и другие ему подобные осторожно сторонились их, отклоняясь к берегу, где было помельче. Зато можно было чувствовать себя свободно в другом смысле – можно быть совершенно незаметным: среди стольких крупных и малых судов скорлупа Геста совсем терялась из вида.
   Так незаметно, словно прикрытый шапкой-невидимкой, и приплыл Гест в Рим, где приютился под мостом у Тиберийского острова, перед городской стеной, где была стоянка рыбачьих лодок; он привязал свой челн к старому кольцу пристани, где привязывал и прежде, и зажил скромной жизнью безвестного римлянина среди римлян.
   Челна своего он не покидал; в нем он и спал по ночам, и просыпался, когда грохот телег и топот ног многочисленных прохожих над его головой возвещали, что ранние рыночные телеги и торговцы уже направляются в город; по вечерам он засыпал спокойно, чувствуя себя в безопасности под покровом моста, – немалое удобство для человека, которому не в диковинку было ночевать и под открытым небом. Место не пользовалось доброй славой: тиберийские рыбаки, как известно, жизнью дорожили не больше, чем пойманной рыбой; даже убийцы и воры предпочитали держаться от них подальше, чтобы не получить удар ножом в бок; зато всякий, принятый в круг этих простых людей, мог быть совершенно спокойным за себя.
   Уличные торговцы наполняли римское утро своими мелодичными криками; этот хор, приветствующий солнце, раздавался на весь город, но многие римляне слышали его только сквозь сон: эти добрые люди вставали, когда торговцы уже давно побывали на их улице, договорились с кухонными рабами и оставили свежие припасы для первой трапезы. Появлялись новые торговцы и пели свои песни, пока хор к концу утра не переходил во всеобщую какофонию. Торговец птицей ходил с одной улицы на другую со связкой кур, кротко болтавшихся вниз головами, – живых, ибо они обязаны были оставаться живыми, пока их не продадут. Торговец фруктами, горланивший в узеньких бедных улочках со свободно пасущимися свиньями и спертым воздухом спален; торговка улитками со своей корзинкой и своей песенкой, то и дело обрывающейся, так как женщина сама подкреплялась по пути, шпилькой вытаскивая улиток из раковин, и многие другие постоянно кочевали по залитым солнцем римским улицам со своим мелким товаром и самоободряющими криками, ставшими песней.
   С их толпой смешивался и Гест, рыбак-торговец с одной стерлядью в руке, которого то видели, то не видели где-нибудь в городе; он не выкрикивал своего товара: товар сам за себя говорил, и случалось, что рыбу у него покупали, но столь же часто он возвращался с ней обратно, совсем иссушенный полуденным солнцем.
   А иногда он становился носильщиком, перекидывал веревку через плечо и стоял у реки вместе с толпой других носильщиков, становился одним из них, исполнял всевозможные поручения в городе, заходил во все дома.
   Порой он был и музыкантом, играл на арфе, стоял на людной площади перед цирком или театром, по внешнему виду – обыкновенный фракийский или скифский бродяга. На него мало кто обращал внимание, а он наблюдал весь мир. Часто какая-нибудь патрицианка, драпировавшаяся в столу[6], с умащенными волосами и прекрасными большими глазами цвета чернослива вкладывала ему в руку сестерций*[7], и Гест никогда уже не забывал того, что глаза эти хотя бы на короткий миг затуманились, блеснули слезой благодаря ему.
   Целыми днями просиживал он на залитом солнце Форуме[8] – седая борода и куча лохмотьев среди других таких же нищих и лежебок, впитывающих всеми порами тела тепло римской мостовой; глаза его работали; не двигаясь с места, он озирал весь мир, сосредоточенный здесь: Европа, Азия и Африка, все окраски кожи, все языки, все формы и цвета глаз и столько же различных натур, старые и новые народы средиземноморских стран – все встречались здесь; самые непримиримые противоречия сливались здесь в одном стремлении к Риму, вольному городу всего мира.
   В солнечной дымке вечного лета, на площадке, наверху лестницы Капитолия маячит зеленоватая бронза, знакомая всем, – волчица с двумя основателями Рима у сосцов своих; она стережет город, огрызается на врагов его; все любят чувствовать себя под ее защитой – от нищего до тучного сенатора, которого проносят в колыхающихся носилках через площадь по дороге в сенат. У рабов, стонущих под тяжестью ноши, есть разные опасные желания, только не желание жить где-нибудь в другом месте, кроме этого, охраняемого волчицей; старые родовитые коренные семьи Рима, как и новые его граждане, – все взирают на волчицу с упованием.
   Она – олицетворение природной стихии, взлелеявшей Рим, хищной, но свободной; олицетворение матери, вскармливающей своим молоком всех, не только собственное свое потомство, но и совсем чужих. Она мирится со всяким чужаком, ищущим приюта в стенах Рима, но враждебно щетинится, глядя на границы, – горе нарушителям покоя в Риме! Нигде в мире не видно было более пестрого состава народов, нежели тех, которые собрались под защитой волчицы и под ее лозунгом: места хватит всем, и каждый пусть живет по-своему!