Но внезапно разорвал Даниил застежку плаща своего, за который схватилось множество вражьих рук, отпрянул, подобно барсу, поднял валявшийся близ него горский топор и с размаху грянул по голове первого подвернувшегося.
   Страшен тогда явился лик Даниила! Попятились мадьяры и расступились. А князь пробил дорогу к своим — уже ревели грозно у подножья холма — и сказал им ратное слово, слово, за которое кладут душу, и ринул их за собой к знамени.
   И не стерпел венгерский вождь именитый — «тот древле прегордый угрин Филя».
   — Лоу!.. Лоу!.. (Лошадь!.. Лошадь!..) — закричал барон вне себя, хотя и сидел уж на лошади.
   И доселе не знают, требовал он запасного, поводного коня или же помутился в тот миг его рассудок от ужаса.
   Вонзил он шпоры в золотистого благородного скакуна, ударил плетью и поскакал.
   А и недалеко ушел!
   Даниил же дорвался до королевской хоругви, привстал в стременах и яростно разодрал на полы тяжелое шелковое полотнище — вплоть до золотой короны Стефана.
   …Привели Фильния.
   Сумрачно, угрюмо выступал венгерский полководец. Подойдя к Даниилу, сидевшему на коне, он все еще властным и высокомерным движеньем отстранил от себя двоих русских ратников, что придерживали его.
   — Герцог Даниэль! — медленно проговорил он. — Марс непостоянен. Я — твой пленник!
   Даниил дышал гневно и тяжело.
   — Ты хочешь пленник именоваться! — сурово ответил он. — Но у меня с вами войны не было! Ты пленник хочешь именоваться! — возвышая голос, продолжал он. — А пошто села наши пожег и жителя и земледельца побил? Отмолви!
   Фильний молчал.
   — Яко пленник хочешь быти? — повторил грозный свой допрос Даниил. — А пошто воеводу моего Михаилу убил, когда в плен его ранена взял? Ты видел: на нем трои цепи были золотые, — то я на него своей рукой возложил: за его ратоборство и доблесть. И ты содрать их посмел!.. А ныне что мне отмолвишь про то?
   Барон молчал.
   — И нечего тобе отмолвити! — заключил князь. — Нет! Не пленником тебя, а тело твое псам на расхытанье!
   Фильния увели…
   Угрюмыми толпами вели пленных венгров. Гнали табуны захваченных трепетнокровных коней. Сносили и складывали в кучи оружие и доспехи. Пылал и клубился черным дымом осадный город вкруг Ярослава. Далеко разносился звон колоколов. И до самой полуночи не умолкал над побоищем переклич: подымали раненых, отыскивали своих убитых, ибо многие тогда явили великое мужество и не побежали брат от брата, но стали твердо, прияв победный конец, оставя по себе память и последнему веку!

 

 
   В Дороговске, на отлогой и обширной поляне за дубовым теремом князя, пировала дружина и наихрабрейшие ополченцы.
   Торжествовали победу. Здравили князя.
   Лучшие вина в замшелых бочках, и мед, и узвар из всевозможных плодов, и янтарное сусло в корчагах видны были там и сям под деревьями.
   Упившихся относили бережно — на попонах — в прохладу, где булькал студеный гремучий ручей. Но и эти еще усиливались подняться и кликнуть, как только достигало их слуха, что князь опять сошел в сад с балкона и проходит между столами, а вслед ему гремит и несется:
   — Здрав, здрав буди, княже, во веки веков!..
   — Куме, а и любит нас Данило Романович! — говорил один седоусый волынский ополченец другому, столь же изнемогшему над грудой вареников с вишнею, залитых сметаною, и комдумцов с мясом. — Ты погляди: на столе-то — на сто лет!
   — А и мы князя любим! — отвечал другой. — И ведь что он есть за человек! И рука-то у него смеется, и нога смеется! И всему народу радостен!.. Куме, напьемся! — растроганно и умиленно заключил он, стряхивая слезу, и поднялся на нетвердых ногах с чарой в руке, обнимая и обливая кума.
   Никто уже и смотреть не хотел на яства; только пили вино да еще вкушали — медлительно и лениво — от груды плодов, до которой дотягивалась рука.
   Большие кисти крупного, пропускающего сквозь себя свет винограда; сизым туском тронутые сочные сливы; бокастые, оплывающие на пальцах груши в переизбытке отягощали столы.
   — А что, Андреюшко Иваныч, — обратился к дворскому князь, и доволен и светел хозяйской, господарской радостью, — думаю, тебе полегче было с мадьярами управиться! А?
   — И не говори, князь! — шуткой на шутку ответствовал дворский, отирая большим красным платком струившийся с лица пот.
   — И как ты успеть мог — дивлюсь!
   — А на то я у тебя, княже, и швец, и жнец, и в дуду игрец! — отвечал Андрей-дворский. И затем — на ухо князю: — С трех сел женщин просить пришлося стряпати и пешти!
   Всякий раз, окружая, воины и самого князя неволили пить с ними. Даниил смеялся.
   — Что вы, братья! — увещевал он обступавшую его ватагу. — Вы пируйте себе во здравие. А с меня уже довольно. Да мне уже и не велено более.
   Воины вскипали.
   — Как так? — кричали они. — Кто смеет тебе, князю пресветлу, не велеть?
   Даниил же, затаивая улыбку, отвечал:
   — Князю, други мои, подобает по заповеди святых отец пити. А отцы святые узаконили православным по три чаши токмо и не боле того!
   И, не зная, что отмолвить на это, воины отпускали его и долго стояли молча, смотря ему вслед, любуясь им и многодумно помавая головами друг другу.
   Но в одном где-то месте дюжие руки ухватили-таки Даниила — качнуть, и уже тут понял князь, что никакое слово его не властно.
   Услыша грозно-радостный рев и догадавшись, что это означает, выбежала, встревоженная, на балкон Анна Мстиславовна, в малиновом, с широкими рукавами, летнике, в белоснежной легковейной тканке, наспех кинутой поверх дивных черных волос, и глянула вниз, отыскивая очами дворского.
   А Андрей-дворский стоял уже поблизости, возле дерева, и знаками показывал ей, что нечего, мол, страшиться.
   Воины же бережно поставили своего князя на землю, а потом сызнова взняли его на большой на червленый и сердцеобразный щит, по обычаю древнерусскому, и над головами своими понесли его во дворец.
   И от них не укрылась тревога Анны Мстиславовны.
   — Княгиня-свет, матынька наша! — проговорили воины, взнеся Даниила к ней, во второй ярус дворца. — Ты никогда не страшися, оже[12] князь твой — на наших руках! Лелеемо твоего князя и пуще своих голов храним!
   На лестнице затих шум тяжелых шагов, и, прежде чем успела опомниться Анна, Даниил, зардевшийся, светлый, каким она его уже давно не видала, подхватил ее, подбросил чуть не под самый потолок, слабо вскрикнувшую, и принял легко и мощно, и вновь, и вновь подбросил.
   — Даниль… хватит уже… милый… — успевала только вымолвить Анна.
   — А как же — тебя-то, княгиня моя милая, орлица моя? — отвечал, улыбаясь, Даниил, ставя ее на ковер.
   И, не выпуская ее, сел с нею в кресло.
   И чуть слышно провеял возле уха его шепот Анны:
   — Лада мой… Милый мой, милейкий…
   — Половчаночка моя… скуластенькая…
   — Даниль! — будто бы сурово вдруг прикрикнула на него Анна и спрыгнула с его колен и погрозила ему пальцем. Полукружия тонких ее бровей слегка дрогнули в притворном гневе. — Почему я половчанка? — строго спросила она. Гордо откинув голову, принялась было считать: — И отец мой — Мстисляб, — сказала она и пригнула мизинец, — и дед мой — Мстисляб, — и княгиня пригнула второй палец.
   Но в то время, как дотронулась третьего, Даниил с половецким произношеньем лукаво переспросил:
   — Мстисляб?
   — Даниль! — притопнув красным каблучком сандалии, сказала Анна.
   А он, как бы продолжая за нее счет и пригнув третий палец, сказал, подделываясь под ее голос:
   — И еще дед мой — Хотян… свет Сутоевич…
   — Вот побью тебя!.. — Анна сжала кулак.
   Даниил покорно развел руками, однако покачал головой.
   — Но только вспомни сперва, что в Ярославлем уставе сказано: «А коли жена бьет мужа своего, а про то митрополиту — три гривны!» — предупредил он ее строго и назидательно.
   Анна расхохоталась, подошла к нему и обвила его могучую шею смуглой прекрасной рукой.
   «Половчанка!» Как много раз это простое, нежной ласкою дышавшее слово разглаживало на высоком челе Даниила межбровную морщину потаенного гнева, скорби и душевного мрака в страшную пору отовсюду рушившихся и на князя и на отчизну ударов неслыханных испытаний! Бывали в такую пору часы, когда князю не мил становился свет, когда он — ради других, не ради себя, дабы не прорвался в нем, не дай бог, лютый отцовский гнев, — замыкался от всех и ни с кем, даже с ближними боярами своими, не хотел слова молвить!
   Легкой поступью, неслышно входила тогда в его горницу Анна и, немного поделав что-либо совсем ненужное и повздыхав тихо-тихо, вдруг несмело спрашивала: уж не она ли разгневала его чем?
   Князь отмалчивался.
   — Нет, правда, скажи: это — я?.. мэн?.. — повторяла она вопрос свой по-половчански.
   Но обычно и этим не разрешалось еще угрюмое, тягостное молчанье супруга.
   Тогда она тут же, наспех, придумывала какую-либо сплошь половецкую фразу, где, однако, целый ряд слов звучал как забавное искаженье русских.
   Князь, поглаживая край бороды большим пальцем левой руки — признак неостывшего гнева, — искоса взглядывал на жену и, досадуя, что не отстает, многозначительно спрашивал вдруг:
   — Скажи: как по-вашему «смола»?
   — Самала, — невинно пояснит Анна, хотя уж спрашивал он это не раз в такие мгновенья, да и знал половецкий не хуже ее.
   Даниил, бывало, лишь дрогнет бровью при этом ее ответе, а она, успевшая уже уловить в его золотисто-карих глазах, замутившихся гневом, первый луч хорошего света, торопилась поскорей закрепить успех первой битвы с демонами гнева и мрака.
   — Супруг мой!.. Эрмэнинг!..[13] — певуче-звучным своим, призывным голосом произносила она.
   И князь начинал улыбаться, все еще отворачиваясь.
   Анна подходила к нему.
   — Ну, а как по-вашему «этот»? — порою спрашивал князь.
   — Бу.
   Даниил слегка усмехался.
   — «Мой»?
   — Мэнинг.
   — Та-ак… — протяжно, удовлетворенно произносил князь.
   И оба уже ощущали они, что сейчас-то и начинается самая желанная для обоих часть половецко-русского словаря:
   — А «сундук»?
   — Синдук, — отвечала Анна.
   Князь уже с трудом сдерживал смех.
   — «Изумруд»? — спрашивал он.
   — Змурут, — не смущаясь, «переводила» Анна.
   — Чудно! — посмеиваясь в бороду, говорил князь. — Ну, а «изба» как будет у половцев?
   — Иксба.
   Даниил хохотал. С тех времен, с таких вот мгновений и повелось: «половчаночка…».
   Вдруг князь прислушался. Как бы судорога прошла у него по лицу. Он встал.
   Вслушалась и Анна.
   Гортанный, с провизгом, говор, перешедший в крик, донесся откуда-то из сеней.
   — Татарин крычит! — скрежетнув зубами, сказал князь. — Ух! И когда же минет с земли нашей нечисть сия?
   В войлочном белом, насквозь пропыленном колпаке с завороченными краями, в грязном стеганом полосатом халате, и не разглядишь, чем подпоясанном, стоял на ступенях высокого княжеского крыльца молодой татарин — крикливый, щелоглазый наглец с темным мосластым лицом.
   Он рвался в хоромы.
   А Андрей-дворский, увещевая, гудел, точно шмель, и заграждал ему дорогу — то спереди, то справа, то слева.
   — Да ты постой, постой, обумись! — говорил он гонцу, то расставляя перед ним руки, а то и легонько отталкивая его.
   Татарин яростно кричал что-то по-своему, ломился вперед, совал в лицо дворскому золотую пайцзу — овальную пластинку с двумя отверстиями, покрытую крючковатыми письменами и висевшую у него на гайтане.
   — Да вижу, вижу, — говорил, отстраняя пайцзу, дворский. — А чего ты жерло-то свое разверз? Знаю: от ближнего хана, от Могучея, приехал и Батыги-хана посол. Все знаю! А доколе не облачишься как подобает, не токмо ко князю, а и в хоромы не допущу. Что хошь делай!
   Татарин неистовствовал.
   Дворский устало смотрел в сторону, а тем временем ключник уж приказал принесть одежду и сапоги.
   — Помогите послу цареву переодеться-переобуться! — приказал слугам Андрей и пропустил гонца в сени.
   Тут, в уголке, посланному Батыя поставили табурет. Слуга, взявшись за халат, знаками показал татарину, что надо сбросить одежду. Тот понял это совсем иначе. В негодовании он сам распахнул халат, разорвав завязки, и начал охлопывать себя и по бокам и по груди.
   — Думает, мы у него нож заподозрили, — догадался дворский. И, усмехнувшись, принялся успокаивать гонца: — Да нет, батырь, знаем: на такое злодеянье посла не пошлют! И не про то говорим. А не подобает: грязный ты, в пыли весь!
   С золотою прошвою зеленый кафтан, новые сафьяновые сапоги, круглая плисовая шапка, отороченная мехом, благотворно подействовали на татарина. Он стал переодеваться с помощью слуг.
   Довольный этим, Андрей изредка взглядывал на него.
   — То-то! — ворчал он. — В баню бы тебя сперва сводить, да уж ладно! И шаровары надень, глядеть на тебя не будем.
   Татарин переоблачился. Однако лицо его все еще дышало настороженной злобой.
   Дворский же, невзирая на то, похваливал его и говорил:
   — Ишь ты! Словно бы и ростом повыше стал. Теперь и князю пойду доложу. А то скорый какой: в хоромы его! Ты погляди, — обратился он к татарину и указал на пол, — и здесь-то сколь наследил! А там у нас полы-те светлой плашкой дубовой кладены, да и воском натерты!
   Проходя мимо большого венецианского зеркала в стене, татарин увидал себя и широко ухмыльнулся.
   — Вот видишь! — сказал ему, заметив это, Андрей. — И самому взглянуть любо-дорого!
   Гонец оправил перед зеркалом свое одеянье.
   Дворский же Андрей, похлопав его по плечу, сказал:
   — И то — твоя одежда, батырь, насовсем твоя! И сапоги твои. Сымать не будем. А шляпу дадим, как назад поедешь. Твое это, твое все!
   Андрей все сказанное так внятно изъяснил знаками, что мослатое лицо батыря залоснилось от широчайшей улыбки.
   Даниил Романович не соизволил принять гонца.
   — Когда бы посол был — иное дело. Но то гонец только, — сказал он брату Васильку — князю Волынскому и печатедержателю своему — Кириле.
   И те одобрили.
   Грамоту Батыя принял Кирило.
   На выбеленной под бумагу, тонко выделанной телячьей коже, исписанной квадратовидным уйгурским письмом, первое место было отведено длиннейшему титулу Батыя, заполнявшему две трети грамоты. Старый хан именовался там и царем царей и вседержителем мира.
   И только два слова отведены были ее содержанию. Но эти два слова были:
   «Дай Галич!»

 

 
   Созван был чрезвычайный совет. На сей раз, кроме Андрея-дворского, Кирила-печатедержателя и старого Мирослава, думал с князем и младший Романович, Васильке, — сотрудник мудрый, соратник верный, светившийся братолюбием.
   Думал с князем и преосвященный Кирилл, галичанин родом, сверстник своего князя, друг юности, а и потом всю жизнь друг неотступный в грозе и в беде, советник опытный, помощник неустанный.
   Волею князя Даниила он именовался уже теперь митрополитом Галицким, Киевским и всея Руси, хотя еще и надлежало ему быть ставлену от патриарха, в Константинополе, а не ездил на поставление за безвременьем и лихолетьем царьградским.
   Однако и Киев, и сам Владимир на Клязьме, Суздальский, и Новгород Великий чтили избранного собором иерархов российских бывшего епископа холмского как митрополита. Кирилл беспощаден был к распрям княжеским и крамолам, и многих враждовавших меж собою князей примирил он друг с другом.

 

 
   Коротко сказали свое на совете и Кирило-печатедержатель, и Андрей-дворский, и князь Василько.
   Воевода, воспитатель княжой, Мирослав говорил назидательно и пространно — от старости.
   И только ему одному князь и прощал многословие.
   Не прерывая маститого, дебелого старца ни движеньем, ни словом, Даниил только щурился и слегка покусывал в нетерпенье полную нижнюю губу.
   Далеко вдался Мирослав! Обозрел Запад, обозрел и Восток. Вспомянул вероломство обоих королей венгерских — и Андрея, и Андреевича Бэлы, шаткость Лешка Белого, краковского («Не тем будь помянут покойник!»), хлипкость другого Казимирича — Конрада Мазовецкого, да и вражду, из-за убыточного союза с Конрадом, со стороны Болеслава Лешковича; вспомнил лесть и коварство Миндовга: «Жди, жди помощь — пришлем», — гневно передразнил Мирослав, — а дотянулись едва-едва, когда уж и побоище остыло!»
   Глянул старый воевода и на единоверный Восток: во прахе лежит пресветлая и превеликая Византия! — ограбили, испепелили, обесчестили Царьград латынские крестоносцы — немецкое похабное воинство!
   И престол патриарший из-за крыжевников латынских ушел в Никею!
   Далее вспомянул он своих. Да! Уж такого-то витязя и водителя полков и за правду неустанного ратоборца, каким был покойный тесть Данила Романовича, Мстислав Мстиславович, — царство ему небесное! — долго, долго Русской земле не заиметь! Тот бы уж поспешил к Данилу Романовичу, не умедлил!
   И, радостно улыбаясь в седую обширную бороду этим воспоминаньям своим, припомнил старый дядько воевода, как ревмя ревели, отсиживаясь на колокольне галичской от Мстислава, юный королевич венгерский Колвман с женою своей, двенадцатилетней отроковицей Соломеей Лешковичной, — Коломан, всаженный было отцом своим в короли «Галиции и Лодомирии».
   И многое другое припомнил!
   — А теперь — кто же на подмогу к тебе, княже? — заключил Мирослав. — С Михайлой Всеволодичем Черниговским, с тем у тебя мир, — ино ладно. А зятек Бэлы-короля, Ростислав Михалыч, да и другой Ольгович, Изяслав, — те все свое! — видно же, и у родины бывают уродины!.. А прочие князья наши — их, погляжу, и сам Батуха[14] не вразумил!..
   Даже и того не поймут, что Ярослав Всеволодич Суздальский — то всем им общий, единый щит: копают под ним в Орде!.. Я сие к тому говорю, князь, — как бы спохватываясь во многоречье своем и смущенно поглядев на воспитанника своего, завершил слово свое Мирослав, — неоткуда нам помощь ждать… Верно, Ярослава Всеволодича старшой сынок, Олександр Ярославич, хотя и молод, а по взлету судя — орел! А, однако, одни-то они с отцом своим что возмогут против силы татарской? Когда бы все князья русские — за одино сердце!.. Про то все и хотел сказать… Не обессудь, княже!
   И старый Мирослав, отдуваясь, вдвинулся в кресло.
   Даниил с затаенною улыбкою увидел, как сдержанный вздох облегчения вырвался у прочих его сподвижников. Но разве мог прервать он Мирослава — этого человека, что сорок лет тому назад спас их обоих с Васильком, осиротевших во младенчестве, Мирослава, который был до гроба преданным слугою и ратоборцем покойного отца, да и овдовевшей матери их, княгини Анны, Мирослава, который уберег их во младенчестве и отрочестве от сатанинских козней и венгров, и Ольговичей, и от злого мятежника Земли, боярина Владислава, и от Судислава, и от прочих крамольных бояр галичских, искавших истребить племя Романа Великого, да и поныне злоумышлявших на жизнь своего князя!
   От младых ногтей этот человек учил его не только метать копье, владеть мечом и щитом, накладывать стрелу и на пятьсот шагов сбивать с дерева белку, мягчить неукротимых коней, но, вместе с покойным воеводой Демьяном, и ратному великому искусству и устроенью и вожденью полков, но и греческому языку — от альфы и до омеги, и священноотческим книгам. и истории русской, византийской и западных стран, а еще и дивному искусству влагать мысль большую в малое пространство словесное — так, чтобы зазвучала та мысль реченьем памятным, созвучным и складным.
   Как же было ныне Даниилу Романовичу не снизойти иной раз к поучительному многословию старца!
   — Ты все молвил, отец? — спросил Мирослава князь.
   — Все молвил, князь. Не осуди, — отвечал Мирослав.
   — Молви же и ты, владыко! — слегка склоняя голову, сказал Даниил митрополиту Кириллу.
   Недвижным осталось сухое, в черной бороде, смуглое строгое лицо владыки. Затем, слегка наклонив голову в белом митрополичьем клобуке и чуть притенив ресницами большие черные, проницающие душу глаза — глаза, о которых говорилось, что они и под человеком, в глубь земли, видят, — Кирилл ответил:
   — Не мне, государь, худому и недостойному рабу твоему, поучать тебя державствовать. Но лучше ты нам поведай, что решил ты.
   И снова стал недвижим как изваяние.
   Лишь перстами левой руки он привычно касался осыпанной жемчугом панагии[15], блиставшей на золотой цепи поверх шелковой мантии василькового цвета.
   Князь вздохнул. Поднял голову.
   — Да. Я решил, преблагий владыка, и ты, брат мой возлюбленный, и вы, бояре! — сказал Даниил. — Войну с татарами ныне принять мы не можем: крепости наши не завершены, разорение от Батыевой рати не избылося! Угры не умирились, ждут! Миндовг… — и князь на мгновенье остановился. — Миндовг — тоже! Да и магистр. Дать бой в открытом поле ныне одним — непосильно! Добро бы — одни татары, но то — вся Азия на коне! Неисчислимым многолюдством своим и лошадью задавили! Последняя наша перепись всенародная что показала? — Тут как бы с полувопросом он взглянул на Андрея-дворского и тотчас ответил сам: — Без двух тысячей триста тысяч — с женами и детьми. А Батый если, как в те годы, придет — шесть крат по сто тысяч одних ратных только!.. Но и не дам полуотчины моей, а поеду к Батыю сам!
   Что поднялось!
   Даже Мирослав, опершись о поручни кресла, вскочил на ноги.
   — Княже!.. Что ты! Господь с тобой!.. Как ты надумать мог! Да уж лутче не знаю что в посыл им послать! — проговорил он, задыхаясь, и когда сел снова в кресло, то, не в состоянии более уж и сказать что-либо, только возвел руками ко всем остальным советникам князя.
   — Брат! — сказал Васильке, обратясь к Даниилу. — О державе подумай, об нас всех!..
   И нахмурился.
   — Того нельзя, князь! — сказал дворский. — Тут мы все противу тебя станем, а не пустим тебя! Анне Мстиславне падем в ноги!
   — Княже! — промолвил Кирило-печатедержатель. — Сам хочешь в руки поганым даться! Или не помнишь, как в ту рать, когда Батый из-за Горы воротился, из Мадьяр, отрядил он Балая и Монмана-богатыря — окружить тебя и схватить, — а не на доброе же! Ладно — спасибо ему! — Актай-половчин упредил, спас! А то бы и не быть с добром!.. Туда, в Татарыте, много следов, а оттуда, как все равно из логова львиного, нетуть! Князя Федора Юрьича давно ли убили? Андрея Переславского? — Тут канцлер встал и с глубоким поклоном князю домолвил: — Княже и господине мой! Буде с тобою что случится в Орде-то, ведь сам знаешь, — народ без тебя сирота! А пошли лучше меня, недостойного: потружусь за отечество, за государя, сколь разуменья моего станет!
   Князь движеньем руки велел ему сесть. Видно было, что он взволнован.
   — Бояре! — сказал он, придав своему голосу властность и суровость. — Я не про то вас позвал, чтобы судить, ехать мне или не ехать: то сказано! Ныне знаю: самому надлежит мне быти послом своим. А ежели смертному часу моему быть в Орде — что ж! — его же не минуть никоему рожденному. Но я про то вас воззвал: с чем поехать?
   — С дарами, княже… а и лучше бы одни только дары отослать, а самого себя поберечи! — посоветовал бесстрашный Мирослав.
   Даниил Романович начинал явно гневаться.
   — Андрей Иваныч! — обратился он к дворскому. — А повели возы запряшти! Да коломази приготовить вели побольше: возы, мол, тяжки будут — оси не загорелись бы! — пожирнее смазать… да и штоб скрып не слыхать было народу!.. «Что за обозы идут?» — «А это князь Галицкий дань в Татары повез!»
   Даниил подальше отставил из-под руки нефритовую чернильницу.
   — Откупиться — не дань платить! — смиренно упорствуя, возразил Мирослав.
   — А и того нам отцы и деды не заповедали! — сурово ответил князь. — Я Батыю не данник, не подъяремный! Не копьем меня взял! Не на полку повоевал!
   Старый Мирослав развел руками:
   — И немцы не данники, и венециане, и греки, и французский король, а караванами к Батыю шлют!
   — Мало что! — презрительно сказал князь. — Масулманы — те и вовсе татарам покорились: калиф багдадский — тот и слоны шлет на Волгу, и жирафы, и страусы, и золото, и паволоки… Сам говоришь, караванами. Или же и нас уподобить им хочешь?
   — Пошто — караваны? — как бы не замечая нарастающий гнев князя, желая одного только — отвратить его от поездки в Орду, возразил Мирослав. — Им и дукаты хорошо, и бизантины, и динары, и гривны!..
   — Жадна душа — без дна ушат! — молвил, усмехнувшись, князь.
   Мирослав крякнул и не сразу нашелся, что ответить былому ученику своему. Помолчав же, сказал так:
   — Не огневайся, княже! То слово, что ты сейчас молвил о татарах, — истинное слово, верное. Но я вспомяну родителя твоего, государя Романа Мстиславовича: разве был кто в целом свете храбрее его? — а и тот говаривал, сам я из его уст слышал: «Иного врага клещити, а иного и улещити!»
   Князь решительно пресек дальнейший спор о его отъезде в Орду.
   — Вот что, бояре, — непреклонно проговорил он, — довольно про то!.. Но знаю сам: чем-либо поклониться придется — в Татары без подарка не ездят! Но хотел бы я не простой какой-либо дар Батыю измыслить, но такой, чтобы — первое — не принизить достоинство и честь Земли Русской, а и чтобы не было акы дань. Второе — чтобы угоден был тот подарок хану. Третье — чтобы стал подобен тот дар коню данайскому, а вернее молвить — яблоку Париса… Об этом и спрошу вас…
   И думали в ту ночь многое. И многое предлагалось. И все отвергнуто было князем.
   — Подумайте, бояре, об этом еще. И ты, владыко! И ты, Васильке! — сказал князь, отпуская совет, и в последнее еще раз просил и владыку, и брата, и бояр своих попещися усердно — и о державе, и о семействе его, буде не возвратится.