— Помните, как часто Вы переносили нашу встречу (часто и бережно — всегда на завтра). И однажды я взмолился и спросил: «Завтра уже точно?!» Вы невозмутимо ответили: «Если не будет войны.» Теперь к нам в гримерную без конца и бесстрашно кто-то заходит, что-то у Вас спрашивает и вообразите, что обстоятельства не дали бы нам закончить беседу. Тогда я остался бы при убеждении, что Вашей жизнью управляет Его Величество Случай, провоцирующий головную боль полководцу, и оба они проигрывают Бородинскую битву. И хотя мне соблазнительнее думать о Вас просто как о непредсказуемом человеке, все же спрошу, какую роль в своей жизни Вы отводите случайностям?
   — Случай может помешать или подтвердить предназначение. Моя мама приходила беременная на «Травиату», и после мне рассказывали, как я пытался вырваться. Уже тогда — свернуть с дороги. Путь в это разбросанные точки. Это полет во сне и наяву. Это совершенно неверно — пытаться одним словом определить свою «жизнь». Настолько неверно, что — жизнь — заберите в кавычки. Зигзаг полета с самолета, или прыжки обезьяны. Но самое интересное, когда полет в одном месте. Вместо того, чтобы летать на Луну... Летайте позже, а прежде найдите краткий путь до дома, где живет чужая душа.
    — Призову на помощь и Блока: «... чтобы по бледным заревам искусства узнали жизни гибельный пожар». Теперь решусь спросить, что Вам удалось самого драгоценного вынести из пожара жизни?
   — Это умение умирать. Не зависящая от людей каждодневная подготовка души. Она должна быть прозрачной, свободной от шлаков, пронизывающих нас ежедневно.
    — Давайте поговорим о другом пожаре, сжигающем шлаки души. Вообразите звездное небо, превращающееся в такой пожар, если по метеоусловиям планеты люди могут его увидеть один раз в сто лет. Мне кажется для многих из них это будет одним из важнейших событий жизни, как брачная ночь (первая или самая счастливая — третья), выход из тюрьмы, когда есть куда вернуться, и так далее. А Вы окажетесь среди большинства или меньшинства счастливцев, наблюдающих это событие?
   — Звезды будут для меня одним из подтверждений ежедневно свершающихся чуда и тайны.
    — А помните Вы самые страшные минуты жизни, когда она Вас выталкивала из себя, когда Вы подходили к черте или оказывались за ней, там, где говорят — лучше бы я умер?
   — Не помнить в нашем-то государстве, где было запрещено просто жить?! Но я знаю, что это было дано мне во благо. Благодарение Богу, что я выдержал и это испытание.
   123
 
    — Есть такое выражение: «Человек начинает с горя». А с чего начинается человек для Вас?
   — С возложения на себя креста поиска истины, поиска себя в истине. А помощью в этом возложении бывает свет в начале и конце этого тоннеля. Источник — только небо.
    — А Вы никогда не нуждаетесь в том, чтобы не думая о свете, путешествовать по этому тоннелю машинально? Собирая грибы, валяя дурака, играя в карты, хотя бы десять минут в день?
   — Машинально? Упаси бог. Эта панацея для ленивых душ, жизнь на автомате автопилоте. Час такой жизни убивает десяток лет.
    — Но из тысяч мелькающих за день в Вашей голове ощущений бывают же какие-то Вам непонятны? Все откладывают разбираться в них... А Вы как поступаете?
   — Не только бывают. Все сигналы именно такие. И я не позволяю себе их откладывать — это способ жизни.
    — А приступы, приливы безотчетного счастья, знакомые каждому человеку, когда весь с душой, потрохами (не про Вас будет сказано) превращаешься во что-то сияющее?
   — Приступ счастья? Никогда. В самом слове счастье есть час. Это точка, через которую нужно проскочить без остановки, чтобы не победила гордыня.
    — Мне страшно. Если Вами восхищаться, то не иначе как через презрение себе. Ну хорошо, а чужое счастье?
   — Я не пойду на свадьбу даже своих детей. Хотя бы потому, чтобы не просчитывать длительность их пребывания в этом состоянии. Если продлится два года — это замечательно. Любовь долго не гостит на земле.
    — Чувствую, что Вам интересно страшное и все же хочу Вас подготовить примером катастрофы, свидетелем которой Вы были тысячу раз. Для Вашего удовольствия я искромсаю ее на три сопутствующие ей эпизода. Вы торопитесь, идете по тротуару на репетицию. Вдруг на шоссе страшный скрежет тормозов, грохот сталкивающихся машин, и Вы ближе остальных прохожих к этому кошмару. Одни побегут помочь вытащить трупы, другие убыстрят шаги, третья окажутся зеваками. Предвкушая, что Вы заговорите о каком-то экзотическом 4 виде поведения, спрашиваю, что же с Вами будет?
   — К великому счастью, у меня не было подобных ситуаций. Не знаю (сокрушенно).
    — Заупрямились, Роман Григорьевич, воображать страшное. Ну, да бог Вас простит. Ведь это про Вас, помните? "Луна плывет среди небес. Заглянет в облако любое, его так пышно озарит, и вот уж перешла в другое, и то недолго посетит. " Тогда я попрошу Вас допустить нечто более страшное и злободневное. Некие еще живые, вновь пришедшие к власти изуверы начинают издавать излюбленные или бесчеловечные законы, естественно сдобренные более изощренным христианским соусом и поэтому более привлекательные не только для рабов или лакеев, но и для подавляющей массы народа. Допустите, а после скажите, Вы не эмигрируете, если это будет проще, чем теперь?
   — Трудное положение. Ведь мне придется выбирать. Между домом в Карпатах, где я мог бы работать с детьми. Театральной студией в Италии, куда меня пригласили. И продолжением борьбы, в сущности еще не законченной. Борьбы за выживание (Печально).
   124
 
 
 
 
Анатолий Алексин
 
Я ПОЧТИ ВСЁ ХВАЛИЛ
 
    — Я досыта налюбовался Вашим добрым лицом в лифте, за ужином и думаю, Вам жестоким кажется такое стихотворение: Каким бы полотном батальным ни являлась // Советская сусальнейшая Русь, // Какой бы жалостью душа не наполнялась, // Не поклонюсь, не примирюсь со всею мерзостью, жестокостью и скукой // Немого рабства. Нет, о нет! Еще я духом жив, увы, еще не сыт разлукой. // Увольте, я еще поэт. Это Владимир Набоков, 1944 год. Правда, заносчивые стихи? Вы ведь тоже знали, что живете в самой жестокой стране, — но Вы прощали?
   — Меня вызвал редактор ночью и сказал: «Толя, мы разгромили немцев, а у тебя какая-то немецкая фамилия (фамилия отца — Губерман). Борман, Эйхман». Я поспешил его успокоить — я еврей. Но его это не убедило. Поэма моя была набрана, но с «немецкой» фамилией она бы не пошла. Я вспомнил, что актерский псевдоним моей матери — Алексина. И мое любимое место — Алексин. Вообще, я очень люблю русскую природу, как и Россию вообще. Россия — моя жизнь, я считаю, что это самая духовная страна, высокодуховная страна.
    — Получается, что Вы не приемлете этого стихотворения? Вы отторгаете его?
   — Есть два вида отношения. Я принимаю это, потому что это талантливо. Но это не то, что я люблю, не то, что составляет суть моей любви к высокой литературе.
    — А к Губерману Вы как относитесь? К его «гарикам»?
   — Очень одаренный человек, необыкновенно талантливый. Более того, первый признак таланта — непохожесть — а он не похож ни на кого.
    — Непристойности, цинизма не ощущаете в его творчестве?
   — Вы хотите выявить мою точку зрения, а подсовываете мне, простите, излишне снайперские вопросы. То, что он пишет, очень интересно. Самобытность — банальное слово, но именно оно объясняет чудо его гариков. Это его открытие. Когда-то Паустовский, которого я очень люблю, сказал: простота гораздо сложнее сложности в литературе, и путь в литературе идет не от простоты к сложности, а от сложности к простоте. Кстати, для Паустовского самая великая строчка в мировой поэзии была такая: выхожу один я на дорогу... В этом ничего нет, и в этом есть все. Дорога, мироздание, одиночество, надежда... Волшебная расстановка слов доступна лишь гениям. Вот, например, пушкинская мысль о судьбе человеческой: и всюду страсти роковые, и от судеб защиты нет... И — все. Все понятно, ясно. Но если бы я прочитал что-то такое, что может развратить душу, повредить нравственному миру человека, испортить его вкус, я обязательно высказался бы.
    — Вот четыре строки Губермана о молодежи: "Я молодых в остатках сопель боюсь, трясущих жизнь, как грушу. В душе у них темно, как в ж... А в ж... зуд потешить душу" . А Ваши герои, какие они? Как освещены?
   — Героем моих книг всегда была семья. Примат общечеловеческих истин в
   126
 
   литературе, которую я люблю, очевиден. Я старался быть верным этому примату. Семья, мама, дети, отец, бабушка — каждые из них — это разные эпохи, отражают их. Поэтому семья и все, что в ней происходит — для меня главное.
    — Многие писатели удивлялись разнице между замыслом и воплощением замысла. Ваши герои были Вам также непослушны?
   — Да, они подвластны писателю только на первых страницах. Когда они обретают черты подлинной жизни, когда обретают характеры, они подчиняются своим характерам, той походке, которая свойственна им в жизни. Писатель как бы перестает повелевать своими героями.
    — Это, наверное, не главная трудность писательства? А какова главная?
   — Главная трудность и, вообще, главное в литературе — это воссоздание человеческого характера. Только через воссоздание характера может быть представлена эпоха. Манекены ничего воссоздать не могут. Высшее достижение гения — это создание характеров нарицательных. И в этом самый загадочный писатель на земле, Гоголь, равных себе не имеет. Потому что Чичиков, Хлестаков, Коробочка, Ноздрев и Плюшкин...
    — Мне кажется, самые великие писатели не могли описать человека таким, какой он есть на самом деле. Может быть, это в самом деле невозможно?
   — Писатели, которых я называю посланцами Бога на земле, не просто воссоздавали человека внешне. Это был и настоящий рентген. Но в каждом герое, наверное, присутствует сам писатель — почти всегда. Особенно в тех, которых принято называть олицетворяющими сами произведения.
    — Вы тоже добавляли себя своим героям? Доброты, света, идеализировали всякий раз? Вас отторгало человеческое безобразие, Вы не хотели с ним считаться?
   — Быть может и так. Каждое истинно художественное произведение (я говорю не о своих произведениях) — всегда за что-то и — против чего-то. Десятки проблем, конечно, в каждой книге, но есть нечто главное. Поэма «Полтава» — не о победе над шведами, а о предательстве. Она о том, что людям свойственно верить предателям. А когда предательство оказывается явным, у тех, кто хотел упредить предательство, не оказывается головы на плечах. И здесь от трагедии Кочубея недалеко до трагедии 37-го года.
    — Что же Вы прибавляли своим героям?
   — Моя жена, она — еще помощник и друг, прочитав мои рассказы, говорит, что в них очень много от характеров, жизни моих друзей, моей семьи. Это всегда вторгается в произведения. И еще вторгается то, что я всего более не приемлю. Правда не может быть банальной, если она правда. Но больше всего я ценю добро. Добро — понятие, имеющее многие и глобальные измерения. Победа в Великой Отечественной войне — победа добра. Больше всего я в людях не приемлю — зависть, которая чаще всего бывает источником всех пороков. В зависти никогда никто не
   127
 
   признается. Другой порок — неблагодарность. Мы пустили в обиход подлейшую поговорку: ни одно доброе дело не остается безнаказанным.
    — Вы один из безумцев, о которых сказано: если к правде святой мир дорогу найти не сумеет, честь безумцу, который навеет человечеству сон золотой... А кроме этого главного сна о жизни, который Вы видите постоянно, есть ли сны, другие — навязчивые?
   — О да, это очень точный вопрос. Есть навязчивые сны. Я многое пережил в своей жизни. Сын врага народа, обыски и допросы, арест дяди, доносы, война, но не это мне снится. Странно, но мне снится, что я должен решить задачу по геометрии с применением тригонометрии. И я знаю, что этого не будет никогда.
    — Я надеюсь, что у Вас появился иммунитет против моих каверзных вопросов. Позвольте опять коварство?
   — Что с Вами поделаешь. Но я и сам боюсь обидчивых людей. Обидчивость — одно из самых тягостных качеств людей. Я почти никогда не обижаюсь. Когда речь идет о наветах, я вспоминаю 37 год, когда наветы на долгие годы решили участь моей семьи. И тогда я испытываю не отвращение — ужас.
    — Вы не похожи на религиозного человека. Простите за обидное, быть может, предположение. Так ли это на самом деле?
   — Я верующий человек. Это началось 1 ноября 1941 года. Несколько эшелонов с десятками тысяч рабочих и инженеров были направлены на выполнение задачи, которая казалась невыполнимой. Огромное пространство, бараки, палатки, холод, дождь. Мама тяжело заболела — спасти ее не мог никто. Нет медицинской помощи вовсе. Я опустился на колени, прямо в лужу, в которой стоял и взмолился. Ровно через десять минут нашли врача — один инженер привез с собой жену-врача. У нее оказались медицинские инструменты, и она сделала маме в абсолютно антисанитарных условиях операцию, после которой та прожила много-много лет.
    — Женщины самим своим существованием (помните в Талмуде: «сосуд греха») не подрывают Вашей потребности в вере?
   — Больше всех людей на свете я любил маму. Одна из последних книг, которая вышла в России, называется «Прости меня, мама». Все, что я сделал, написал — благодаря ей. Отношение к матери — пробный камень всех человеческих достоинств. Евтушенко написал, что лучшие мужчины — это женщины. Я согласен с этим. Хорошая женщина — лучше хорошего мужчины, но плохая женщина — хуже плохого мужчины. Женщинам нередко свойственно проявление крайностей. Если женщина самоотверженна, то это видится мне самоотверженностью беспредельной, но если она способна на зло, то бывает очень изобретательна и в этом. Шаляпин говорил, что все, что он творил, он творил ради женщины. Мне кажется, это свойственно только творцам-мужчинам.
    — Пока мы говорили о Вашей доброте. Знакомо ли Вам противоположное чувство?
   128
 
   — Я старался помогать очень многим людям. Не всегда был разборчив. Знаю, что творить добро людям плохим — это творить зло.
    — Свойственно ли Вам каяться?
   — По своему характеру я самоед. Очень часто вспоминаю случаи, когда был неправ, виноват.
    — Среди писателей на 1000 человек сколько насчитывается настоящих?
   — Я не могу и не хочу отвечать на такие вопросы. У меня такой характер. Не хочу с Вами ссориться, но у нас такие разные характеры... Не могу давать оценку и своим повестям. Для меня существует только одна оценка — оценка читателя. Я понимаю писателя, который «пишет в стол» в тоталитарное время, но в относительно безопасные времена — это как изобретать лекарство, которое никто не будет принимать, или печь хлеб, который никто не съест. Писатель живет для читателя. Я печатался в «Юности», очень любил «Новый Мир», но своему журналу не изменял. Журнал не позволял себе никаких методов привлечения читателя, кроме литературных. А тираж был 3 миллиона. Я получал тысячи писем читателей, напечатал 20 повестей. Письма помогали мне жить, даже когда было очень трудно.
    — У Мандельштама есть строчка, написанная в 1934 году: разрешенных писателей я бил бы по голове... 1934, 1974, 2004 — значения не имеет... Вы протестовали бы, прочтя эту строчку?
   — Нет, Мандельштам на все имеет право. Но он не задавал этот вопрос другим, а беседовал с собой. Ничего из того, что произносил Мандельштам, нельзя пропускать мимо ушей и мимо разума. Но он не заставлял отвечать меня на вопросы... Недавно в «Аргументах и фактах» появилась очень дорогая для меня статья. Там есть такая строчка: если сейчас прочитать повести Алексина, они могут показаться диссидентскими. У меня нет ничего, что соприкасалось с политикой, я никогда не прославлял строй — никогда. Ни одной строкой. Я писал о том, что существует в жизни каждого человека и что в жизни каждого человека является главным — о семье: мама, папа, дети.
    — Давайте поговорим о психологии творчества. Где Вам жал ботинок? Ощущали Вы себя великим писателем? Почему Вы не можете сказать свободно: да, были полосы, когда я хотел невозможного — рвался в гениальные писатели?
   — Конечно, я просто считал, что рваться в гении бесполезно — либо ты гений, либо нет. Это от Бога. Гейне написал, что художник без честолюбия обречен. Этот внутренний двигатель, который существует у каждого человека. Для меня существовало всегда несколько законов. Первый — никогда не воспринимай чужой успех как личное горе.
    — Никто не хочет идти к среднему хирургу и среднему парикмахеру. Но все средние писатели — как, например, несколько десятков тысяч членов Союза писателей, убеждены, что имеют право на существование. И хирурги, и писатели знают, что к ним не хотят идти, идут от безысходности. В то время как средние
   129
 
    писатели ничего подобного знать не хотят и говорят, что мы — хранители культуры?
   — Я не буду отвечать на Ваш вопрос. Если я такой уж средний писатель, то зачем Вы пришли ко мне? Ваш вопрос лихой, в Вас есть честность и талант — безусловный. Бывает интервьеры и интервьюеры-художники. Вы интервьюер-писатель. Не лучше ли Вам написать обо мне?
    — Кого Вы читали с более теплым чувством — великих, либо своих коллег и конечно, приятелей, например, Евтушенко, кстати, которого на дух не переносил Бродский?
   — А Толстой не выносил Шекспира. У писателей есть талант и есть характер, который может совершенно не соответствовать его перу. Гениев я не встречал, хотя был знаком со Стейнбеком, Шукшиным. Я не понимаю людей, которые не принимают писателей, которых не принимать, на мой взгляд, нельзя. Их можно не любить. Евтушенко — не средний писатель. Он оригинален. Он один из моих самых любимых поэтов. Роль его в русской современной поэзии, на мой взгляд, очень значительна.
    — Я почему-то вспомнил, что для Толстого самым значительным писателем был Монтень. Книга «Искусство жить достойно» была его настольной» но я готов свой вопрос поднять до евтушенковского размаха: Вы ощущаете, что жили достойно, при том, что вероятно, не соблюдали заповедей, ни православных, ни торы?
   — Монтень говорил: «Человек, утверждающий, что он всегда говорил только правду, лжет». Конечно, лгут все, но важны масштабы этой лжи.
    — Берберова рассказывает о Набокове, что он был заносчив, мог уничтожить, размазать по стенке всеми уважаемого Зайцева...
   — А мне даже перестали давать книги во всех издательствах на внутренние рецензии, потому что я почти все хвалил. У меня такой характер. Евтушенко, человек, которого как бы сейчас не топтали, он написал «Бабий Яр»... У меня вкус очень банальный. Конечно, каждый может любить или не любить любого писателя. Кроме четырех исключений. Если человек не любит Пушкина, Лермонтова, Толстого и Чехова — мне с ним неинтересно разговаривать. Но по контексту разговора с Вами я вижу, Вы могли бы и Трифонова назвать средним...
    — Мне кажется, в России Вы были чрезмерно добры, встречаясь со сколько-нибудь одаренным человеком, а за границей это был какой-то другой восторг при столкновении с выдающимися людьми?
   — Да, пожалуй. Мне повезло, я встречался со многими великими людьми. Например, Феллини, Марк Шагал. Всех их объединяла необычайная простота, доступность. Какая-то ясность. Им не надо было доказывать, что они талантливы, гениальны. Это знали все. И они вели себя просто, человечно, понятно. В хорошем человеке всегда остается что-то от детства.
   130
 
    — Вы в Израиле лечитесь?
   — Да, моя болезнь неизлечима, но ее можно попридержать. Это сделали израильские врачи.
    — А Вы ощущаете себя евреем?
   — Да, конечно. Мои мать и отец — евреи, и я всю жизнь писал себя евреем. Я никогда этого не скрывал, как не скрывали и родители. Хотя по-еврейски они не только не говорили, но и не знали ни одного слова. Но я русский писатель и могу быть только русским писателем.
    — То есть, Вы не ощущали себя евреем, как Бродский, Мандельштам?
   — Да. Ни в одной из моих книг, поставленных по ним пьес и фильмах эта проблема не поднималась.
    — Что по-вашему ощущают евреи, когда рвутся сюда — рвутся в Израиль, чтобы зайти в супермаркет, или потому что ощущают себя евреями? Что это за ощущение, как Вы думаете?
   — Очень разные мотивы. Почти каждый говорит, что уехал ради своих детей. Я в это верю лишь отчасти. Каждый уезжает и для себя и, увы, от себя тоже.
    — Что Вас заставило уехать? Вы поехали не для того, чтобы себя почувствовать евреем?
   — Нет. Я впервые в жизни выступил на встрече Бориса Ельцина с интеллигенцией 16 апреля 1993 года в Бетховенском зале Большого театра. Я говорил о фашизме. Об антисемитизме впрямую я не говорил, но это подразумевалось. Ельцин меня поддержал, многие русские деятели культуры — тоже. Но назавтра Хасбулатов, назвавший наш вечер «встречей с безродной интеллигенцией», собрал другую встречу. С теми, кого он считал родной интеллигенцией. Мое выступление показали по TV, транслировали по радио и напечатали сокращенно в «Литературной газете». После этого мне стали звонить по ночам, каждый день. Обещали вздернуть на фонаре. Я привык к ночным звонкам — в дверь. В1937 году забрали отца, в 50-м — дядю. Потом я испытал гонения в 1953 году — во времена «дела врачей». На выставке рисунков английских детей в книге отзывов появилась запись — «вот как рисуют дети в свободной стране». Подписи — Лев Кассиль, Анатолий Алексин. А я на этой выставке даже не был. Мне пришлось объясняться в КГБ. Потом пришел донос в Союз Писателей, что мы с Кассилем организовали сионистский центр в Союзе и травим русских писателей. К их чести никто не только не подтвердил этого, но они гневно отрицали. Я верю в то, что во все времена, всегда, в самые чудовищные времена находились люди, которые противостояли этим ситуациям. Вот пример. Моя жена по отцу — еврейка, по матери — дворянка. Ее отец, сын банкира, приехал из Германии строить социализм. Достраивал он его, естественно, в Магадане. Когда его везли в Магадан, на какой-то таежной станции он выбросил сквозь решетку написанное на папиросной бумаге письмо своей жене. Он писал, что ни в чем не виноват. Это письмо, выброшенное в тайгу, в снег, в никуда — дошло до адресата.
   131
 
   Таких случаев было много. Значит, были люди, которые нашли его и имели смелость отправить. Если бы это было сделано неосторожно, эти люди получили бы минимум по 15-20 лет без права переписки.
    — В каком году Вы уехали из Москвы?
   — Я уехал в августе 1993 года. Когда начали раздаваться звонки, я пошел в одно из соответствующих заведений — сообщить об этом. Мне сказали: «Ну, что вы? Какие у нас сейчас фашисты! Зачем устраивать шум на всю страну». Это все меня как-то душевно возбудило.
    — Излечи себя сам. «Стихи и звезды остаются, а остальное — все равно». Что остается для Вас и тогда Вы со всем справитесь?
   — Любовь к добру и к каждому проявлению добра; любовь к литературе. Любовь к земле, на которой я родился и завещал себя похоронить. Любовь ко всем хорошим людям. Огромное счастье встречать на земле хорошего человека, человека, верующего в добро и Господа. Для меня Бог — это простота и ясность. Вот одни из моих любимейших строк Чехова: «Он был таким верующим, что идя молиться в засуху о дожде, брал с собой зонтик, чтобы на обратном пути не намокнуть».
   132
 
 
 
 
Николай Караченцов
 
БОЖЕ МОЙ, СУМАСШЕСТВИЕ, КРАСОТА, УБИЙСТВО
 
    — Интуитивно помните, что такое предрассудок? Ваши предрассудки?
   — Насчет предрассудков я бы не сказал, но я достаточно суеверный человек и обращаю внимание на разного рода события, на которые не надо обращать внимания.
   Например, если все будет срабатывать хорошо, кто-то каждый день будет вешать халатик на этот гвоздик. Что-то такое есть и у меня. Но это суеверие, а не предрассудок. Предрассудков я как-то за собой не замечал.
    — Предрассудок, Вами непереносимый в людях, есть какой-нибудь?
   — Я могу быть нетерпимым к разного рода поступкам, допустим, к проявлениям беспардонности, хамства и так далее. Но вообще-то предрассудок — это вещь интимная, и, если человек находится в плену, как говорят, затараканенный, такой-сякой — это его личное дело, я не буду его за это ругать, винить, корить... Если он на чем-то зациклен — буду относиться к нему не то что с большим уважением, но это его личное дело, так он сложился.
    — Вера в Бога — это тоже нечто интимное, на Ваш взгляд?
   — Я продукт своего общества, к сожалению. Мы атеисты, я говорю «мы» о большинстве. Естественно, есть и истинно верующие люди и дорога к Богу сложна, а я не знаю ни ритуалов, ни молитв наизусть; я просто рад теперь, что могу ходить в церковь, рад, что, может, у меня душа там успокаивается, я рад, что могу там подумать о чем-то своем. Хотя назвать себя истинно верующим человеком я не имею права.
    — Вы сказали «теперь». Что, раньше, когда это было предосудительно, Вы...
   — Не то, чтоб я этого боялся, просто у меня не было тогда тяги, я не так был воспитан.
    — Вы в некотором роде жертва моды?
   — Ну да, я жертва социальных условий, я бы сказал. Мода — это не совсем то.
    — Мне кажется, что мы уже начали понимать друг друга. Рискну — украду из записной книжки Довлатова: «Мещанин — это человек, думающий, что у него все должно быть хорошо». Прикоснитесь к больным точкам Вашей души. Что болит, всегда болело или страшные рубцы остались?