Страница:
Александр Кабаков
ХОЧУ, ЧТОБЫ СКАЗАЛИ:
"ОЧЕНЬ ХОРОШИЙ МУЖИК,
НО БЕЛЛЕТРИСТ СРЕДНЕЙ РУКИ"
— Не тесно в таком ряду... Сегодня я уже говорил с Караченцовым...
— Это хороший актер первого ряда. Хотя... я не с очень большим почтением отношусь к актерам.
— Актеры, как и солдаты, жертвуют своей жизнью? Обезличиваются?
— Что значит — жертвуют? Для этого надо иметь жизнь. Становясь актером, человек уже не имеет своей жизни.
— Вы могли бы продолжить этот ряд обездоленных? Проститутки, может быть?
— Не знаю, незнаком с проститутками. Я думаю, пожалуй, в каком-то смысле, политики. Да и вообще, начальники.
— Чиновники?
— Нет, необязательно чиновники. Начальники. Они могут быть и в бизнесе. Люди, которые страшно зависят от других.
— А если актер гениальный?
— Чем гениальней актер, тем меньше у него своей жизни. Если это актер, воплощающийся, как Смоктуновский. Иное — Ульянов или Габен. Кого бы они не играли, они одни и те же. Наверное, они тоже живут не своей жизнью, но только одной, а не разными. Лицедейство — занятие древнее. Вообще всякая выдумка, притворство, лицедейство — все это близко, свойственно и писателям. Я вообще не очень понимаю, почему мы говорим об актерах? Давайте хотя бы о писателях... Что касается проституток, то это профессия, сильно романтизированная. Прежде всего, писателями. Не нужно преувеличивать. Это женщины повышенного телесного темперамента, которые заодно извлекают из этого доход... Есть и другие профессии, извлекающие доход из растрачивания души.
— Тогда у преступников Вы должны предполагать предрасположенность, плохую наследственность?
— Конечно. Правда, не знаю на счет наследственности, не очень хорошо понимаю генетики. А Вы всерьез предполагаете, что преступность — это чисто социальное зло? Преступность существует при любом строе. В благополучной Швейцарии... В мусульманском мире, где жестоко карают преступников, и в Скандинавии, где законы мягки... Все равно преступность существует. Я глубоко убежден, что существуют люди, которые способны нанести физическую боль живому существу, урон, ущерб и те, кто неспособен.
— То, что Вы сидите в этом кресле… каково Вам в нем?
54
— Я служащий всю жизнь. Меня это не тяготит совершенно. Я работаю в журналистике двадцать пять лет. Это и образ жизни, склад характера.
— А писательство и журналистика — родственные стихии?
— Абсолютно противоположные.
— Вы допускаете, что Вы также и хороший писатель?
— Я хорошо знаю, какой я писатель. Это моя вторая профессия. Или первая. Нужно просто понять, что и то и другое пишется словами, так и бухгалтерский отчет пишется словами. Журналист не должен ничего выдумывать, писатель же должен выдумывать все.
— Что Вам теперь хотелось бы, чтобы о Вас написали после Вашей смерти?
— Есть расхожее мнение в художественной среде, что талант не только извиняет, но даже предполагает дурное в человеческом характере. Я предпочел бы, чтобы обо мне не говорили: гений, но жуткая сволочь. Но хочу, чтобы сказали: очень приличный мужик, но беллетрист средней руки. Таким беллетристом, кстати, я себя и считаю.
— Уговорили меня досрочно. А кто на Ваш вкус великие прозаики XX столетия?
— Сложно говорить о XX столетии. Не буду называть великие произведения, но скажу о произведениях, которые непонятно, как сделаны. Если понимаешь, как сделано, можешь сделать сам. Бунин. Если говорить о прозе советского времени — Булгаков, но с некоторыми оговорками.
— А Набоков не входит в число любимых?
— Нет, я не люблю Набокова.
— Скажите, «сделано» — это какая-то кухня, какие-то приемы работы?
— Да, конечно. Если я вижу, что сделано просто, но не понимаю как — то, гениально. Из иностранных назвал бы Фолкнера.
— Приведите, пожалуйста, образец приема любого писателя, ну хоть Булгакова.
— При всей моей любви к Булгакову я вижу, как задумывался роман. Полностью вижу от начала и до конца, как делаются фразы. Какой ритм, какую фразу он выбрал и почему.
— То, что Вы говорите, наверное, способны понять всего несколько человек на свете?
— Да нет, все, кто профессионально занимается словом. Кто пишет или профессионально читает.
— А не могли бы Вы объяснить и мне, и другим неспециалистам...
— Ну вот, пожалуйста. Зачем Булгакову понадобился роман в романе, роман об Иисусе? Булгаков находился в тяжелых психологических отношениях со Сталиным. Он был очень высокого мнения и, наверное, справедливо, о масштабах своей личности. Он был очень высокого мнения и о масштабах личности Сталина, уж
55
извините. И даже до того, как я узнал это из его биографии. Именно эти высокие оценки потребовали от него того, чтобы описать свои взаимоотношения с властью. Но какой может масштаб быть выше, чем у Сына Божьего?
— Умею ли я Вас слышать? Прием— это те обстоятельства, которые! вынуждают писателя выбрать то или другое?
— Нет. Автор потом этим обстоятельствам подбирает адекватную форму.
— Нет, бесполезно мне что-нибудь объяснять. А какими приемами пользовались Вы?
— Сейчас в России такое время... Все говорят, что во многом выбор, который будут делать пожилые люди, побуждается ностальгией по своей молодости. Мне было бы интересно разобраться с тем, почему же над людьми так властвует время. Побудительный мотив, цель, фон — прямое публицистическое рассуждение или лирическое, пусть и не совсем внятное: мол, голосуете Вы не за коммунистов, а за воспоминания. А вернуться в свою юность нельзя.
— Вы довольны своей писательской работой?
— Я каждую неделю пишу колонки и знаю, что среди них были получше и похуже. У меня не было опасений, что они будут совсем уж плохи.
— Среди Ваших знакомых кто самые незабываемые люди? Юрий Рост немногим Вас старше, но смог вспомнить только умерших.
— К сожалению, я не был знаком с писателем, который произвел на меня самое сильное впечатление, кого я еще застал. Юрий Валентинович Трифонов. А сильное впечатление именно человеческое... Я не подвержен эдакому волнению от общения. Вот работа чья-то может оказать сильное влияние на меня.
— А свою неповторимость Вы все же ощущаете?
— Я ощущаю себя одним из многих людей, который занимается своей профессией. Один строит дом, другой делает ракеты, я — добросовестный беллетрист. Делаю доброкачественную беллетристику, «Невозвращенца» я написал вовремя, ее вовремя издали, и это принесло мне некоторый успех. Конечно, я неповторим, как всякое Божие творение...
— Вам не кажется, что всякий человеческий мозг — это уже неповторимость, ведь здесь Бог...
— Да, конечно, неповторимость мельчайших чувств, состояний. Но думать о себе, как об исключительном творении я не умею.
— Приступов восторга нет — оттого, что в Вас есть Бог? Что Вы умеете думать?
— Да все умеют думать, не все умеют высказывать. Я средний советский интеллигент, «образованщина», как говорит Солженицын.
— И не нужно детей учить в школе, что каждый из них — венец творения?
56
Чтобы каждый день дорожили, помнили об этом?
— Мы все — венец творенья, а не каждая отдельная личность. Я верующий человек и довольно строго отношусь к таким вещам. Не Александр Кабаков — венец творенья, а человек. Я мании величия лишен начисто.
— Сделаю третью попытку... Чтобы ребенок не только умел думать, но и ежедневно ценил эту способность в себе — по-вашему, существование такого предмета — нелепость?
— Да куда он денется, он уже умеет думать. Этого не нужно.
— Но взгляните, на что жалуются? На правительство, цены... И чем гордятся? Автомобилем и воровством.
— Среди жалоб на правителей, погоду, цены есть размышления. Мои заметки — тоже о ценах, правителях, погоде. Как растянутые мемуары. Рассуждения о ценах ничуть не менее важны для человеческой жизни, чем рассуждения о космосе. Человек, чтобы быть человеком, должен соблюдать то, что заложено Богом. Он не может это не соблюдать, это заложено...
— Может и религии не нужно учить?
— Религии как дисциплине, тому, что называлось Закон Божий, неплохо было бы учить. Это мощная культурная основа для веры. А вере научить нельзя. Необходимо музыканта учить нотной грамоте, технологии музыки. Музыке научить нельзя, она либо есть в человеке, либо нет.
— Может заодно порекомендуете, чему нужно учить детей в школе, чтобы они не вырастали такими же пародийными людьми, как все прошедшие после Христа за две тысячи лет? Может, уроки бодрости, достоинства? Пофантазируйте.
— Ни к чему. Какая жизнь будет, таковы и будут дети. Можно научить в любой сфере только технологии — технологии музыки, технологии письма, счета.
— Священнослужители говорят, что человек проклят, изгнан из рая. Вы верите в это? Человек не может быть другим?
— Да, конечно. Если бы человек не был проклят, так и жил бы по-другому.
— И человек обречен терзаться во все времена?
— А если люди перестанут терзаться, они перестанут быть людьми. Абсолютно счастливое человечество — это не человечество. Так не может быть. Без драмы, без жизненной трагедии человек превращается в непонятно что.
— Коммунизм— это зло?
— Это страшная ложь. Во-первых, он не может получиться. Во-вторых, если получился бы, человечество прекратило бы свое существование.
— Стон в России поутихнет, когда выберут президента, за которого Вы собираетесь голосовать?
— Heт, этот стон раздается везде, не только в России. Человек не может быть счастлив.
— Не возражаете, если я как заглавием воспользуюсь Вашим предыдущим ответом, озаглавлю им интервью?
— Да, пожалуйста.
58
Вероника Долина
КРОМЕ ДЕТЕЙ НИЧТО ДРУГОЕ
НЕ ИМЕЕТ ЗНАЧЕНИЯ
— Ну, что? Пробежала я Ваши газетки. Вижу, что все Ваши интервью — это интервью с самим собой. Вы и со мной так поступите?
— Видимо, да. Я же себя хочу прославить… В отличие от всех Вас — знаменитостей, я ведь никому неизвестен... Вас не раздражает, когда Вас путают с эстрадной певицей Ларисой Долиной?
— Очень редко это бывает. Нет, не раздражает.
— А война в Чечне Вас раздражает?
— Нет, не раздражает. Это другое, я очень переживаю, досадую.
—А со славой как. Вы не объелись славы, она Вас не мучит? Ведь Вас узнают на улице?
— Бывает, но для моей жизни это не имеет никакого значения.
— А сколько ступенек еще нужно преодолеть, чтобы оказаться на уровне популярности Булата Окуджавы?
— У каждого человека должны быть, есть свои ступеньки. Думаю, у меня есть свои, зачем мне равняться...
— Получается, какой бы она ни была, от своей славы Вы испытываете максимум комфорта?
— Да, мне довольно хорошо. Все, что касается так называемой славы — это только приятное. Но у меня есть еще очень густая обыденная, бытовая жизнь, очень хлопотная. А там, где слава — все приятно.
— Вас ищут, просят: "Нет ли у Вас чего-нибудь новенького?" Объясняться — это разве не хлопотно?
— Вы должны попытаться меня понять. Я ничего не знаю про славу. Так называемая слава — это совершенно не моя ипостась. Я немножко понимаю в области любви. Широкой любви.
— Ваш разговор с журналисткой Дардыкиной для «Комсомольца» был Вам интересен?
— Не особенно, вопросы были остро тематические, «восьмимартовские». Мне это не интересно. Я не работаю в сфере 8 марта.
— Вам непременно нужно было сказать, что Вы всегда были при мужчине?
— Это пустые подколки, Олег. Да, я живу с мужчиной всю свою взрослую жизнь. И здесь важен контекст. Но вообще фраза была моя в достаточной степени.
— В большинстве случаев мужчины были действительно божеством? Это было сказано Вами не для красного словца?
— Да, я так вижу.
— Вам хочется, чтобы еще разочек появилось божество?
— Нет, сейчас я не испытываю такого желания. Более того, осознанно я и прежде так не ощущала. Но судьба, как стихия, тащила меня иногда чуть-чуть дальше, чем я разумела.
— То есть, Вы всегда хотели, чтобы всякий роман был последним?
60
— Да, конечно.
— Но одновременно Вы всегда ждали, что вот опять неминуем разрыв?
— Да, конечно. Чего-то я все равно жду. Но это неважно, я могу желать себе новизны и ощущений разных. Можно писать чувствительные романсы, как я пишу с юности, но можно допускать и иронию, обрывчатость, памфлетность, чуть-чуть сатиры. Так что я могу допустить разное с собой.
— Как Вы думаете» фотографы, фотохудожники усиливают вашу привлекательность?
— Думаю, что скорее я сама умею хорошо сняться.
— А сколько раз можно любить? Сколько резервного места всегда есть в вашем сердце?
— Я не в курсе. Подсчетами не занимаюсь.
— Когда Вы порываете с мужчиной, это похоже на то, как мы хороним близких и как бы умираем вместе с ними?
— Зависит от контекста. Иногда, наоборот, бывает очень оздоравливающий процесс.
— Что Вам всего мучительнее наблюдать в людях?
— Многое. С годами я все больше ценю бережное отношение людей друг к другу, и мне все отвратительнее любые формы небрежности во взаимоотношениях.
— Одни мудрецы рекомендуют ежедневно думать о смерти, другие — не помнить о ней. Какой совет Вам по душе?
— Я думаю, что это очень интимно. Человек может готовиться, но не быть готовым, и наоборот.
— Вообразите, что завтра Вы умираете в полном сознании. Вы будете протестовать, возмущаться, бояться?
— Нет, погорюю только немножко. Соберусь, чтобы отчитываться о здешнем.
— А когда будете отчитываться, чего будет жальчее всего оставлять, кроме детей?
— Кроме детей, ничто другое не имеет значения. Если только не живы родители...
— Вы помните какую-нибудь строфу Вашего стихотворения, которым гордитесь?
— Я помню много своих стихов.
— Прошу вас, прочтите одно.
— Нет-нет, не буду. В этом есть специальный налет театральности, сейчас это неуместно.
— Когда мы будем прощаться, Вы поставите в своей книге «галочку» на стихотворении, которое Вам больше всего нравится?
— Нет уж, сами ставьте все «галочки», какие найдете нужным. Конечно, есть стихи, которые я особенно ценю, но это не есть важно.
— Вы уравновешенный человек?
— Нет, очень неуравновешенный.
— В чем это выражается?
— Ну, мне до чрезвычайности мало знакомо ощущение внутреннего покоя.
61
Сколько живу, столько борюсь за завоевание крошечных участочков, где бы была какая-то зона покоя. Все это так трудно достижимо.
— Когда Вы все же покойны?
— Довольно физиологическое понятие. Я могу внутренне гармонизироваться.
— Женщин неудержимо влечет к себе зеркало... Как Вы себе объясняете это?
— Зеркало — это очень хорошая вещь... Такая волшебная вещь, которая до чрезвычайности полезна в жизни. Я люблю, чтобы оно было в кармане, в сумке. Машину ценю за бытовое наличие нескольких зеркал. Хотя я думаю, что мужчины тоже неравнодушны к зеркалам.
— Вы производите впечатление человека, который важничает, знает себе завышенную цену...
— А, боитесь чьей-то важности?
— Ужасно боюсь.
— А мышей боитесь?
— Нет. А почему Вы спрашиваете про мышей?
— А вон мышка побежала...
— Сколько Вы книжек опубликовали?
— Сколько-то книжек опубликовала... Пять, кажется.
— Так откуда эта кажущаяся мне важность, преувеличенное чувство собственного достоинства? Допустите, что я не ошибаюсь, и после объясните, отчего это? Детей много, многие Вас любили, или думаете, что ужасно умны, наконец?
— Ну, Олег, Вы меня хотите задеть как-то?
— Нет, хочу понять, за что Вы себя цените?
— Ну, это какое-то здравое чувство дистанции. Когда-то оно было инстинктивным, спустя годы — сознательным.
— Какие-нибудь студенческие словечки Вы до сих пор произносите?
— Никаких. У меня есть другие свои «словечки», но я нечасто ими пользуюсь — в зависимости от ситуации.
— У Вас была подруга, которая была бы Вам дорога, также как и возлюбленный?
— Сейчас уже нет. Было даже не в юности — на стыке отрочества с юностью!
— Вам вполне достаточно, что Вы связаны, перемешались, извините, с какими то очередным возлюбленным? Одинокой Вы себя не чувствуете?
— Это не имеет значения. Есть какая-то доля одинокости, но это давнее. Мне давно даже комфортно, когда я одинока. Это высокая радость.
— Я думаю, что Вы меня обманули. Вы не хотите поставить в своей книжке «галочку» возле любимого стихотворения, потому что не знаете, какое любимое. Многие поэты жаловались, что им стыдно писать, когда есть великие, как Пушкин или Блок… Это мешает.
— Мне никто не мешает. Мне все помогают.
— Вы никогда не равнялись на великих?
— Нет, никакого равнения я не соблюдала.
— Все же, кто Вам кажется самым совершенным поэтом?
62
— Я считаю, что не может быть совершенного поэта. Поэт — это само несовершенство. Тем более, еще живущие.
— А гениальные бывают живущие? Назовите кого-нибудь.
— Ахмадуллина, только что исчезнувший Бродский. Нет-нет, их, конечно, не очень много.
— Кроме названных, Вы можете назвать всех великих русских поэтов этого столетия?
— Что, у нас экзамен? Ну, ладно. Пастернак, Мандельштам, Цветаева.
— Можете вспомнить какую-нибудь строчку Мандельштама?
— Помню, и не одну. Довольно много.
— Пожалуйста, произнесите.
— Ну, оставьте. У нас не экзамен.
— Скажите, Вы поэтесса, или Ваше призвание в том, чтобы родить еще несколько детей?
— Как захотим, так и сделаем.
— Бог о Вас заботится?
— Черезвычайно. Многажды. Это тонкие вещи, о них не хочется говорить. Но я всегда помню об этом.
— Вы читали «Розу мира» Даниила Андреева?
— Перелистывала. Многое у меня утекает между пальцами, и я немножко не поспеваю. Мой старший сын подхватывает быстрее, чем я, и если он охватил, то у меня есть обманное впечатление, что это я прочитала, обдумала...
— Есть ли какая-то идея Вашей жизни, вокруг которой собирались бы факты Вашей биографии?
— Как учили в школе, идея гуманизма.
— А чем отличается Толстой от Достоевского — это ведь тоже школьное?
— Пустое... Слушайте, я могу поимпровизировать, но только к чему это в нашем разговоре?
— Его Величество Случай как-нибудь влиял на вашу жизнь?
— Если помнить о существовании Бога и дьявола, то случаю места уже не остается.
— Что бы Вы захотели спасти в пожаре жизни, если бы нужно было начать жить сначала?
— Если не считать детей, то гитару. Двадцать лет назад я этого не знала. Это та корова, которую фермерша должна схватить и вынести.
— Книгу Майи Плисецкой Ваш сын держал в руках?
—Я держала. Далеко в чтении не зашла, но первую главу пролистала с симпатией. Я думала, что там все иначе. Мне попадались фрагменты далеко не литературные. А что не есть литература, меня отталкивает. Я не люблю ни мемуаров, ни публицистики, ни многое другое, я не поклонник газет. А первую главу Плисецкой держу в памяти.
— Вам звонили знаменитые люди, хвалили Вас и просились к Вам на концерт?
— Да, конечно. Хочу обойтись без имен. Ни к чему. Моя жизнь чуть-чуть
63
фермерская, чуть-чуть лесная, экзотичная. И потому московский общепринятый богемный словарь и словарь имен — это без меня.
— А лет через двадцать Вы не захотите написать, как Вы жили, не напишете прозу? Глядишь, и начнут Вам подражать?
— Думаю, через двадцать лет я буду нянчить внуков.
— На обложке книги Плисецкой сказано, что люди делятся на хороших и плохих, и хороших всегда было меньше, это подарок неба. А в Вашей жизни хороших было также меньше?
— Я с плохими почти не сталкивалась и не сталкиваюсь. У меня есть немножко слуха, интуиции, и я избегаю многого, хотя иногда вляпываюсь.
— Сколько Вам надо поговорить с человеком, чтобы понять его?
— Час, наверное. Иногда достаточно увидеть.
— Есть ли у Вас ощущение, что Вам нужно меня избегать?
— Ну, специально избегать Вас я бы не стала. То, чем мы с Вами занимаемся, Олег, это не есть интервью. Не думайте, что мне незнаком этот жанр. Я не вчера родилась... И то, что Вы излучаете, продуцируете — я немножко это знаю.
— Вы не хотите, чтобы это повторилось в Вашей жизни?
— Да, я не в восторге.
— Ладно, не волнуйтесь, я позвоню Вам только через год. А есть люди, с которыми Вы перезваниваетесь? Много их?
— Может в районе двух десятков.
— А среди них незаметные люди есть? Парикмахер или плотник.
— Да, конечно. Самые разные люди. Просто все это люди состоявшиеся. Я недоделков недолюбливаю.
— Была ли в Вашей жизни катастрофа, когда жизнь Вас выталкивала из себя, еще один шаг, и Вы говорите — лучше б я не дожила? Если была — по какому поводу?
— По поводу любви. Но вообще я очень трезвоголовая.
— А лет Вам сколько? Ответьте, Вы же экзотический, лесной человек...
—Здесь нет ничего страшного. Мне полных сорок.
— Ровно сорок... А лет пятнадцать назад я также не смог бы Вас увлечь? Объясните, пожалуйста, израильтянам, почему.
— Все очень просто, помимо всего прочего, я очень большой славянофил.
— Ну, скажите, что Вы видите во мне такого, что Вам не нравится? Тем более, что мои родители не евреи, я купил паспорт...
— Всякая резкость меня отталкивает.
— И что в другом человеке Вас привлекает?
— Терпимость, теплое внимание к человеку. У нас ничего с Вами не происходит из области искусства, даже маленького. У нас идет очень томительный малоэффективный поединок. С Вашей стороны — прессинг Вашей колючей индивидуальности. Мне это не очень интересно, не очень близко. Никакой прессинг мне не интересен.
— Вы нуждаетесь в минутах машинальной жизни? Несколько минут в день, когда можете ни о чем не думать...
64
— Да нет, очень редко.
— Удивительно. Вы такая цветущая, бодрая при восьмимесячном ребенке. У Вас какая-то экзотическая диета?
— Да нет, я одинаково люблю и мясо, и фрукты.
— О как Вы счастливо улыбнулись при этих словах... Скажите, а приливы счастья, когда не знаешь причину, бывают?
— Знаю я эту штуку. Несколько раз в жизни.
— У Вас на полке стоит Леонид Андреев. Вы прочли пару рассказов?
— Я большой читатель. Ваши подъедания в области литературы довольно смешны.
— А какой Вам рассказ Андреева очень-очень по душе?
— В свое время — «Рассказ о семи повешенных».
— Сформулируйте, кто такой мещанин.
— Ну не знаю, в обиходном представлении, очевидно, человек с заниженными ценностями духа. Мне это совершенно не интересно. Каждый мещанин на самом деле.
— А композитор есть у вас, от которого Вы умираете?
— Страшно вибрирую, когда звучит Шнитке.
— Вы — свидетель страшной автомобильной катастрофы. Шум, крики, гудки. Кто-то бросается помогать, кто-то — бежит прочь, чтобы ничего не видеть, кто-то глазеет. Вы что-то четвертое для себя придумаете?
— Я побегу помогать, насколько смогу физически.
— Предположим, коммунисты или какие-либо другие изуверы пришли к власти. И запретили разговаривать с близкими, соседями, друзьями. Нарушителей не сажают, но штрафуют десятикратной зарплатой. И еще десятки таких указов, «увеличивающих благосостояние народа». Но есть возможность уехать. Вы уедете, заберете близких?
— В зависимости от обстоятельств. Что-то подобное мы репетировали в жизни. На пороге каких-то решений уже оказывались. Ногу подтаскивали к порогу — мысленно — и отдергивали. Здесь много людей живет, как-нибудь договоримся. Это Родина, и я пока вижу большую разницу.
— Вы умеете, лишь писать и рожать? Или у Вас есть какая-нибудь еще профессия?
— Я кое-что умею. Играю на парочке музыкальных инструментов, печатаю, знаю пару языков, кроме русского'.
— Если я приглашу Вас к себе в Хайфу, Вы поедете? Я покатаю Вас на машине по стране, все покажу...
— Мне ничего не нужно совершенно. Но, конечно, я поеду. Всякое приглашение есть приглашение, то есть человеческое внимание.
— Что у нас за борьба, что за поединок?
— С моей стороны нет борьбы. Примерно все то, что за этот час Вы показали и рассказали, я из Ваших телефонных звонков услышала. У меня хороший слух. Я увидела Вас и теперь пожалела даже — никаких сюрпризов! Я профессиональный человек, и мне интересно все профессиональное. В Вас я не увидела профессионала какого-нибудь дела.
65
— Кто сказал: «Я тебя породил, я тебя и убью»?
— Не могу вспомнить.
— Это сказал Гессе. А Набокова, я думаю, Вы просто не любите. Он для Вас выпендрежный, холодноватый, а Вы такая теплая.
— У него тяжелый язык, хотя много народу им восхищаются.
— Давайте закончим разговор тем, чего уже касались. Мне кажется, Вы теперь вспомните что-то еще, что Вам жаль, кроме детей, оставлять на земле.
— Жалко живых душ, которые будут тосковать без меня. Но основная суть моя здесь реализована.
66