— Так?! — крикнул Ольвид и с каким-то остервенением, с хриплым выдохом бросил второе копье. — Не промахнешься на десять шагов.
   «Перечить, против царя уже пошли? — кружилось в голове у Ольвида. — Думать стали, каждый умный, зараза, яд, змеи, змеи, расшатывают все, гибнет порядок». Гнев душил его.
   «Отец, отец, отец!..» — Пронзительные мальчишеские голоса, вибрирующие от ужаса и горя, сверлили голову Ольвида.
   — Щенки, змееныши! — крикнул он и бросился вперед. Одного ударил ногой в голову, другого, вцепившегося зубами ему в палец, слепо ткнул куда-то кинжалом.
   Все молчали. Тихо стало, странно как-то тихо после детских воплей.
   — Ольвид… — сказал Приам наконец и тут же умолк.
   «Всегда так, — подумал Ольвид. — Бьешься за него, как пес цепной, на старости головой рискуешь, царскую власть подпирая, а чуть что — морщится брезгливо. Палач… А без палача как? Как без палача?»
   — Ольвид, — снова пробормотал Приам, отводя глаза, — народ не должен знать про это… Все-таки жрец Аполлона.
   — Про что, царь? Про то, как, разгневавшись на святотатца, Афина послала две змеи, удушившие и жреца, и его детей? Почему же не должен этого знать народ?
   «Опора, опора, — подумал Приам, — в крови, но умен, ох как умен! Да так, наверное, и нужно… Власть как корабль на берегу: выбей подпорки — тут же потеряет равновесие и рухнет».
   — Это народ должен знать, — твердо сказал Приам.
   — Эй, стража, кто видел двух змей, выползших из моря? — громко спросил Ольвид и пристально посмотрел на воинов.
   — Я! — громко крикнул высокий статный стражник со шрамом на правой щеке.
   — Как тебя зовут?
   — Гипан.
   «Глаза ясные, смотрит прямо, да и плечи широки», — подумал Ольвид и спросил:
   — Что ты видел?
   — Видел своими глазами, как выползли из моря две огромные медные змеи. Страшно шуршали они и гремели, быстро ползли к несчастному жрецу Лаокоону. Тот же, словно сила вдруг покинула его члены, замер. И сжали его змеи, принялись душить. Подбежали к нему дети его, плачут, кричат. «Бегите!» — гонит их жрец, а сам уже задыхается, хрипит. Бросились мы тут на помощь, но змеи уже разделались со своими жертвами. Разделались — и к берегу. Только мы их и видели. Вот что я видел своими глазами, господин.
   Ни ухмылки сообщнической, ни подмигивания. Стоит прямо, глаза серьезные. Без выражения. Как он сказал его имя? Гипан? Помощником надо его сделать, с таким спокойно.
   — У тебя хорошее зрение, Гипан, — сказал Ольвид и обвел взглядом стражников. — Все ли видели змей? — возвысил он голос.
   — Все! — нестройно ответили воины. — Все!
   — Если кто-нибудь отвернулся или чего-нибудь не рассмотрел, расспросите Гипана. И разожгите погребальный костер, предайте священному огню тела несчастного Лаокоона и детей его.
   Стражники засуетились, складывая костер из брошенных корабельных подпорок. Те, что не сгнили, были сухи, хорошо должны гореть.
   Гипан, взвалив на плечи труп жреца, поднес его к деревянным брускам, осторожно положил наверх. Следом принес и детей. Поднесли факел. Не сразу, но разгорелось все-таки пламя, потянулся дым. Сначала горьковатый, затем примешалась к нему и приторная сладость. Запах смерти, запах войны.
   — Ольвид… — пробормотал царь Приам.
   — Слушаю, царь.
   — Устал я…
   — Велики труды твои, царь. Прикажешь подать колесницу?
   — Не нужно. Хочу подождать, пока двинется в Трою конь Одиссея. Войду с ним. А вон и тележка.
   Двадцать самых сильных коней были впряжены в низкую массивную тележку для перевозки камней. Не кляч с разбитыми ногами, а мощных жеребцов из царских боевых конюшен.
   — Ольвид, — сказал Приам, — теперь уже можно открыть ворота и выпустить народ. Троянцы заслужили того, чтобы самим вкатить коня в город.
   На расстоянии десяти стадий от Скейских ворот коней выпрягли, и сотни горожан с криками бросились к тележке. Люди упирались в колеса, в края ее, в ноги коня. Те, кто не мог упереться руками в тележку, упирались в спины счастливцев.
   Люди кряхтели, пыхтели, стонали, кричали, пели и отдувались, и исполинский конь, слегка покачиваясь, медленно плыл к воротам.
   При каждом толчке что-то звенело внутри идола, и люди смеялись, передавая друг другу, что это Одиссей положил туда, наверное, бронзовые кубки для их устрашения.
   — А змеи, ты слышала, что случилось со жрецом Лаокооном? — слышались голоса.
   — Богиня Афина наслала их на проклятого нечестивца!
   — Еще бы, дар-то ей!
   — Жрец, а не понимал…
   — Много их таких…
   — Детей жалко…
   — Мало ли кого жалко, у меня вон муж…
   — А у меня брата еще в прошлом году…
   — Давай налегай!
   — Сам пойдет, поскачет!
   Тележка остановилась у самых Скейских ворот.
   — Слава царю Приаму! — выкрикнул кто-то, и толпа подхватила:
   — Слава! Спаситель Трои! Защитник!
   Пахло потом, луком, кислым вином. Из ворот тянуло запахом жарящегося мяса.
   — Гляди-ка, не проходит конь в ворота, велик больно!
   — Ничего, пройдет! Зачем нам теперь ворота?..
   И уже полезли на стены люди, отбивая камни, крича что-то, чего нельзя было разобрать за перестуком заступов, и тонкая каменная пыль повисла в воздухе, медленно оседая на потные, разгоряченные лица и плечи.


15


   — Пойдем, пойдем быстрее… — Держа Куроедова за руку, Кассандра почти бежала по узенькой улочке.
   Она, казалось ему, всегда куда-то бежала, не то куда-то стремясь, не то от чего-то убегая. Маленькая, легкая, Летит, летит. Так и чувствуешь, как терзает ее, сжигает предчувствие. Нет, не предчувствие, знание. Она знает. И без него знала.
   Куроедов попытался представить себе родной город. Жизнь идет, обычная размеренная жизнь. Спешат люди на работу, за покупками, выбирают кого-то в местком, собираются вечером в гости, и лишь один он, Александр Куроедов, знает, что вот-вот все погибнет в пламени, и никто не верит ему. Кто безразлично улыбается, кто смеется в лицо. И не может найти он слова, одного слова, чтобы поверили ему. И ведь должно же быть такое слово, не может быть, чтобы люди не верили ни одному слову. И нет его. А время идет, и секунды уже не тикают, а грохочут топотом вражеских сапог, и не верят ему, не слушают… Кассандра, девочка, как же должно жечь ее, как должна она умирать тысячи раз, думая о гибели Трои…
   Весь город вышел на улицы. От полуголых смуглых ребятишек, бесенятами вьющихся меж домов, до дряхлых старцев, неуверенно стоящих на трясущихся ногах у стен. Гонит ветер дым по кривым переулкам, пока еще не пожарищ, дым костров; и запах жареного мяса, пока еще быков, а не людей, сытно висит над городом. Гул, пока еще веселый гул толпы, прокатывается упругими волнами. Должно быть, где-то прошли воины или сам царь.
   А на главной площади людской водоворот. Ступи только, и подхватит тебя, понесет, закрутит, затолкает. Каждому хочется поближе рассмотреть деревянное чудище, толстобревного коня, сработанного хитроумными греками. Но только куда им до наших-то. Все говорят, царь тут же и провидел, насквозь понял. Слава Приаму, царю нашему, защитнику Трои!
   Вокруг коня двойная цепь стражников. Мало ли кто что вздумает. Камень ли швырнут в коня, копье ли, а то и факел горящий. Командует стражниками Гипан. Стоит величественно, словно выше ростом стал. Ликом строг и суров, а глаза ясные.
   «Немолод уже Ольвид, очень, очень немолод, — думает Гипан, — кряхтит, за поясницу держится… Начальник царской стражи Гипан. Гм… Посмотрим, что тогда скажет Лампетия… Поди, не будет больше отворачиваться от него… Да и царь уже дряхл… Кто знает… С ума сошел… А почему бы и нет…»
   — Нельзя, царевна! — Гипан поднял руку, мягко преграждая путь Кассандре. — Приказано не подпускать к коню никого, ни одной живой души. Сам царь приказал. Прости, таков приказ.
   — Я знаю, стражник…
   — Прости, царевна, я не стражник, я помощник Ольвида. Меня зовут Гипан.
   — Гипан? — Кассандра внимательно посмотрела на воина. — Какое красивое имя…
   — Обычное, царевна. — Гипан опустил глаза. «Странный взгляд у этой Кассандры, не зря, видно, говорят, что наказал ее бог Аполлон за гордыню. И смотрит как-то странно, словно влезает в тебя…»
   — Гипан, пропусти меня к коню. Умоляю, пропусти. На минуту, никто не заметит, — молвит Кассандра, — заклинаю тебя…
   — Приказ, царевна, — строго говорит Гипан.
   «Ишь ты, никто не заметит… Еще как заметят! И уже не помощник Ольвида, а раб, стонущий под ударами бичей. Нет уж, царевночка, не выйдет».
   Двадцать шагов до коня, до уродливого деревянного коня на ногах-бревнах, двадцать шагов до горстки греков, потеющих там, в темном и тесном чреве. Их разорвали бы в мгновение. И не было бы треска пожара, страшных искр, что мелькали в ее видениях, крика младенцев, и стояла бы Троя еще века и века.
   И знала ведь, что напрасно, что вот-вот лопнет нить судьбы, что не остановишь неизбежное, а рвалась к коню, надеялась на невозможное. Не умом, не сердцем даже, а всем телом надеялась, жаждала надеяться.
   — Гипан, — медленно говорит Кассандра, и слезы текут у нее по смуглым щекам. Узенькие мокрые дорожки, вспыхивающие солнечным светом. — Гипан, поверь мне, я говорю правду. Там, в коне, греки. Клянусь тебе всеми богами, землей клянусь, жизнью, чем хочешь, поверь мне. Там греки, и если не убьешь ты их, завтра не будет уже Трои. И, падая под ударами вражеского меча, ты на мгновение вспомнишь мои слова, но будет уже поздно. Гипан, Гипан, поверь мне. Ты станешь велик, мир будет говорить о тебе, ты станешь богоравным. Хочешь, я поклянусь принадлежать тебе? Женой ли, рабыней — все равно. Хочешь? Вот стоит человек, он из будущего. Он все знает, он знает даже место, где через три тысячи лет — три тысячи! — откопают наш город и будут просеивать через пальцы наш прах. То место — холм Гиссарлык. Александр, скажи ему, объясни! Ты мудр не нашей мудростью, ты все знаешь, скажи ему!
   — Царевна, — хмуро говорит Гипан, — твои речи странны и смущают моих стражников. Иди, Кассандра, иди с миром. Если бы ты не была царской дочерью, я бы приказал схватить тебя и твоего спутника и примерно наказать. Иди, не заставляй меня силой отправить тебя с площади.
   «Вот уж правду говорят, если боги хотят наказать человека, — с какой-то брезгливостью думает Гипан, — они отнимают у него разум. То-то ее в жены никто не берет, хотя и царская дочь. Попробуй раздели ложе с такой… Безумная…»
   — Будьте вы все прокляты! — пронзительно кричит Кассандра. — Так вам и надо, слепцы и самодовольные тупицы! Я радуюсь вашей гибели, да, радуюсь! Вы заслужили ее!
   Она давится рыданиями, и узкие ее плечи судорожно трясутся.
   — Пойдем, Александр, — шепчет она и снова, снова тянет Куроедова за руку, бежит, места себе не находит.
   Тихий переулочек, ни души, все на площади. И видна стена, полуразрушенная теперь стена. Еле разобрали, чтобы втащить коня.
   Стоят Кассандра и Куроедов у пролома. Впереди Геллеспонт и где-то наготове греческие корабли. Пустынна долина Скамандра. Безмолвна.
   Странное спокойствие охватывает обоих. Все уже сделано, и ничего не сделано. Прошлого не вернешь, будущего не остановишь. И остается печаль. Невыразимая печаль, тонкая и едкая, как каменная пыль, как горькая трава. Печаль, печаль. Последние часы друг около друга, последние часы, что отпущены недоброй судьбой. Раствориться бы друг в друге в бесконечной нежности, в останавливающей сердце любви.
   Сидят двое, молчат. Только взялись за руки, как дети.
   «Как я ее люблю! — думает Куроедов. — Никогда не понимал „умер бы для нее“. Сейчас понимаю. Умер бы. Знаю. Точно знаю. И дико все, чудовищно. Младший научный сотрудник и Кассандра… И еще более дико и чудовищно представить себе, что этого могло бы не быть…»
   Беспокойно бродит по чужому городу Синон, эвбеец. Мяса, вина — сколько хочешь, на каждом углу угощение. И улыбки кругом, шум, крики, чужое веселье.
   Так что же, думает он, выходит. Одиссей перехитрил Приама? Или Приам Одиссея? И валялся он изменником на дне ямы напрасно? Или стал бессмертным героем? Пуст конь или сидят там, дожидаясь своего часа. Одиссей с товарищами? Останется стоять Троя или падет под ударами ахейцев?
   Вопросы накатываются один за другим, словно волны на отмель, и уходят, безответные. Кто же он, Синон? Игрушка, которой играют, пересчитывая палками ребра, или принесен он в жертву великому делу? Паламед — вот кто понял бы все… Да нет, пожалуй, не понял бы. Он был мудр в цифрах и словах, но слеп и беспомощен среди людей. И поднимал всех против войны… Нет его теперь, нет, нет, нет.
   Уже который раз выносят его ноги на главную площадь, в море людское. Вот он, конь. Стоит недвижим, странно манит, тянет к себе. Заглянуть бы — и сразу не было бы изматывающего силы прибоя вопросов. Только бы заглянуть, всунуть голову внутрь и заглянуть. Темно там, конечно, но заглянуть все же нужно. Заглянуть, и сразу все станет ясным, и он узнает, кто он. Только заглянуть, и дело с концом. Стражники поймут, они добрые, они же должны знать, что человек должен знать. Что человек не может жить, не зная. Как может жить человек, не зная, для чего он мучался? Разве не имеет он права заглянуть в коня? Только на секундочку заглянет и все поймет.
   — Эй, куда прешь? Не видишь, что ли? — Стражник поднимает копье.
   — Я на секундочку, только загляну внутрь коня и обратно.
   — Спятил ты, что ли?
   — Надо мне, понимаешь, надо узнать, кто я.
   — Проваливай, пьяница, пока не получил!
   — Я только погляжу внутрь, там ли Одиссей, и обратно. Помоги мне, добрый человек, заглянуть в коня. Идем!
   Синон хватает стражника за руку, и в то же мгновение сильный удар кулаком в скулу валит его с ног.
   — Должен же человек знать… — плачет Синон, и стражник бьет тяжелой сандалией его по голове.
   — Оттащите свинью в сторону, — кивает Гипан, молча наблюдавший за этой сценой.
   В который раз приникает уже Одиссей к крохотной щели, смотрит, слушает. О боги, как замлели руки и ноги. Рядом скрючились Неоптолем, Филиктет, Менелай, Идоменей, Диомед, маленький Аякс, Эпей…
   Время не идет, не тянется даже, не ползет. Застыло время. Сколько часов уже они здесь, на площади? Когда же наконец наступит ночь? Может быть, боги остановили солнце?
   Снова его охватывает зыбкая дремота, укачивая, несет к далекой лесистой Итаке, к Пенелопе… И снова сон не приходит, а лишь, коснувшись его на мгновение, отлетает прочь. Спать нельзя.
   Наконец в щели темно. Прислушивается — тишина. Никого. Нашумелись. Накричались, наелись, напились — спят. Скоро, скоро…
   Погибнут ли они, или план удастся? Не надо думать, надо верить. Он верит. Всегда верил. Если веришь в победу, она обязательно придет.
   Пора. Он толкает товарищей и чувствует, как напрягаются в темноте их тела, натягиваются нервы. Пора. Осторожно открывает незаметный снаружи люк. Молодец, Эпей, мастер редкостный. Тишина. Никого. Тлеют лишь уголья на месте костров. Пора.
   Один за одним все десять бесшумно спускаются на землю. Теперь подать знак. Горсть углей брошена внутрь коня, на сухую солому, устилающую чрево. Тихий шелест, шорох, легкий треск, и вот уже пламя взвивается вверх, не погасить. Сигнал подан. И уже приближается к пролому в стене ахейское войско.
   А троянцы все спят, сытые скоты… Набили желудки, храпят…
   Одиссей спотыкается в темноте о лежащее тело. Нагибается. В отблеске пламени узнает. Синон. Стонет эвбеец, лицо в крови. Тс… лишь бы не закричал, рано еще! Секунду, не больше, колеблется итакиец и затем коротко тычет копьем в лежащую фигурку. Так вернее.
   Жаль не жаль, в другое время, может быть, и подумал бы, а сейчас некогда. Бушует, бьется огонь, и со стороны Скейских ворот уже слышится глухой грохот боевых греческих колесниц.
   Ну, вперед!
   Ночь тепла, тиха. Ветра нет. Тихо. Кассандра и Куроедов дремлют, привалившись к огромному камню. Так и дремлют, взявшись за руки.
   Сон неясен, но светел, тих. Бредут они с Александром по песку, а следов не оставляют, бредут куда-то и стоят на месте. И рука в руке. Подкатится к ним волна тихо, покорно, лизнет ногу тающей пеной и медленно откатится назад…
   И вдруг нет руки, нет руки, нет никого рядом, и уже храпят кони, влетая в ворота, сон ли, не сон, а рядом — никого. Еще в руке тепло другой руки, а уже холодит ее пустота. Смерть, конец, гибель. Встает уже за спиной зарево, красит камни. И ветер поднялся. Конец, конец…
   — Александр! — кричит и знает, что не ответят. — Александр!
   Бежит, спотыкается, шарит в багровой тьме руками. И уже крики, вопли, рев, стоны. И треск, что столько раз слышала в видениях, треск горящих крыш… Как будет называться этот холм? Гиссарлык…


16


   Старшина милиции Петр Иванович Толстиков медленно ехал на мотоцикле по ночным улицам своего участка и думал о завтрашнем футбольном матче. Он, конечно, не Лев Яшин, но верховые мячи его не беспокоят. Низовые, те, конечно, коварнее. Стенку выстраивать поаккуратнее. Ну да с таким свободным защитником, как капитан Зырянов, чувствуешь себя уверенно.
   Вдруг на мостовую выскочил старичок в длинном пальто и шапке-ушанке и замахал руками.
   — Товарищ лейтенант, товарищ лейтенант… — больше от волнения ничего, очевидно, сказать не мог и лишь показывал рукой на магазин «Игрушки», у которого остановился мотоцикл.
   — Во-первых, гражданин, я не лейтенант, а старшина, — сказал с достоинством Толстиков, и любому должно было стать ясно, что звание старшины — это тебе не фунт изюма, — а во-вторых, успокойтесь и скажите, что случилось.
   — Там, там… — старичок смотрел на темные витрины, уставленные ленивыми плюшевыми зайцами и пластмассовыми Чиполлино с луковками на голове, — там…
   — Что же там?
   — Человек! Грабитель. Я сторож, я слышал. Он то ходит, шаги слышно, то останавливается.
   — Как же вы его проморгали?
   — А я не моргал, — обиделся сторож. — Замок цел, окна тоже.
   — Понятно, — кивнул старшина. — Спрятался в магазине до закрытия. Старый трюк. Только это не профессионал. Трюк-то любительский, да и магазин небогатый.
   — Как это небогатый? — снова обиделся старик. — У нас знаете какой оборот…
   — Ну да ладно, — вздохнул старшина, — будем брать.
   — Как — брать? Что именно?
   — Преступника. Ключи у вас есть?
   — Вот.
   — Где выключатель?
   — Какой еще выключатель?
   — Да внутри, в магазине.
   — А, этот… Не знаю, товарищ старшина.
   Старшина Толстиков нащупал в кармане электрический фонарик и начал отпирать замок.
   — А если стрельнет? — шепотом спросил сторож.
   — Не стрельнет, — уверенно сказал старшина. — Такие не стреляют. — Он осторожно открыл дверь, прислушался и вошел.
   — Слава богу! — сказал мужской голос из темноты. — А я уж думал, что придется сидеть здесь до утра.
   «Силен, бродяга, — восхищенно подумал старшина, — во дает! Слава богу… Ишь ты!»
   — Сидеть, наверное, действительно придется, гражданин, только не здесь.
   В неярком луче фонарика перед старшиной стоял молодой человек лет тридцати в помятом костюме. Еще бы, прятался, наверное, в подсобке, под ящиками. Известное дело.
   — Вы не знаете, где выключатель? Я его в темноте никак не мог найти, — сказал человек. Голос у него был печальный. Да и то верно, веселиться вроде не из-за чего.
   — Так прямо и искали? — саркастически спросил старшина, направляя желтое пятно луча на стены. — Да вот же он. Рядом с соцобязательствами.
   Старшина включил свет и внимательно посмотрел на вора. Тот, казалось, о чем-то задумался и смотрел, не мигая, на игрушечных деревянных коней на колесиках.
   — Как проникли? — с интересом спросил старшина. — Спрятались до закрытия?
   — Кто проник? — вздрогнул человек.
   — Не я, конечно. О вас речь идет.
   — А я не проник…
   — Я и спрашиваю: спрятался?
   — Нет…
   — А как же?
   — Не знаю…
   — И зачем вы здесь, тоже не знаете?
   — Не знаю…
   — Сколько вы вчера выпили, в таком случае?
   — Вчера? Вчера… Вчера… Странное какое слово, если вдуматься, "ч" как зловеще звучит.
   — Гражданин, — нахмурился старшина, — у нас тут не семинар, а задержание преступника.
   — Преступника? — рассеянно переспросил гражданин в мятом костюме. — Ах да… понимаю… Это, наверное, я.
   — Это вы совершенно точно заметили. Давайте в коляску, и поедем.
   — Как это в коляску? — спросил взломщик и посмотрел на батарею игрушечных колясок, стоявших в углу.
   — Так. В мотоциклетную.
   В отделении злоумышленника усадили перед дежурным, который шумно вздохнул и обреченно положил перед собой протокол допроса.
   — Имя, отчество, фамилия, место рождения, место жительства, должность, место работы… Как вы говорите? Младший научный сотрудник? — Дежурный заметно оживился и с интересом посмотрел на Куроедова. — Что же это вы, Александр Васильевич, деятель, можно сказать, науки и так некрасиво влипли? Когда вы вошли вчера в магазин?
   — Я не входил… — сказал Куроедов и замолчал. Говорить ему было тяжело, и мысли все время путались. — Вчера я вообще не был в городе.
   — Где же вы были? — Дежурный положил авторучку на стол, откинулся на спинку стула и вынул из пачки сигарету.
   — Видите ли… это не совсем обычная история… Я вряд ли сумею объяснить…
   — Понимаю, понимаю, — кивнул дежурный. — История у всех бывает необычная. По ошибке залез в чужой карман. Сам не знает, почему дал по морде. Прямо мистика какая-то. Где же вы были вчера, Александр Васильевич?
   — В Трое…
   — Где, простите, в Троицком?
   — Нет, в Трое… Я же вам говорю, это не совсем обычная история.
   — В Трое? — У дежурного округлились глаза. — Древние греки?
   — Да, — тихо сказал Куроедов и опустил голову на грудь.
   — И как там? — Дежурный подмигнул старшине. — Как жизнь?
   — Я не сержусь на вас, — кривясь, пробормотал Куроедов, — я понимаю, что это звучит дико, но…
   — Не сердитесь? Ну и на том спасибо, гражданин Куроедов. Только симуляция безумия — вещь тонкая. К ней готовиться надо, литературу специальную изучить. А вы — в Трое. Нехорошо. Младший научный сотрудник, а говорите, как школьник. Некрасиво.
   — Я понимаю, я все понимаю… — Куроедов, казалось, с трудом произносил слова, делая усилие над собой. — Но что я могу еще сказать вам?
   — Значит, вы утверждаете, что попали в магазин игрушек номер тридцать три прямо из Трои?
   — Да.
   — И для чего же, позвольте полюбопытствовать?
   — Не знаю. Я ведь уже говорил, что не знаю, как попал туда.
   — Ну хорошо, — вздохнул дежурный. — Может быть, вы посидите, подумаете, отдохнете…
   — Знаете что? — У Куроедова, казалось, мелькнула мысль. — Позвоните моему научному руководителю Леону Суреновичу Павсаняну. Он заведующий сектором нашего института, доктор исторических наук. Вот телефон.
   … Павсанян влетел в комнату, как смерч. Полы его плаща развевались, словно крылья. Под плащом была видна синенькая пижама. Увидев Куроедова, он зарычал и прыгнул на него.
   — Саша! — крикнул он и рухнул вместе с младшим научным сотрудником на жесткую милицейскую скамью. — Видел? Не казни меня, Коня видел?
   — Позвольте, товарищ Павсанян, — сказал дежурный по отделению, — вы подтверждаете, что это младший научный сотрудник Куроедов?
   — Я? Подтверждаю? Дорогой мой, запомните эту минуту! Она войдет во все учебники, это вам говорю я, Леон Павсанян! А сейчас, дорогой, позвольте, Саша, ты видел?
   — Видел, — грустно улыбнулся Куроедов. — Конь на площади…
   — Ты видел Коня? — со священным ужасом переспросил Павсанян. — Сам?
   — Да, Леон Суренович, видел.
   Павсанян вдруг как-то бранно уменьшился в размерах, закрыл лицо руками и заплакал, раскачиваясь из стороны в сторону.
   — Зачем же вы его так? — укоризненно пробормотал дежурный. — Человек вас опознал, хотел помочь, а вы его каким-то конем…
   Но Павсанян уже смеялся. Он выпятил узкую грудь и крикнул:
   — Мой бедный маленький Геродюк! Мне жаль его детей, они будут стыдиться отца, который утверждал, что Коня не было.
   — Потише, товарищи, — попросил совсем уже стушевавшийся дежурный. — Телефон звонит. Да, товарищ полковник. Все в порядке, нет, ничего особенного не произошло. Задержанный один. Как будто младший научный сотрудник Куроедов. Здесь он, у меня. Что? Как вы сказали? Слушаюсь, товарищ полковник. Выполняю. — Дежурный встал, дико посмотрел на Куроедова. — Полковник Полупанов приказал мне лично расцеловать вас, товарищ Куроедов. Трижды. Разрешите выполнять?
   Иван Сергеевич Голубь устало потер веки.
   — Так как же будем оформлять, Александр Васильевич?
   — Да как хотите. Какая разница?
   — Как это — какая разница? Отпуск за свой счет — одно. Командировка — другое. Тем более, если считать суточные по два шестьдесят в день, вам полагается за три тысячи лет, я тут уже прикинул, два миллиона восемьсот сорок семь тысяч рублей. Проверьте.
   — Позвольте, для чего мне проверять, если мне этих денег никто, разумеется, платить не собирается. Я вас, Пиан Сергеевич, не понимаю.
   — Кроме того, командировка не может быть оформлена, поскольку у вас нет отметки ни о прибытии в Трою, ни об убытии.
   И снова уходит куда-то голос, не слышит никого Куроедов, только сухой жар руки Кассандры, только горьковатый запах ее волос, только бьющееся в ней отчаяние.
   Махнул рукой, вышел. В коридоре Маша Тиберман. Глаза набрякшие, без косметики. Увидела, всхлипнула, по-детски шмыгнула носом. Абнеос, Абнеос, нежный бородатый ребенок. Ма-ша. Ма-ша. Да и было ли все это?
   Их была горстка, чудом уцелевших во время пожара и резни. Они собрались в негустом лесу многохолмной Иды, и в ушах их все еще звучал треск огня и крики. Эней, привалившись спиной к дереву, вытирал пот со лба и никак не мог отдышаться: тащил на плечах дряхлого отца, да и сын висел на руке как гиря.
   Сидели, молчали. Многоречива победа, поражение же молчит. Да и что скажешь, когда лица еще пылают от жара огня, а в глазах пустота: что скажешь, кому?
   Но надо идти, пробираться как-нибудь к берегу, бежать от богами проклятого пожарища, от тлеющих руин, от пьяных греческих мечей. Ноги — что чужие, кажется, и не встать на них, да надо.
   — Вставайте, — негромко говорит Эней, — идем.
   Все покорно встают, один бородатый в диковинном костюме не подымается. Смотрит пустыми, далекими глазами. Тряпка, обмотанная вокруг шеи, уже совсем пропиталась кровью. Плох, не дойдет. А тащить некому. И так еле бредут.
   Эней подходит к бородатому.
   — Сможешь идти? — угрюмо спрашивает.
   — Ма-ша, — бормочет запекшимися губами. — Ма-ша…
   Легко умирать Абнеосу. Не здесь он, на склоне Иды, а там, в другом мире теперь его душа. В непонятном, но светлом и мягком, в добром мире. И Маша, Маша все смотрит на него так, будто ждет, просит чего-то. А что?
   — Идешь? — еще раз спрашивает Эней, так, для очистки совести.
   — Ма-ша, — все бормочет бородатый, и вдруг слабая улыбка трогает его лицо.
   — Бредит, слово неясное все говорит, — бросает спутникам Эней. — Пошли!