Страница:
Он пробормотал:
— Сколько же я не видел тебя, Хидди? Сейчас я посчитаю…
— Не считай, — сказала Хиджер, — я могу тебе сказать. Шесть месяцев и два дня. Сто восемьдесят два дня.
— Хидди, ты должна понять… с моей работой никогда не знаешь, где будешь завтра…
— Тебе часто приходилось уезжать из Шервуда за эти сто восемьдесят два дня? — тихо спросила Хиджер.
Он чуть было не сказал: «О, да, куда они только не загоняли меня», но вдруг понял, что нужно промолчать. Каким-то образом она знала. Наверное, она иногда просила кого-нибудь позвонить ему домой, и дома он либо отвечал сам, либо жена говорила, что он еще не вернулся с работы.
— Я понимаю, — кивнула Хиджер, — ты был очень занят. Настолько занят, что не мог протянуть руку и позвонить мне…
Будь ты проклята со своим тихим голосом, подумал полковник и почувствовал, что еще секунда — и он с наслаждением даст пощечину этой кроткой кукле. Ну, не любил он ее, не нужна она ему была, потому и не вспоминал о ней. Неужели это следует объяснять? Неужели люди этого не понимают? Для чего она цепляется за него, на что надеется? Да посмотри в зеркало, ты же седая старуха, что ты хочешь от меня?
Но сейчас она была нужна ему, и надо было любой ценой сдержаться.
— Я понимаю, Хидди, что ты сейчас думаешь. Но ты выбрала плохое время для обиды.
— Почему, Густав?
— Потому что у меня серьезные неприятности.
— Неприятности?
— Это не совсем то слово. Я должен исчезнуть. Без следа. Как камень, брошенный в воду. — Хиджер молча смотрела на него, и он добавил: — С тобой. Вместе с тобой, Хидди.
— Почему со мной?
Полковник громко вздохнул. Спокойно, сказал он себе, возьми себя в руки. Ты и так уже перевыполнил свою квоту глупостей.
— Я… боюсь один, — пробормотал он.
— Ты сейчас умно сказал, — вдруг улыбнулась Хиджер. — Если бы ты сказал, что любишь меня или жить без меня не можешь, я бы посмеялась. Сто восемьдесят два дня без звонка делают женщину довольно проницательной. Но в страх твой я верю.
— Спасибо, Хидди…
Она вдруг невесело рассмеялась:
— А ты действительно переменился, мой бравый Густав. Ты благодаришь меня за то, что я верю в твой страх. Хотя страх, Густав, плохой фундамент для совместной жизни. Но все равно, спасибо за приглашение. Что тебе нужно от меня? Я все сделаю, что тебе нужно…
ГЛАВА 22
— Сколько же я не видел тебя, Хидди? Сейчас я посчитаю…
— Не считай, — сказала Хиджер, — я могу тебе сказать. Шесть месяцев и два дня. Сто восемьдесят два дня.
— Хидди, ты должна понять… с моей работой никогда не знаешь, где будешь завтра…
— Тебе часто приходилось уезжать из Шервуда за эти сто восемьдесят два дня? — тихо спросила Хиджер.
Он чуть было не сказал: «О, да, куда они только не загоняли меня», но вдруг понял, что нужно промолчать. Каким-то образом она знала. Наверное, она иногда просила кого-нибудь позвонить ему домой, и дома он либо отвечал сам, либо жена говорила, что он еще не вернулся с работы.
— Я понимаю, — кивнула Хиджер, — ты был очень занят. Настолько занят, что не мог протянуть руку и позвонить мне…
Будь ты проклята со своим тихим голосом, подумал полковник и почувствовал, что еще секунда — и он с наслаждением даст пощечину этой кроткой кукле. Ну, не любил он ее, не нужна она ему была, потому и не вспоминал о ней. Неужели это следует объяснять? Неужели люди этого не понимают? Для чего она цепляется за него, на что надеется? Да посмотри в зеркало, ты же седая старуха, что ты хочешь от меня?
Но сейчас она была нужна ему, и надо было любой ценой сдержаться.
— Я понимаю, Хидди, что ты сейчас думаешь. Но ты выбрала плохое время для обиды.
— Почему, Густав?
— Потому что у меня серьезные неприятности.
— Неприятности?
— Это не совсем то слово. Я должен исчезнуть. Без следа. Как камень, брошенный в воду. — Хиджер молча смотрела на него, и он добавил: — С тобой. Вместе с тобой, Хидди.
— Почему со мной?
Полковник громко вздохнул. Спокойно, сказал он себе, возьми себя в руки. Ты и так уже перевыполнил свою квоту глупостей.
— Я… боюсь один, — пробормотал он.
— Ты сейчас умно сказал, — вдруг улыбнулась Хиджер. — Если бы ты сказал, что любишь меня или жить без меня не можешь, я бы посмеялась. Сто восемьдесят два дня без звонка делают женщину довольно проницательной. Но в страх твой я верю.
— Спасибо, Хидди…
Она вдруг невесело рассмеялась:
— А ты действительно переменился, мой бравый Густав. Ты благодаришь меня за то, что я верю в твой страх. Хотя страх, Густав, плохой фундамент для совместной жизни. Но все равно, спасибо за приглашение. Что тебе нужно от меня? Я все сделаю, что тебе нужно…
ГЛАВА 22
Мисс Рут Дойчер шла под руку с Антуаном Куни. Он только что прочел очередную проповедь на торжественной коллективной подзарядке аккумуляторов и все еще никак не мог успокоиться. Он был артистической натурой и относился к своему творчеству очень серьезно.
— Вы сегодня были бесподобны, Антуан, — сказала Рут Дойчер, и Куни бросил на нее быстрый подозрительный взгляд. С этой женщиной никогда нельзя было быть уверенным, серьезна она или шутит.
— Вы находите, друг мой? — осторожно спросил он.
— Да, безусловно, ваша мысль о том, что мы, иски, со временем сыграем роль коллективного Мессии, просто поразительна. Знаете, девочкой я любила воображать, что со мной могут произойти необыкновенные вещи. Например, просыпаюсь я как-то утром, в горле першит. Я откашливаюсь и вдруг начинаю петь. У меня прорезался голос. Не просто голос, а феноменальное колоратурное сопрано. Вместе с итальянской школой и готовым репертуаром. Родители плачут: доченька, как же ты скрывала от всех такое сокровище? А я так небрежно отвечаю: сокровище? Подумаешь, пустяки.
Или я вдруг становлюсь красавицей. Утром смотрела на себя в зеркало и видела довольно скучную, неинтересную школьную рожицу, а днем вся улица замирает в благоговейном восторге и все глазеют на меня, будто я еду верхом на жирафе. И тем не менее, никогда, даже в самых фантастических видениях, я не представляла себя Мессией, индивидуальной или групповой. Но скажите, дорогой Антуан, что все-таки заставляет вас думать, будто мы так возвышаемся над простыми смертными?
— Мы еще даже не начали реализовывать свой потенциал. Мы двигаемся еще по инерции, заданной нам нашей прежней жизнью. Но пройдет время, мы освободимся от суетных пут и почувствуем себя чище, свободнее, сильнее, чем обычные люди. И люди пойдут за нами, потому что всегда мечтали об избавителе, о том, кто укажет им путь.
Несколько минут они шли молча. Рут остановилась. Прямо из-под ног у нее выскользнула ящерица и юркнула под камень. Облачка на небе, казалось, стояли на месте. Они были такого же цвета, как и пустыня вокруг: желтовато-охристого.
— Вы странный человек, — вдруг сказала Рут. — Порой я ловлю себя на мысли, что мне хочется верить вам. Вы обладаете даром убеждения. Вы прирожденный проповедник…
— Вы льстите мне, мисс Дойчер.
— Я думаю, вы можете перейти просто на Рут.
— Спасибо.
— Но обождите. Одно настораживает меня. Настоящие проповедники, от библейских пророков до наших дней, обличают. Они наша совесть. Они видят дальше нас и предупреждают нас о том, куда приведут нас наша слепота и наш эгоизм. Вы же… Вы же… У меня впечатление, что совет директоров должен быть в восторге от ваших проповедей. Я не хочу сказать, что они диктуют вам текст ваших проповедей, но я всегда настороженно относилась к апологетам власть имущих. А наша власть — совет директоров. И заметьте: это не выборная власть. Я не голосовала за него и инстинктивно я всегда настороже. Я не привыкла к благодеяниям власти. Или фонда в данном случае.
Антуан Куни остановился и медленно поднес руку Рут к своим губам.
— Очаровательная моя анархисточка, — нежно сказал он. — Настороженный интеллектуальный зверек.
— Спасибо, — усмехнулась Рут. — За поцелуй и за зверька.
— Вы не понимаете. Вы не понимаете, как соблазнителен и как легок путь отрицания. Первое, что делает в своей жизни ребенок, — он отрицает, он критикует. Он орет, потому что недоволен миром. Это легко, потому что это разрушительный путь. А ломать всегда проще, чем создавать. Удивительно, что даже сильные умы часто незаметно для себя скатываются на наклонную плоскость дешевого критиканства.
— Благодарю, друг мой. Надеюсь, я тоже включена в категорию сильных умов, впавших в дешевое критиканство?
— Не шутите так, Рут, — сказал Антуан. — Вы причиняете мне боль.
— Я? Вам? Боль? Не понимаю…
— Я знаю, вы любите шутить. Помните, как вы подошли ко мне и прошептали, что у фонда есть план всех превратить в исков, чтобы можно было свести все леса в мире на бумагу? Но… дело в том, что… мне не безразлично, что и как вы мне говорите, уважаемый мой биохимик.
— Почему?
— Потому что… можете смеяться, сколько вам угодно, но я люблю вас. Рут.
— Ура, — сказала Рут, — надо послать приветственную телеграмму конструкторам наших тел. Один иск признался в любви другому. Вряд ли они запрограммировали это. Или наоборот, это дефект?
— Не надо, — голос Антуана дрогнул. — Не смейтесь. Это слишком торжественный и важный момент для меня, чтобы ценить шутки.
Они прошли еще несколько шагов молча.
— Антуан, это правда? То, что вы сказали? — спросила Рут, и в голосе ее прозвучала странная настойчивость.
— Это правда, — тихонько сказал Антуан. — Святая правда.
— И я могу вам верить?
— Мне больно слышать ваш вопрос. Мне было около шестидесяти, когда я… возродился здесь… И никогда за всю жизнь, я не испытывал такой… такого… восхищения… женщиной… Я всегда был довольно… суровым человеком… Ну, может быть, не столько суровым, сколько серьезным, человеком долга…
— А кем вы были до метаморфозы?
— Историком… Историком-любителем.
— А… Наверное, вы много читали старых проповедников. Вы знаете, что многие зовут вас здесь златоустом?
Антуан Куни усмехнулся:
— Я слышал. Но я не адвокат, красноречие которого оплачивается выше самых высоких литературных гонораров. Если иногда мои слова и производят на кого-то впечатление, то это потому, что они идут от сердца.
— Вы странный человек, Антуан…
— Может быть, Рут. Откровенность давно уже стала у нас смешной, а если человек при этом еще и говорит о серьезных вещах, что ж… он почти комик.
Рут Дойчер сжала его руку. В определенной логике отказать ему нельзя, подумала она. И честности. Может быть, он в чем-то прав. Может быть, требуется определенное интеллектуальное мужество, чтобы не смеяться над старомодными истинами. А может быть, истины вообще не могут быть модными и старомодными. Может быть, они за скобками наших суетных страстей… Получить признание в любви от проповедника-любителя. Серьезного, как пастор, и торжественного, как сенатор. Смешно.
И все-таки… Все-таки что-то шевельнулось в ее груди. Какой-то древний инстинкт удерживал ее от беспощадной иронии, которой всю жизнь она фехтовала без устали, отбиваясь от наседающей пошлости жизни. Господи, она, Рут Дойчер, языка которой побаивались все ее знакомые, тает от признаний в любви электронно-кибернетического устройства! И где? В странном лагере на краю жаркой пустыни. В лагере, подозрительно похожем на комфортабельную тюрьму.
Всю жизнь она лелеяла свою свирепую независимость. Было время, когда и она получала свою долю приглашений на вечеринки и поцелуев в машине. Но она смеялась над кавалерами. Боже, они были такие одинаковые, они были так удручающе предсказуемы!
Она вдруг вспомнила, как ее, девчонку, когда-то пригласил в кино… как же его звали… А, Рич. И весь вечер; как только он открывал рот, она уже догадывалась, что именно он скажет. Слово в слово. Она старалась не смотреть на его курносую физиономию с небольшими облачками веснушек по обеим сторонам носа, потому что с трудом сдерживала смех. Потом она не выдержала, фыркнула. Парень обиделся, и больше они не встречались.
Постепенно она привыкла к одиночеству и даже стала гордиться им. И вот что-то произошло с ней. По привычке ей хотелось быть ироничной, ей хотелось двумя—тремя забавными репликами проткнуть надутую торжественность штатного златоуста. Но только по привычке. Потому что его серьезность была трогательна, и в самой беззащитности его слов было нечто, что удерживало ее от взмаха словесной рапирой. Нет, не хотелось вытаскивать из ножен эту рапиру. Ей хотелось, чтобы они шли так и шли и чтобы смешной Антуан трепетно держал ее руку в своей. Ей хотелось чувствовать себя обезоруженной, ибо в доверии, оказывается, была своя сладость.
— Я понимаю, почему вы молчите, — печально сказал Антуан и тихонечко погладил руку Рут. — Вы думаете, я не чувствую пропасть между нами?
— Пропасть? — вздрогнула Рут.
— Вы блестящая женщина. Вы известный ученый. Вы привыкли вращаться в интеллектуальной среде, где не очень жалуют банальные истины. А я… я полная ваша противоположность. Я прожил жизнь в среде, где интеллектуальность встречалась реже, чем шестипалые руки. В среде, совершенно вам чуждой…
— Не нужно, Антуан, — мягко сказала Рут и подивилась, откуда у нее взялись такие нежные интонации в голосе. — Не нужно постоянно принижать себя. Это защитное кокетство вовсе вам не к лицу. Я могу в чем-то с вами не соглашаться, но мне нравится ваша смелость. Скажу честно, ваша непохожесть на людей моего круга и настораживает и тянет к вам.
— Спасибо, Рут. — Антуан Куни остановился, нагнулся и поцеловал ей руку.
Ах, мисс Дойчер, что с вами творится, усмехнулась она мысленно. Она протянула руку и нежно провела пальцами по щеке проповедника.
— Спасибо, — тихо сказал Антуан. — Мне жаль, что у нас нет слез. Я бы не сдерживал их сейчас.
Они снова шли молча, и рука Рут уютно устроилась в руке Антуана Куни. Солнце уже стояло низко, пустыня стала остывать, и привычные миражные озерца не переливались больше над песком. Откуда-то подул ветер. Если бы она была человеком, она ощутила бы сейчас вечернюю прохладу, подумала Рут, но тут же привычно вытолкнула из себя эту мысль. Жалость к себе — что растворитель. Не смоешь вовремя, и вот уже он въелся в сердце, лишает тебя сил.
— Антуан, — сказала она, — можете вы дать мне слово, что то, что я сейчас расскажу вам, останется между нами?
— Если это не будет противоречить моей совести, — серьезно сказал Антуан, и слова его еще более убедили Рут в правильности ее решения.
— Я хочу познакомить вас с несколькими своими друзьями. Мы иногда собираемся и обсуждаем нашу жизнь здесь в Ритрите. Само собой разумеется, совет директоров ничего не должен знать об этих встречах. Можете вы дать мне слово?
— Да, милая Рут. Безусловно.
Их было всего пятеро, включая Рут и Антуана Куни. Они сидели за столом в ее коттеджике. Телевизор был включен на полную мощность, и чтобы слышать друг друга, они вынуждены были приблизить головы почти вплотную друг к другу.
— Мисс Дойчер поручилась за вас, — сказал невысокий иск с решительными манерами. — Этого достаточно. Меня зовут Фредерик Мукереджи. Раньше, до Ритрита, я возглавлял лабораторию новейших методов обработки металлов в Местакском университете. Это Лайонел Брукстейн, металлург. Это Синтия Краус, биолог. Ну-с, теперь можно перейти к сути дела. А суть эта, мистер Куни, весьма волнует нас. Я не буду останавливаться на том, как мы попали в Ритрит. Это примерно одна и та же история: люди, преимущественно ученые, оказывались в критических ситуациях: смертельная болезнь, катастрофа или что-нибудь в этом роде. И тогда появлялся представитель фонда Калеба Людвига в облике ангела-хранителя. Все мы приняли его предложение, иначе мы бы не были здесь.
Но не об этом речь. Все мы, по крайней мере члены этой маленькой группы, привыкли анализировать факты. Мы привыкли понимать, что с нами происходит. И мы невольно начали задумываться, так ли уж невинен Ритрит, каким нам его рисовали. Наши подозрения, что мы знаем далеко не все, усилились после исчезновения двух исков, Николаса Карсона и Антони Баушера. Они исчезли в ночь, когда в лабораторном корпусе вспыхнул пожар. Согласитесь, что официальный ответ совета, когда я спросил, где они, был не слишком убедительный. Мне сказали, что они уехали, чтобы лично заказать оборудование для своих лабораторий.
Но и это не главное, мистер Куни. Мы попали в мирок, где, казалось бы, мы более или менее свободны. Мы, правда, не можем покинуть Ритрит по своей воле, но объяснения этому вполне разумны. И все-таки у нас создается впечатление, что мы марионетки в чьих-то руках. Один из нас случайно обнаружил. у себя в доме потайной микрофон. Согласитесь, что потайной микрофон плохо вяжется с тем демократическим Ритритом, который рисовали нам представители фонда.
И если мы, наша группа, ведем себя как конспираторы, то только потому, что мы не доверяем совету. Мы не уверены, что кто-то из нас не исчезнет, как исчез еще раньше Сесиль Стром. Мы вынуждены конспирироваться, потому что совет по существу — это всесильная администрация фашистского концлагеря. Необычного, конечно, в высшей степени комфортабельного, но концлагеря. Вы согласны, мистер Куни?
Антуан Куни молча покачал головой, потом сказал:
— Нет, не согласен.
— Но мы же представили вам факты.
— Хорошо, я буду с вами откровенен. Не буду скрывать, у меня есть связи в совете, мне, очевидно, доверяют, потому что со мной часто советуются.
— Что стало с Сесилем Стромом? — спросил Лайонел Брукстейн.
— Он покончил с собой, — твердо сказал Антуан Куни.
— Покончил с собой? — недоверчиво переспросил металлург.
— Это как-то…
— Поймите, все мы пережили чудовищную метаморфозу, — сказал проповедник, — и не каждый смог выдержать ее. Теоретически все выглядело безупречно. Мы получаем искусственные тела, полностью сохраняем свою память, свое самосознание, свои эмоции — то, что кое-кто склонен называть душой. В этом нас не обманули. По крайней мере, все те, с кем я разговаривал здесь, не ставили это под сомнение. И тем не менее… и тем не менее… Лично я пережил страшный шок, когда пришел в себя в Ритрите. Я чувствовал себя в западне, замурованным в чужое тело. Мне казалось, я даже ощущаю могильный холод этого ходячего склепа для моей души. Потом я успокоился. Может быть, мне это было легче потому, что я всегда был верующим человеком. О, я предвижу ваши вопросы: как: же так, господь сотворил и так далее. Я верю в бога как в высший смысл нашего существования. И я верю в связь нашей души с богом. Не тела, а души. Может быть, я святотатствую с точки зрения ортодоксального христианства, но господь не всемогущ, и наши тела, как и дела, увы, ему не подвластны. Но души наши вдуваются в нас его дыханием и возвращаются они к нему же. И когда я понял, что душа моя ничего не потеряла, сменив естественные нейроны мозга на искусственные нейристоры, потому что душа не то и не другое, а дар свыше, я успокоился… Сесиль Стром не смог успокоиться. Он не нашел мира с собой. Я знаю об этом, потому что он приходил ко мне, и мы много говорили о жизни… Увы…
— Я немножко знал его еще до Ритрита, — пожал плечами Фредерик Мукереджи. — Он был замкнутым человеком, и представить, что он…
— Пришел ко мне? — холодно спросил Антуан Куни. — Вам трудно это представить?
— Честно говоря, да.
— Скажу вам лишь, что в трудные минуты люди часто приходят за помощью не к тем, кто силен в осуждении и разрушении всего, что когда-то называлось святым, а к тем, кто верит в неизменные истины. Скепсис и неверие хороши для благоденствующих. Страждущим нужна вера. Вера с большой буквы.
— Но он же все-таки покончил с собой, — упрямо сказал Фредерик Мукереджи.
— Да, я не смог помочь ему. Он обладал сильным умом, а сильные умы труднее воспринимают помощь. Они чураются догм хотя бы потому, что эти догмы созданы не ими. Вы понимаете, о чем я говорю?
— Да, Антуан, — кивнула Рут Дойчер. — Я понимаю…
— И все-таки я не совсем уразумел, почему он покончил с собой, — пожал плечами Фредерик Мукереджи. — Пусть он не воспринимал ваши религиозные догмы, но это еще не повод, чтобы лишить себя жизни. Я тоже атеист, но я далек от мысли о самоубийстве.
— Я вовсе не хочу сказать, что все атеисты — потенциальные самоубийцы, — сказал Антуан Куни. — Кто может до конца понять самоубийцу? Чем можно измерить последний спазм отчаяния, который толкает человека к окну или к пистолету? Да, я не смог помочь ему разогнать страшный туман, что все время сгущался в его душе. Но я сделал все, что мог. Я знаю, это слабое утешение, но когда нет других — сознание выполненного долга тоже спасательный круг.
— Может быть, может быть, — пробормотала Синтия Краус.
— А потайной микрофон? — спросила Рут Дойчер. — Это более четкий факт, чем состояние души Сесиля Строма. Простите, Антуан, за агрессивность, но…
— Не надо извиняться, дорогая мисс Дойчер. Мы договорились быть откровенными. Я, правда, не находил у себя микрофоны, но может быть, потому, что не искал их. Но я верю вам. Что я могу сказать? Испокон веку многие либерально настроенные люди, а среди них было немало могучих умов, страдали одним идеалистическим пороком: они по-детски верили в добро. В извечное добро в человецах. Главное — не мешать людям, и добро это восторжествует обязательно и во всех случаях. Я не считаю себя злым человеком, но я не верю во всесильное добро. Ритрит состоит из сотни с лишним исков. Все они пережили страшный шок метаморфозы, и кое-кто, например Сесиль Стром, не выдерживает испытания. Кое-кто нуждается в помощи. А кому-то, может быть, надо помешать поставить под угрозу безопасность и существование всего Ритрита. Я согласен, что прятать микрофон в чужом доме не слишком нравственно. А ставить под угрозу жизнь всех исков нравственно?
— Старый спор о целях и средствах, — пожал плечами Лайонел Брукстейн. — Но и это не главное, мистер Куни.
— Что же главное?
— Главное — это смысл существования Ритрита.
— По-моему, всем нам объяснили его. Да и я не раз говорил об этом.
— И тем не менее, — сказала Синтия Краус, — у нас создается впечатление, что что-то от нас скрывают. Что Ритрит существует для каких-то целей, которые нам не сообщают и которые пока от нас ускользают.
— Мне кажется, я понимаю вас, — задумчиво сказал Антуан Куни. — Так уж мы устроены, что нам трудно поверить в простое объяснение. Наш мозг всегда ищет тайный смысл даже в простых вещах. А между тем комбинация гения русского ученого Любовцева, открывшего способ создания искусственного мозга и переноса в него сознания человека, и филантропического порыва Калеба Людвига никогда не казалась мне очень простой вещью. Обычно, умирая, мы подсознательно ревнуем к живым. Наверное, Калеб Людвиг был другим. В банальном театре масок промышленнику и финансисту обычно не отводится роль святого. Но маски не всегда соответствуют жизни. Жизнь сложнее масок. И Калеб Людвиг, умирая, пошел на фантастическое предприятие: он решил создать расу бессмертных. Мы — его избранники. Не знаю, как вы, но я никогда не позволяю себе забывать об этом. Я чувствую, что не сумел убедить вас, но я прошу верить мне.
— Ну что ж, мистер Куни, — сказал Фредерик Мукереджи. — Не буду обманывать вас, вы действительно не убедили меня в беспочвенности наших сомнений, но, с другой стороны, следует признать, что кое о чем вы заставляете задуматься. Я думаю, мы еще продолжим наши дискуссии. Спасибо, Рут, что вы привели к нам вашего друга.
Лгал он или нет этой рыженькой Рут Дойчер? — в пятый или десятый раз спрашивал себя Антуан Куни. Он сидел в своем коттедже, разложив на столе бумаги, но взгляд скользил мимо них, туда, где накануне он гулял с ней. Он вспомнил прикосновение ее пальцев к своей щеке. Жест доверия, интимной нежности. И вчерашнее волнение снова омыло его неким воображаемым теплом.
Боже, она была привлекательна. Как она была привлекательна! Причем привлекательна не столько своей внешностью. В конце концов, здесь в Ритрите начинаешь меньше ценить оболочку. Она и рукотворна и почти стандартна. Ум, личность, обаяние приобретают особое очарование б мире пластика. Может быть, потому, что они естественны, а не создаются в мастерских Ритрита. К тому же ее привлекательность усиливалась тем, что она была выходцем как бы из другого мира. Эта раскованность, эта ироничность, за которой угадывалась натура ранимая, одинокая и гордая, этот ум — все это было так не похоже на женщин его круга — жен его коллег офицеров. Она привлекала его именно непохожестью на офицерских жен. Привлекательность была какой-то дразнящей, против которой было трудно устоять.
И вот теперь он очутился перед сложнейшей дилеммой. Приближался день Омега, план, в котором было немало его ума, совести, убеждения, и группа этих скептиков представляла собой явную опасность. О, дай только волю этим либералам, ставящим под сомнение все и вся! Как термиты, прогрызут они все устои общества, с детским невежественным энтузиазмом начнут докапываться до основ, пока не обнаружат, что барахтаются под руинами, полузадушенные и раздавленные. Может быть, тогда они поймут все безумие и опасность своего безудержного скепсиса, но поздно что-либо понимать, когда мир уже в развалинах.
Есть болезни, когда сбитые с толку защитные силы организма с яростью набрасываются не на вторгшегося врага, а на свои же здоровые клетки. Войска его величества иммунитета предают своего сюзерена. Так и эти скептики, готовые разрушить все святыни, лишь бы доказать, что они пусты внутри. Доказать и погибнуть.
Нужно было заставить себя встать и пойти в совет. Успех Плана не мог зависеть от группки из четырех безответственных людей. Достаточно было того, что случилось с Антони Баушером и Николасом Карсоном. К счастью, одного уже нет в живых, второй в руках Вендела Люшеса.
День Омега приближался, и никто и ничто не должно было помешать ему. Это был великий План, и нельзя было распускать сентиментальные нюни накануне его осуществления.
Нужно было встать и пойти в совет. Может быть, их необходимо ликвидировать. Как Сесиля Строма. Кстати, забавная деталь, его тело сейчас принадлежало одному из членов группы, Лайонелу Брукстейну. Он сразу узнал его по изогнутому пальцу. Производственный дефект. Смешно. Уж не в теле ли гнездятся вирусы скепсиса?
Но тогда нужно будет ликвидировать и Рут. Ему стало бесконечно грустно. Что за ирония судьбы! Первый раз в жизни соприкоснуться с любовью в шестьдесят с лишним лет, в холодной шкуре иска, соприкоснуться с ней незадолго до великого дня Омега, и быть вынужденным тут же предать ее. Мысль была мучительна. Словно она, эта мысль, ощетинилась тысячами острых иголок, и они ранили его мозг. Так и сяк пытался он вращать эту мысль, чтобы уложить ее в сознании, но сознание не принимало ее.
А может быть, попытаться уговорить совет не ликвидировать их, а изолировать группу до момента, когда будет все равно, что они думают? Сомнительный план. Исчезновение сразу четырех исков может вызвать волнение среди обитателей Ритрита. Сейчас этим рисковать было нельзя. Число исков быстро двигалось к ста пятидесяти — цифре, намеченной для дня Омега, и любой риск был бы сейчас преступным.
— Вы сегодня были бесподобны, Антуан, — сказала Рут Дойчер, и Куни бросил на нее быстрый подозрительный взгляд. С этой женщиной никогда нельзя было быть уверенным, серьезна она или шутит.
— Вы находите, друг мой? — осторожно спросил он.
— Да, безусловно, ваша мысль о том, что мы, иски, со временем сыграем роль коллективного Мессии, просто поразительна. Знаете, девочкой я любила воображать, что со мной могут произойти необыкновенные вещи. Например, просыпаюсь я как-то утром, в горле першит. Я откашливаюсь и вдруг начинаю петь. У меня прорезался голос. Не просто голос, а феноменальное колоратурное сопрано. Вместе с итальянской школой и готовым репертуаром. Родители плачут: доченька, как же ты скрывала от всех такое сокровище? А я так небрежно отвечаю: сокровище? Подумаешь, пустяки.
Или я вдруг становлюсь красавицей. Утром смотрела на себя в зеркало и видела довольно скучную, неинтересную школьную рожицу, а днем вся улица замирает в благоговейном восторге и все глазеют на меня, будто я еду верхом на жирафе. И тем не менее, никогда, даже в самых фантастических видениях, я не представляла себя Мессией, индивидуальной или групповой. Но скажите, дорогой Антуан, что все-таки заставляет вас думать, будто мы так возвышаемся над простыми смертными?
— Мы еще даже не начали реализовывать свой потенциал. Мы двигаемся еще по инерции, заданной нам нашей прежней жизнью. Но пройдет время, мы освободимся от суетных пут и почувствуем себя чище, свободнее, сильнее, чем обычные люди. И люди пойдут за нами, потому что всегда мечтали об избавителе, о том, кто укажет им путь.
Несколько минут они шли молча. Рут остановилась. Прямо из-под ног у нее выскользнула ящерица и юркнула под камень. Облачка на небе, казалось, стояли на месте. Они были такого же цвета, как и пустыня вокруг: желтовато-охристого.
— Вы странный человек, — вдруг сказала Рут. — Порой я ловлю себя на мысли, что мне хочется верить вам. Вы обладаете даром убеждения. Вы прирожденный проповедник…
— Вы льстите мне, мисс Дойчер.
— Я думаю, вы можете перейти просто на Рут.
— Спасибо.
— Но обождите. Одно настораживает меня. Настоящие проповедники, от библейских пророков до наших дней, обличают. Они наша совесть. Они видят дальше нас и предупреждают нас о том, куда приведут нас наша слепота и наш эгоизм. Вы же… Вы же… У меня впечатление, что совет директоров должен быть в восторге от ваших проповедей. Я не хочу сказать, что они диктуют вам текст ваших проповедей, но я всегда настороженно относилась к апологетам власть имущих. А наша власть — совет директоров. И заметьте: это не выборная власть. Я не голосовала за него и инстинктивно я всегда настороже. Я не привыкла к благодеяниям власти. Или фонда в данном случае.
Антуан Куни остановился и медленно поднес руку Рут к своим губам.
— Очаровательная моя анархисточка, — нежно сказал он. — Настороженный интеллектуальный зверек.
— Спасибо, — усмехнулась Рут. — За поцелуй и за зверька.
— Вы не понимаете. Вы не понимаете, как соблазнителен и как легок путь отрицания. Первое, что делает в своей жизни ребенок, — он отрицает, он критикует. Он орет, потому что недоволен миром. Это легко, потому что это разрушительный путь. А ломать всегда проще, чем создавать. Удивительно, что даже сильные умы часто незаметно для себя скатываются на наклонную плоскость дешевого критиканства.
— Благодарю, друг мой. Надеюсь, я тоже включена в категорию сильных умов, впавших в дешевое критиканство?
— Не шутите так, Рут, — сказал Антуан. — Вы причиняете мне боль.
— Я? Вам? Боль? Не понимаю…
— Я знаю, вы любите шутить. Помните, как вы подошли ко мне и прошептали, что у фонда есть план всех превратить в исков, чтобы можно было свести все леса в мире на бумагу? Но… дело в том, что… мне не безразлично, что и как вы мне говорите, уважаемый мой биохимик.
— Почему?
— Потому что… можете смеяться, сколько вам угодно, но я люблю вас. Рут.
— Ура, — сказала Рут, — надо послать приветственную телеграмму конструкторам наших тел. Один иск признался в любви другому. Вряд ли они запрограммировали это. Или наоборот, это дефект?
— Не надо, — голос Антуана дрогнул. — Не смейтесь. Это слишком торжественный и важный момент для меня, чтобы ценить шутки.
Они прошли еще несколько шагов молча.
— Антуан, это правда? То, что вы сказали? — спросила Рут, и в голосе ее прозвучала странная настойчивость.
— Это правда, — тихонько сказал Антуан. — Святая правда.
— И я могу вам верить?
— Мне больно слышать ваш вопрос. Мне было около шестидесяти, когда я… возродился здесь… И никогда за всю жизнь, я не испытывал такой… такого… восхищения… женщиной… Я всегда был довольно… суровым человеком… Ну, может быть, не столько суровым, сколько серьезным, человеком долга…
— А кем вы были до метаморфозы?
— Историком… Историком-любителем.
— А… Наверное, вы много читали старых проповедников. Вы знаете, что многие зовут вас здесь златоустом?
Антуан Куни усмехнулся:
— Я слышал. Но я не адвокат, красноречие которого оплачивается выше самых высоких литературных гонораров. Если иногда мои слова и производят на кого-то впечатление, то это потому, что они идут от сердца.
— Вы странный человек, Антуан…
— Может быть, Рут. Откровенность давно уже стала у нас смешной, а если человек при этом еще и говорит о серьезных вещах, что ж… он почти комик.
Рут Дойчер сжала его руку. В определенной логике отказать ему нельзя, подумала она. И честности. Может быть, он в чем-то прав. Может быть, требуется определенное интеллектуальное мужество, чтобы не смеяться над старомодными истинами. А может быть, истины вообще не могут быть модными и старомодными. Может быть, они за скобками наших суетных страстей… Получить признание в любви от проповедника-любителя. Серьезного, как пастор, и торжественного, как сенатор. Смешно.
И все-таки… Все-таки что-то шевельнулось в ее груди. Какой-то древний инстинкт удерживал ее от беспощадной иронии, которой всю жизнь она фехтовала без устали, отбиваясь от наседающей пошлости жизни. Господи, она, Рут Дойчер, языка которой побаивались все ее знакомые, тает от признаний в любви электронно-кибернетического устройства! И где? В странном лагере на краю жаркой пустыни. В лагере, подозрительно похожем на комфортабельную тюрьму.
Всю жизнь она лелеяла свою свирепую независимость. Было время, когда и она получала свою долю приглашений на вечеринки и поцелуев в машине. Но она смеялась над кавалерами. Боже, они были такие одинаковые, они были так удручающе предсказуемы!
Она вдруг вспомнила, как ее, девчонку, когда-то пригласил в кино… как же его звали… А, Рич. И весь вечер; как только он открывал рот, она уже догадывалась, что именно он скажет. Слово в слово. Она старалась не смотреть на его курносую физиономию с небольшими облачками веснушек по обеим сторонам носа, потому что с трудом сдерживала смех. Потом она не выдержала, фыркнула. Парень обиделся, и больше они не встречались.
Постепенно она привыкла к одиночеству и даже стала гордиться им. И вот что-то произошло с ней. По привычке ей хотелось быть ироничной, ей хотелось двумя—тремя забавными репликами проткнуть надутую торжественность штатного златоуста. Но только по привычке. Потому что его серьезность была трогательна, и в самой беззащитности его слов было нечто, что удерживало ее от взмаха словесной рапирой. Нет, не хотелось вытаскивать из ножен эту рапиру. Ей хотелось, чтобы они шли так и шли и чтобы смешной Антуан трепетно держал ее руку в своей. Ей хотелось чувствовать себя обезоруженной, ибо в доверии, оказывается, была своя сладость.
— Я понимаю, почему вы молчите, — печально сказал Антуан и тихонечко погладил руку Рут. — Вы думаете, я не чувствую пропасть между нами?
— Пропасть? — вздрогнула Рут.
— Вы блестящая женщина. Вы известный ученый. Вы привыкли вращаться в интеллектуальной среде, где не очень жалуют банальные истины. А я… я полная ваша противоположность. Я прожил жизнь в среде, где интеллектуальность встречалась реже, чем шестипалые руки. В среде, совершенно вам чуждой…
— Не нужно, Антуан, — мягко сказала Рут и подивилась, откуда у нее взялись такие нежные интонации в голосе. — Не нужно постоянно принижать себя. Это защитное кокетство вовсе вам не к лицу. Я могу в чем-то с вами не соглашаться, но мне нравится ваша смелость. Скажу честно, ваша непохожесть на людей моего круга и настораживает и тянет к вам.
— Спасибо, Рут. — Антуан Куни остановился, нагнулся и поцеловал ей руку.
Ах, мисс Дойчер, что с вами творится, усмехнулась она мысленно. Она протянула руку и нежно провела пальцами по щеке проповедника.
— Спасибо, — тихо сказал Антуан. — Мне жаль, что у нас нет слез. Я бы не сдерживал их сейчас.
Они снова шли молча, и рука Рут уютно устроилась в руке Антуана Куни. Солнце уже стояло низко, пустыня стала остывать, и привычные миражные озерца не переливались больше над песком. Откуда-то подул ветер. Если бы она была человеком, она ощутила бы сейчас вечернюю прохладу, подумала Рут, но тут же привычно вытолкнула из себя эту мысль. Жалость к себе — что растворитель. Не смоешь вовремя, и вот уже он въелся в сердце, лишает тебя сил.
— Антуан, — сказала она, — можете вы дать мне слово, что то, что я сейчас расскажу вам, останется между нами?
— Если это не будет противоречить моей совести, — серьезно сказал Антуан, и слова его еще более убедили Рут в правильности ее решения.
— Я хочу познакомить вас с несколькими своими друзьями. Мы иногда собираемся и обсуждаем нашу жизнь здесь в Ритрите. Само собой разумеется, совет директоров ничего не должен знать об этих встречах. Можете вы дать мне слово?
— Да, милая Рут. Безусловно.
Их было всего пятеро, включая Рут и Антуана Куни. Они сидели за столом в ее коттеджике. Телевизор был включен на полную мощность, и чтобы слышать друг друга, они вынуждены были приблизить головы почти вплотную друг к другу.
— Мисс Дойчер поручилась за вас, — сказал невысокий иск с решительными манерами. — Этого достаточно. Меня зовут Фредерик Мукереджи. Раньше, до Ритрита, я возглавлял лабораторию новейших методов обработки металлов в Местакском университете. Это Лайонел Брукстейн, металлург. Это Синтия Краус, биолог. Ну-с, теперь можно перейти к сути дела. А суть эта, мистер Куни, весьма волнует нас. Я не буду останавливаться на том, как мы попали в Ритрит. Это примерно одна и та же история: люди, преимущественно ученые, оказывались в критических ситуациях: смертельная болезнь, катастрофа или что-нибудь в этом роде. И тогда появлялся представитель фонда Калеба Людвига в облике ангела-хранителя. Все мы приняли его предложение, иначе мы бы не были здесь.
Но не об этом речь. Все мы, по крайней мере члены этой маленькой группы, привыкли анализировать факты. Мы привыкли понимать, что с нами происходит. И мы невольно начали задумываться, так ли уж невинен Ритрит, каким нам его рисовали. Наши подозрения, что мы знаем далеко не все, усилились после исчезновения двух исков, Николаса Карсона и Антони Баушера. Они исчезли в ночь, когда в лабораторном корпусе вспыхнул пожар. Согласитесь, что официальный ответ совета, когда я спросил, где они, был не слишком убедительный. Мне сказали, что они уехали, чтобы лично заказать оборудование для своих лабораторий.
Но и это не главное, мистер Куни. Мы попали в мирок, где, казалось бы, мы более или менее свободны. Мы, правда, не можем покинуть Ритрит по своей воле, но объяснения этому вполне разумны. И все-таки у нас создается впечатление, что мы марионетки в чьих-то руках. Один из нас случайно обнаружил. у себя в доме потайной микрофон. Согласитесь, что потайной микрофон плохо вяжется с тем демократическим Ритритом, который рисовали нам представители фонда.
И если мы, наша группа, ведем себя как конспираторы, то только потому, что мы не доверяем совету. Мы не уверены, что кто-то из нас не исчезнет, как исчез еще раньше Сесиль Стром. Мы вынуждены конспирироваться, потому что совет по существу — это всесильная администрация фашистского концлагеря. Необычного, конечно, в высшей степени комфортабельного, но концлагеря. Вы согласны, мистер Куни?
Антуан Куни молча покачал головой, потом сказал:
— Нет, не согласен.
— Но мы же представили вам факты.
— Хорошо, я буду с вами откровенен. Не буду скрывать, у меня есть связи в совете, мне, очевидно, доверяют, потому что со мной часто советуются.
— Что стало с Сесилем Стромом? — спросил Лайонел Брукстейн.
— Он покончил с собой, — твердо сказал Антуан Куни.
— Покончил с собой? — недоверчиво переспросил металлург.
— Это как-то…
— Поймите, все мы пережили чудовищную метаморфозу, — сказал проповедник, — и не каждый смог выдержать ее. Теоретически все выглядело безупречно. Мы получаем искусственные тела, полностью сохраняем свою память, свое самосознание, свои эмоции — то, что кое-кто склонен называть душой. В этом нас не обманули. По крайней мере, все те, с кем я разговаривал здесь, не ставили это под сомнение. И тем не менее… и тем не менее… Лично я пережил страшный шок, когда пришел в себя в Ритрите. Я чувствовал себя в западне, замурованным в чужое тело. Мне казалось, я даже ощущаю могильный холод этого ходячего склепа для моей души. Потом я успокоился. Может быть, мне это было легче потому, что я всегда был верующим человеком. О, я предвижу ваши вопросы: как: же так, господь сотворил и так далее. Я верю в бога как в высший смысл нашего существования. И я верю в связь нашей души с богом. Не тела, а души. Может быть, я святотатствую с точки зрения ортодоксального христианства, но господь не всемогущ, и наши тела, как и дела, увы, ему не подвластны. Но души наши вдуваются в нас его дыханием и возвращаются они к нему же. И когда я понял, что душа моя ничего не потеряла, сменив естественные нейроны мозга на искусственные нейристоры, потому что душа не то и не другое, а дар свыше, я успокоился… Сесиль Стром не смог успокоиться. Он не нашел мира с собой. Я знаю об этом, потому что он приходил ко мне, и мы много говорили о жизни… Увы…
— Я немножко знал его еще до Ритрита, — пожал плечами Фредерик Мукереджи. — Он был замкнутым человеком, и представить, что он…
— Пришел ко мне? — холодно спросил Антуан Куни. — Вам трудно это представить?
— Честно говоря, да.
— Скажу вам лишь, что в трудные минуты люди часто приходят за помощью не к тем, кто силен в осуждении и разрушении всего, что когда-то называлось святым, а к тем, кто верит в неизменные истины. Скепсис и неверие хороши для благоденствующих. Страждущим нужна вера. Вера с большой буквы.
— Но он же все-таки покончил с собой, — упрямо сказал Фредерик Мукереджи.
— Да, я не смог помочь ему. Он обладал сильным умом, а сильные умы труднее воспринимают помощь. Они чураются догм хотя бы потому, что эти догмы созданы не ими. Вы понимаете, о чем я говорю?
— Да, Антуан, — кивнула Рут Дойчер. — Я понимаю…
— И все-таки я не совсем уразумел, почему он покончил с собой, — пожал плечами Фредерик Мукереджи. — Пусть он не воспринимал ваши религиозные догмы, но это еще не повод, чтобы лишить себя жизни. Я тоже атеист, но я далек от мысли о самоубийстве.
— Я вовсе не хочу сказать, что все атеисты — потенциальные самоубийцы, — сказал Антуан Куни. — Кто может до конца понять самоубийцу? Чем можно измерить последний спазм отчаяния, который толкает человека к окну или к пистолету? Да, я не смог помочь ему разогнать страшный туман, что все время сгущался в его душе. Но я сделал все, что мог. Я знаю, это слабое утешение, но когда нет других — сознание выполненного долга тоже спасательный круг.
— Может быть, может быть, — пробормотала Синтия Краус.
— А потайной микрофон? — спросила Рут Дойчер. — Это более четкий факт, чем состояние души Сесиля Строма. Простите, Антуан, за агрессивность, но…
— Не надо извиняться, дорогая мисс Дойчер. Мы договорились быть откровенными. Я, правда, не находил у себя микрофоны, но может быть, потому, что не искал их. Но я верю вам. Что я могу сказать? Испокон веку многие либерально настроенные люди, а среди них было немало могучих умов, страдали одним идеалистическим пороком: они по-детски верили в добро. В извечное добро в человецах. Главное — не мешать людям, и добро это восторжествует обязательно и во всех случаях. Я не считаю себя злым человеком, но я не верю во всесильное добро. Ритрит состоит из сотни с лишним исков. Все они пережили страшный шок метаморфозы, и кое-кто, например Сесиль Стром, не выдерживает испытания. Кое-кто нуждается в помощи. А кому-то, может быть, надо помешать поставить под угрозу безопасность и существование всего Ритрита. Я согласен, что прятать микрофон в чужом доме не слишком нравственно. А ставить под угрозу жизнь всех исков нравственно?
— Старый спор о целях и средствах, — пожал плечами Лайонел Брукстейн. — Но и это не главное, мистер Куни.
— Что же главное?
— Главное — это смысл существования Ритрита.
— По-моему, всем нам объяснили его. Да и я не раз говорил об этом.
— И тем не менее, — сказала Синтия Краус, — у нас создается впечатление, что что-то от нас скрывают. Что Ритрит существует для каких-то целей, которые нам не сообщают и которые пока от нас ускользают.
— Мне кажется, я понимаю вас, — задумчиво сказал Антуан Куни. — Так уж мы устроены, что нам трудно поверить в простое объяснение. Наш мозг всегда ищет тайный смысл даже в простых вещах. А между тем комбинация гения русского ученого Любовцева, открывшего способ создания искусственного мозга и переноса в него сознания человека, и филантропического порыва Калеба Людвига никогда не казалась мне очень простой вещью. Обычно, умирая, мы подсознательно ревнуем к живым. Наверное, Калеб Людвиг был другим. В банальном театре масок промышленнику и финансисту обычно не отводится роль святого. Но маски не всегда соответствуют жизни. Жизнь сложнее масок. И Калеб Людвиг, умирая, пошел на фантастическое предприятие: он решил создать расу бессмертных. Мы — его избранники. Не знаю, как вы, но я никогда не позволяю себе забывать об этом. Я чувствую, что не сумел убедить вас, но я прошу верить мне.
— Ну что ж, мистер Куни, — сказал Фредерик Мукереджи. — Не буду обманывать вас, вы действительно не убедили меня в беспочвенности наших сомнений, но, с другой стороны, следует признать, что кое о чем вы заставляете задуматься. Я думаю, мы еще продолжим наши дискуссии. Спасибо, Рут, что вы привели к нам вашего друга.
Лгал он или нет этой рыженькой Рут Дойчер? — в пятый или десятый раз спрашивал себя Антуан Куни. Он сидел в своем коттедже, разложив на столе бумаги, но взгляд скользил мимо них, туда, где накануне он гулял с ней. Он вспомнил прикосновение ее пальцев к своей щеке. Жест доверия, интимной нежности. И вчерашнее волнение снова омыло его неким воображаемым теплом.
Боже, она была привлекательна. Как она была привлекательна! Причем привлекательна не столько своей внешностью. В конце концов, здесь в Ритрите начинаешь меньше ценить оболочку. Она и рукотворна и почти стандартна. Ум, личность, обаяние приобретают особое очарование б мире пластика. Может быть, потому, что они естественны, а не создаются в мастерских Ритрита. К тому же ее привлекательность усиливалась тем, что она была выходцем как бы из другого мира. Эта раскованность, эта ироничность, за которой угадывалась натура ранимая, одинокая и гордая, этот ум — все это было так не похоже на женщин его круга — жен его коллег офицеров. Она привлекала его именно непохожестью на офицерских жен. Привлекательность была какой-то дразнящей, против которой было трудно устоять.
И вот теперь он очутился перед сложнейшей дилеммой. Приближался день Омега, план, в котором было немало его ума, совести, убеждения, и группа этих скептиков представляла собой явную опасность. О, дай только волю этим либералам, ставящим под сомнение все и вся! Как термиты, прогрызут они все устои общества, с детским невежественным энтузиазмом начнут докапываться до основ, пока не обнаружат, что барахтаются под руинами, полузадушенные и раздавленные. Может быть, тогда они поймут все безумие и опасность своего безудержного скепсиса, но поздно что-либо понимать, когда мир уже в развалинах.
Есть болезни, когда сбитые с толку защитные силы организма с яростью набрасываются не на вторгшегося врага, а на свои же здоровые клетки. Войска его величества иммунитета предают своего сюзерена. Так и эти скептики, готовые разрушить все святыни, лишь бы доказать, что они пусты внутри. Доказать и погибнуть.
Нужно было заставить себя встать и пойти в совет. Успех Плана не мог зависеть от группки из четырех безответственных людей. Достаточно было того, что случилось с Антони Баушером и Николасом Карсоном. К счастью, одного уже нет в живых, второй в руках Вендела Люшеса.
День Омега приближался, и никто и ничто не должно было помешать ему. Это был великий План, и нельзя было распускать сентиментальные нюни накануне его осуществления.
Нужно было встать и пойти в совет. Может быть, их необходимо ликвидировать. Как Сесиля Строма. Кстати, забавная деталь, его тело сейчас принадлежало одному из членов группы, Лайонелу Брукстейну. Он сразу узнал его по изогнутому пальцу. Производственный дефект. Смешно. Уж не в теле ли гнездятся вирусы скепсиса?
Но тогда нужно будет ликвидировать и Рут. Ему стало бесконечно грустно. Что за ирония судьбы! Первый раз в жизни соприкоснуться с любовью в шестьдесят с лишним лет, в холодной шкуре иска, соприкоснуться с ней незадолго до великого дня Омега, и быть вынужденным тут же предать ее. Мысль была мучительна. Словно она, эта мысль, ощетинилась тысячами острых иголок, и они ранили его мозг. Так и сяк пытался он вращать эту мысль, чтобы уложить ее в сознании, но сознание не принимало ее.
А может быть, попытаться уговорить совет не ликвидировать их, а изолировать группу до момента, когда будет все равно, что они думают? Сомнительный план. Исчезновение сразу четырех исков может вызвать волнение среди обитателей Ритрита. Сейчас этим рисковать было нельзя. Число исков быстро двигалось к ста пятидесяти — цифре, намеченной для дня Омега, и любой риск был бы сейчас преступным.