Друзья мои, и я почувствовал бы всю убийственную иронию своих слов, если бы не знал, что Ритрит лишь временное наше пристанище. Пока общество не привыкнет к идее исков — этих провозвестников новой жизни. Потом, когда мы выйдем отсюда, нам будет нелегко. Карьера пророка никогда не была особенно спокойной и комфортабельной. Не один из нас будет забросан камнями, если пользоваться библейским выражением, а может быть, и вполне будничным. Что делать, те, кто непохож, всегда вызывают страх, подозрение и ненависть у невежественной толпы. Мы будем проходить по улицам, и мальчишки будут улюлюкать нам вслед, мужчины будут грозить кулаками, а женщины — отплевываться: тьфу, тьфу, тьфу, вот они, бессмертные иски, будь они прокляты…
   И неважно, что мы будем смиренны и будем обращать к ним слова любви. Все равно инстинктивная ненависть долго будет лежать между нами и ними и непроходимым рвом.
   Но пионеры все равно должны идти вперед. Иски — это не механические монстры, которых показывают на ярмарках, не жалкие уродцы, при виде которых матери инстинктивно прижимают к себе детей. Мы — пионеры новой, более высокой цивилизации. Цивилизации, которая будет свободна от страха смерти, от жалкой старости, от болезней. И освобожденный дух наш подымется к высотам, о которых всегда мечтали лучшие люди.
   Я думаю о покойном Калебе Людвиге. Я часто задаю себе вопрос: понимал ли он всю грандиозность задачи, которую он поставил перед своим фондом? И инстинктивно чувствую, что да, понимал. Иначе он не торопился бы так, создавая Ритрит и создавая нас. Да, да, создавая, ибо это его волей, его упорством и его деньгами живы мы все сегодня…
 
   Я шел рядом с Тони и думал о том, как совместить пьянящие слова красноречивого Антуана Куни и водянистый страх в глазах профессора Трампелла, который выносил заведомо ложный смертный приговор ни в чем неповинному человеку. О, Куни был неглуп! Постепенно, исподволь заряжал он нас гордыней, почти религией. Он внушал нам сознание избранности, а сознание это — опасная штука. Оно как болезнь, от которой трудно избавиться. Можно сто раз произносить заклинания о равенстве и братстве, но что-то внутри нас, некая потайная гордыня всегда с жадностью ухватывается за привилегию избранности. За право смотреть на других с жалостью и презрением. О, людям не приходится долго искать, что бы такое возненавидеть в ближнем: католики косятся на протестантов, протестанты издеваются над католиками; атеисты презирают верующих, верующие — атеистов; богатые смотрят сверху вниз на презренные армии нищих, нищие уговаривают себя, что презирают богатство. Да что люди! Даже собаки играют в ту же игру. Каким взглядом окидывает на улице аристократический дог безродную собачонку…
   И если бы не фокусы памяти моего друга Тони Баушера, подсунувшей ему коротенькое воспоминание о бегущем по снегу человеке, кто знает, что бы мы чувствовали сегодня. Может быть, мы бы аплодировали Антуану Куни, возносили хвалу покойному истребителю лесов Калебу Людвигу и стояли восторженно на коленях перед советом директоров фонда и смотрели сверху вниз на простых смертных. Смертных в прямом смысле.
   Но у нас была защита против гипноза проповедника, как бы ловко он ни жонглировал соблазнительными словами: бег Тони Баушера на перебитых ногах и чужой металлический штифт в моей якобы руке.
   Может быть, тела исков — это действительно шаг вперед к какой-то новой цивилизации. Но я не верю в цивилизацию, которая начинается с воровства и обмана. А нас обманули, одурачили и обокрали. Пусть вместо украденного нам дали даже нечто более ценное — все равно это была кража.
   Мы шли по южной оконечности Ритрита, где было меньше всего шансов встретить кого-нибудь. Небо выцвело от зноя, ветер закручивал в пустыне легкие песчаные смерчики, но меня меньше всего интересовал пейзаж.
   — Твоя память не подвела тебя, друг Тони, — тихонько сказал я. Тони вздрогнул и бросил на меня быстрый взгляд.
   — Ты что-нибудь узнал?
   — Да, небольшой пустячок. У меня не было никакого рака легкого и никаких метастазов.
   — Не может быть, — пробормотал Тони, — а как же история болезни, анализы…
   — Удивительные мы существа, — невесело рассмеялся я. — Ты твердо веришь в свои якобы перебитые ноги, но цепляешься за какие-то истории болезней, когда речь заходит о других. Но в отличие от тебя я полагаюсь не на память. В отличие от тебя я знаю. — Слово «знаю» я произнес с таким убеждением, что Тони вздрогнул и посмотрел на меня.
   — Что значит «знаю»? Как ты можешь знать?
   Я коротко рассказал ему обо всем. Я был уверен, что он обрадуется. Наконец-то. Наконец-то он перестанет сомневаться. Он приобретет уверенность. Он пожмет мне руку и скажет: «Спасибо, Ник. Ты развеял все мои сомнения». Мне казалось, что он тут же взорвется, задаст мне тысячу вопросов, начнет строить планы каких-то действий. Но он шел молча, опустив голову на грудь.
   — Знаешь, Ник, — вдруг задумчиво сказал он, — я, конечно, благодарен тебе за откровенность. За то, что ты подтвердил то, в чем я был почти уверен. Но я ловлю себя на мысли, что я не рад этому.
   — Почему, Тони? — спросил я, хотя мог бы и не спрашивать. Я уже догадывался, что он ответит мне. Хотя бы потому, что и сам переживал нечто подобное.
   — Пока я полагался только на свою память, всегда оставалась лазейка, что это галлюцинация, фантом. И я не мог ничего делать. Нет, не то… Я не мог заставить себя идти на страшный риск только из-за того, что могло оказаться лишь иллюзией. А златоуст Куни прав: ловишь себя на том, что уже чувствуешь себя избранником. И жизнь спокойна. И страсти обходят Ритрит где-то стороной, и суета. И маленькая лаборатория уютна. И полусумасшедшая Рут Дойчер забавна. И кто знает, может быть, мне это действительно примерещилось, этот бег по заснеженному полю? Тем более здесь, в этой жаркой каменистой пустыне, даже снежинку себе трудно представить, не то что заснеженное поле.
   И вдруг приходишь ты и говоришь, что это все-таки не иллюзия, не фокусы памяти. Ты представляешь доказательства, что это правда. Потому что, если ты был здоров и у тебя обманом украли тело, нет ни малейших сомнений, что то же самое произошло и со мной. Металлический штифт в твоей томограмме и мое занесенное снегом поле дополняют друг друга. Они уже не оставляют места для сомнений, как бы подсознательно ни цепляться за них.
   И что теперь? Страсти уже не обходят Ритрит стороной. Я был центре тайфуна. Трудно чувствовать себя избранником, которого не избирали, а похитили, нагло выкрали средь бела дня. И лаборатория перестает быть уютной. И кто знает, может быть, рыжая Дойчер вовсе не забавна и не безумна, а шепчет то, чего нельзя не видеть. И что видел исчезнувший без следа Сесиль Стром… И нужно разрушать только что построенный уютный мирок, который так трудно было обживать. Нужно воевать с собой, со своей инерцией. Потому что мы уже набрали здесь определенный момент инерции… Знаешь, последние годы у меня были довольно скверные отношения с женой. Нет, пожалуй, даже не скверные. Мы просто постепенно и постоянно отходили друг от друга. Теория дрейфующих материков. Пока вдруг не поняли, что вовсе не нужны друг другу. И тем не менее мы не разъединились.
   — Почему?
   — Об этом я и говорю. Момент инерции. Страх перед переменами. Душевная лень. Конечно, я не признавался себе тогда в этом. Я говорил, что Рин — это моя дочка — нуждается во мне. Хотя она умница и не могла не видеть наши отношения…
   — Тони, — тихонько сказал я, — прости, что вытаскиваю тебя на мороз. Память бывает эластична, еще эластичнее совести. Я тебя не уговариваю и не подбиваю. Я должен уйти. Я должен взглянуть в глаза профессору Трампеллу и должен попытаться понять, кому и для чего все это было нужно. Такой уж у меня дурацкий характер.
   — И ты всерьез можешь думать, что я останусь?
   — Клянусь, Тони, я не стал бы испытывать к тебе презрения, если бы ты сказал мне: Ники, желаю тебе удачи. Тем более, что Антуан Куни вовсе не глуп…
   — Я понимаю, я понимаю, — кивнул Тони. — Мне не хочется бежать из Ритрита, тем более что я не знаю, возможно ли вообще это, но и остаться я не смогу. Я боюсь оставаться.
   — Не понимаю.
   — У меня ощущение, что побег — это меньшая из двух опасностей.
   — Прости, я все-таки не понимаю.
   — Шансы, что нас поймают, если мы вообще сумеем выбраться отсюда, велики. Но еще больше шансы, что в один прекрасный день я не выдержу. Лишнее слово ангелу-хранителю, лишний микрофон, лишний шпик, которого я не распознаю вовремя, — и я последую дорогой бедняги Строма. Меня выкурят из этого вот манекена и отдадут его очередному иммигранту в страну исков, как изящно выражается наш дорогой Антуан Куни. А это будет страшная смерть. Всерьез. Навсегда. Простите, скажет мой ангел-хранитель, вы же понимаете, что Ритрит нуждается в определенных мерах безопасности, а вы, к сожалению, стали представлять угрозу для него. Поэтому разрешите, мы сотрем ваше «я» из миллионных электронных мозгов. Это совсем не больно; сюда, пожалуйста…
   — Наверное, ты прав, — усмехнулся я. — Я думал, это только мое воображение так терзает меня.
   — О, мы все любим считать себя уникальными и неповторимыми. Совсем недавно я прочел книжку, что-то вроде… кажется, она называется «Райские птицы», да это, впрочем, и неважно. Она меня потрясла. Автор, словно фокусник, угадывал самые затаенные мои чувства. Даже не чувства, а какие-то получувства… Ну, да бог с ней, с нашей неповторимостью. У тебя есть какие-нибудь планы, как уйти из Ритрита?
   — Уйти совсем нетрудно. Колючей проволоки, как видишь, перед нами нет, и вместо того чтобы повернуть налево, мы можем повернуть направо и просто-напросто уйти.
   — Отличная идея. За исключением того, что Ритрит окружен чувствительными датчиками, которые тут же зарегистрируют, что двое безумцев пересекли периметр. Еще через пять минут нас поймают. Мы будем жалко извиняться, уверяя, что забыли инструкции, а твой вездесущий мистер Люшес, который, сдается мне, и так что-то чует, скажет в совете: джентльмены, твердых доказательств, у меня, к сожалению, пока нет, но на всякий случай я бы предложил разрядить их обоих…
   Мне было вовсе не смешно. Я вдруг почувствовал себя овцой, стоящей перед крепостью и думающей, как бы разрушить ее. Даже не бараном, а овцой… Вдруг я вздрогнул. Острый страх молнией проскочил через миллиарды моих нейристоров. При малейшем подозрении, что я что-то знаю, они постараются присмотреться к Луизе. И без особого труда определят, что две недели она проработала в клинике профессора Трампелла. О, это вовсе не трудно. Никто не стал бы ее выгораживать. Да, да, скажет мисс Ковальски, уязвленная тем, что Луиза не ответила на предложение дружбы. Я поступила легкомысленно, оставив ее в кабинете. Могла ли она ознакомиться с историей болезни? Конечно, вот здесь ключи, и нужно лишь открыть створку шкафа.
   Луиза постарается не выдать меня. Но они умеют допрашивать. Без всяких старомодных пыток. И не в сыром подземелье, а в уютной светлой комнате. Человек будет сидеть за обычным письменным столом, обычный человек с милой улыбкой на обычном лице. И все будет обычно и вовсе не страшно. И протянутая пачка сигарет, и щелчок зажигалки, и пододвинутая пепельница. И эркондишен протянет по комнате тоненькие и уютные струйки дыма. Никаких палачей в черных плащах, никаких дыб и раскаленных клещей. Все мило, доброжелательно и обычно. «Мисс Феликс, мы ваши доброжелатели, а вы ставите нас в тяжелое положение. Понимаете, если вы нам расскажете, что именно сообщили своему другу и как он на это реагировал, мы постараемся свести ущерб к минимуму. О, мы обещаем, что мистер Карсон будет в полной безопасности. Но если вы будете молчать, мы вправе будем предположить худший вариант и…» — «Но вы же не имеете права», — скажет тихо бедная Луиза, сама не веря себе, потому что она неглупая женщина. «Поймите, — терпеливо объяснят ей, — нам не нужно никаких прав. Мистера Карсона, увы, нет в живых. Бедняга умер, как умирают все, и давно кремирован. Хотите посмотреть его собственноручно подписанное завещание? А вы говорите — права».
   — У нас есть время подумать, — сказал я. — Луиза будет здесь следующий раз только через месяц. Так или иначе, до этого времени мы ничего не сможем сделать.
   — Почему?
   — Я должен предупредить ее. Она должна участвовать в наших планах. Без помощи нам ни черта не удастся сделать.
   — А собственно, что мы сможем узнать? — тихо спросил Тони. — Ну хорошо, ты придешь к своему Трампеллу, если, конечно, доберешься до него, потому что будет нетрудно догадаться о твоих визитах вежливости. Старика от ужаса хватит паралич. Ну ладно, не хватит. Он пролепечет, что его заставили. Кто? Какие-то люди. Ему угрожали, он ничего не мог сделать. Он очень сожалеет, но…
   — Слушай, Тони, дорогой друг, а не занять ли тебе место Антуана Куни? Он ребенок по сравнению с тобой. Ты умеешь убеждать, как никто.
   — Я тебя ни в чем не убеждаю. Как и себя, — печально сказал Тони. — Но я ученый. У меня тренированный мозг. Я хочу все взвесить заранее. Можно, конечно, разбежаться и размозжить себе голову о стенку. Или задушить своего ангела-хранителя. Но это мало что даст.
   — Ты же сам мне только что говорил, что бежать — это меньшее из двух зол. Не прошло и нескольких минут, а ты уже делаешь сальто-мортале на месте и опять заводишь: мало что даст. Слушай, я тебе не выложил еще один аргумент. У меня есть старинный знакомый. Мы вместе учились в школе и даже ухаживали раз за одной девочкой. Ее звали Милдред. Милли. Круглая идиотка, сколько я помню, но с божественными фиолетовыми глазами.
   — Ну и что?
   — Он работает в РА.
   — РА? Что это?
   — Разведывательное агентство. И судя по всему, он какая-то важная шишка там.
   — По чему же ты судишь? По его животу?
   — Очень остроумно. Я сужу по тому, что он полковник.
   — Гм… Может быть… Ты хочешь, чтобы он приехал за нами? На белом коне? Или ты согласен на любую масть? Представляешь, как красиво? Кавалерия штурмом берет Ритрит, директоров связывают и выводят на плац. Вы свободны, господа.
   — Очень и очень живописно. Но еще раз. Тони, только честно. Может быть, твой тренированный научный мозг не очень нейтрален в оценке вариантов? Может быть, он тайный болельщик Ритрита? Может, он предпочитает этот уголок олимпийского спокойствия?
   Мы прошли, наверное, шагов пятьдесят, а Тони все не отвечал. Наконец он искоса посмотрел на меня и сказал:
   — Не знаю… Если быть предельно честным с собой — не знаю. И уж если быть предельно честным, мой ангел-хранитель уже дважды спрашивал, не замечал ли я в тебе… как они изящно выражаются, странностей в поведении, беспокойства.
   — И что ты ответил?
   — Ты хочешь со мной поссориться?
   — Нет, Тони, не хочу. Прости, что спросил. Просто мой Вендел Люшес тоже расспрашивал. Про тебя. Так ласково, заботливо, участливо. Я поймал себя на мысли, что меня так и подмывало рассказать ему о твоих воспоминаниях.
   Тони посмотрел на меня и рассмеялся:
   — А я еще пытался вспомнить название какой-то книжки. Когда ты повторяешь мои самые постыдные мысли.
   — Наверное, не надо стесняться постыдных мыслей. Наверное, они не возникают только у святых. Сдается мне, надо стесняться, если не можешь их тут же придушить. Я свои душил тут же, в зародыше. Прости за нравоучительный тон…
   — Прощаю, — сказал Тони. — Я, как ты догадываешься, тоже не побегу сегодня к ангелу-хранителю. Мистер ангел, а Ник Карсон все знает!
   — Спасибо, Тони.
   — Это ирония?
   — Никакой иронии. Я совершенно серьезен. Но вернемся к нашим баранам. Надо думать. И решать. Может быть, мы действительно бараны, и Ритрит неуязвим. А может быть, и нет.
   — Хорошо, Ник, давай думать.

ГЛАВА 11

   У меня еще раз побывала Луиза, и мы договорились с ней о плане: в определенный день, точнее, поздний вечер она будет ждать нас в машине в двух милях от Ритрита. Она приготовит одежду и парики.
   Мы с Тони должны были в десять пятнадцать вечера выбраться из лагеря, причем так, чтобы сразу нас не хватились. Для этого Тони изготовил взрывное устройство с таймером. Взрыв произойдет в десять вечера в его запертой лаборатории. Во всеобщей сумятице мы должны были незаметно подобраться к центральным воротам, обезоружить двух охранников, связать их и добраться как можно быстрее до машины Луизы. Очень простой и очень реалистический план, не считая того, что он мог лопнуть в любом из своих звеньев. С неизбежным концом: сюда, пожалуйста, джентльмены. Вставьте свои головы в эти шлемы, к сожалению, мы вынуждены вас разрядить.
   Но мы знали, что отступать уже поздно. Сомнения остались позади. Тони был прав: жить в Ритрите с мыслью о том, что у тебя украли тело и жизнь, было еще страшнее, чем риск побега.
   И вот сегодня был решающий день. Время тянулось бесконечно медленно, спотыкалось на каждой минуте. Адскими усилиями и заклинаниями я дотащил упирающиеся упрямые стрелки до семи часов. Еще три часа. Я только мельком видел Тони утром, и он незаметно подмигнул мне и кивнул. Значит, взрыв был подготовлен. Подробнее расспросить его я не мог: последние дни мы избегали друг друга, чтобы не рисковать. Встретиться с ним мы условились в десять пятнадцать у ворот.
   Внезапно послышался стук в дверь. Это Тони, пронеслось у меня в голове. Значит, что-то сорвалось, он ни за что не должен был приходить ко мне.
   Словно в трансе, я открыл дверь. Передо мной стоял Вендел Люшес.
   — Добрый вечер, дорогой Карсон, вы не заняты? — спросил он с улыбкой.
   Он знает, тоскливо подумал я. Нейристоры мои в моем электронном мозгу были рукотворными, но страх был самый естественный, древний парализующий страх.
   — Не-ет, — выдавил я из себя, — прошу…
   — Извините, что без предупреждения, просто захотелось поболтать с вами… — Я молчал. Он посмотрел на меня, едва заметно усмехнулся и спокойно уселся в кресло. — Я понимаю, вы прежде всего видите во мне члена совета директоров. Что делать, за каждый пост всегда приходится платить. Я, знаете, был бизнесменом, президентом компании. И я прекрасно понимал, что у меня не могло быть друзей. Всем всегда что-то от меня было нужно. О, улыбок и любви всегда было более чем достаточно, но все они были не более чем товаром: а вдруг старик смягчится и подмахнет счетец, который ему тут же представят за улыбки и за любовь. Что делать, плата за высоту.
   — За высоту? — тупо переспросил я.
   — Мы всегда карабкаемся вверх по жизненной пирамиде. И чем выше, тем труднее удержаться на ее гранях. И скользко и тесно. Даже одному. Для друзей уже просто не остается места. Это альпинисты восходят на свои вершины группой. Это им нужны всякие там связки. Жизненные пирамиды подчиняются только одиночкам-восходителям. Одному, конечно, страшнее и опаснее. Что делать? Многие — даже не многие, а большинство — срываются. Короткий вскрик, перекошенное ужасом лицо и коротенькая заметочка: такой-то и такой-то пустил себе пулю в лоб. Но люди все равно лезут и лезут. И как только кто-нибудь сорвется и рухнет вниз, его место тут же штурмуют десятки других. Тут ничего не поделаешь, это инстинкты гонят нас наверх, подталкивают в спину. Точно так же, как инстинкты заставляют животных исправно выполнять свое жизненное назначение. Поверьте, я это знаю.
   — Довольно грустную картину вы рисуете…
   — Что делать, жизнь — жестокая штука. Я прошел ее. Я вскарабкался почти на самую вершину пирамиды и многое увидел сверху.
   А может, он ничего не знает? Сентиментальные воспоминания перед бесплатным слушателем. Я еще не был в этом уверен, но страх начал выходить из меня. Мне казалось, что выходит он с шипением — под таким давлением он был закачан в меня. Но мистер Люшес шипения, очевидно, не заметил, потому что продолжал:
   — Скажите, Карсон, вы уже слышали, наверное, с дюжину проповедей нашего Антуана Куни, что вы думаете о самом Калебе Людвиге?
   — Что я могу думать? Я не знал его, — пожал я плечами. — Пользуюсь вашим сравнением: он был так далеко от меня на грани пирамиды, что я и видеть-то его никогда не видел. Даже на фотографии или по телевидению… Он, говорят, ненавидел паблисити.
   — Говорят, — кивнул Люшес. — Но все-таки какой-то образ у вас складывается?
   — Ну, бизнесмен. Мультимиллионер, ударившийся под старость в филантропию. Идея исков, наверное, привлекла его размахом…
   — Чепуха, — нахмурился Люшес. — Абсолютная чепуха. Я знал его. Можно сказать, даже неплохо. Он прежде всего был мечтателем.
   — Мечтателем?
   — Именно мечтателем.
   — Но его целлюлозная империя…
   — Деньги всегда были для него лишь инструментом. А бумага давала возможность делать эти деньги. Это было второстепенным.
   — А о чем же он мечтал?
   — О, это не так просто сформулировать. Слишком громко звучит. Впрочем, он не боялся формулировок. Он мечтал покончить с нашим жалким эгоистичным обществом. С обществом деградировавшим, превратившимся в постоянную ярмарку, где лишь торгуют и жаждут развлечений. Может, вам это покажется смешным, но он походил на библейского пророка, на какого-нибудь Исайю или Амоса…
   Я не удержался и усмехнулся. Уж очень не вязался в моем воображении образ босоногого проповедника, простирающего худые руки в страстном обличении пороков, с преуспевающим мультимиллионером. Разве что он простирал руки в своем «роллс-ройсе» из-за коварства конкурентов, которых в этот день ему не удалось надуть.
   Люшес пожал плечами.
   — Я догадываюсь, о чем вы думаете. Но не торопитесь судить о человеке по тому, как он зарабатывает на жизнь. Да, Людвигу удалось стать очень богатым человеком, но это не мешало ему ненавидеть наше безвольное, погрязшее в пороках общество. Поверьте мне, я хорошо знал этого человека.
   — И как же он намеревался исправить наше жалкое эгоистическое общество? Ведь ярмарку не разгонишь. Это фундамент и смысл нашей жизни.
   — Он это понимал, дорогой Карсон. Тем более, он преуспел на этой ярмарке. По крайней мере, по части продажи. Так вот, он не знал, что делать с ярмаркой. Он был довольно образованным человеком и отдавал себе отчет, что любые перевороты, любые военные хунты в конце концов возвращаются к той же ярмарке. А социализм, как вы можете догадаться, его не устраивал тем более. В этом и заключалась трагедия его жизни. Он мечтал об обществе чистом и суровом, о некоей новой Спарте, а сам торговал на ярмарке, где продают и покупают все, что пользуется спросом.
   И вот он случайно узнает о гениальном изобретении русского ученого Любовцева. Я уже рассказывал вам о нем. И в мозгу старого мечтателя зажигается потухшая было надежда. Новая Спарта. Новая цивилизация, очищенная от страха смерти, болезней, жадности. Ибо что нужно тебе, если ты бессмертен? Тебе становится смешна мелкая суета ярмарки. Разве наше бесконечное жизненное кружение не продолжение инстинктивных хватательных движений младенца и пронзительного его крика: «Дай, дай!»? Разве все это не из-за нелепой краткости нашей жизни? Разве не из-за этого мы все время торопимся: быстрее, быстрее! Нахватать, разбогатеть, приобрести славу, власть. Успеть. Только бы успеть, потому что дни наши коротки и пересчитаны богом или матушкой-природой, кому какая система координат нравится.
   Теперь представьте себе существо, которому некуда торопиться. Он не подвластен времени, и суетливое кружение, детская жадность становятся ему смешны. Ну что может значить лишняя погремушка, лишний титул или лишний кошелек, если ты знаешь, что все это суета сует в масштабе бессмертия. Ты в другом измерении…
   — Но ведь иски — крошечная группка. Ее даже никто не заметит в грохоте ярмарочных барабанов.
   — Не скажите, не скажите, дорогой Карсон, придет время — еще как заметят! И преклонят колени. И протянут руки в мольбе: и мы хотим свободы бессмертия.
   — Может быть, но мне все-таки не совсем ясно, как иски займут такое место на ярмарке.
   — О, это-то как раз одна из главных гениальных идей Калеба Людвига!
   — И в чем же она заключается?
   — Еще не время.
   — Не время чего?
   — Не время осуществления этой идеи и не время познакомить вас с ней. Хотя я верю, что именно вы оцените ее простоту и величие.
   — Спасибо, — пробормотал я.
   Странный человек этот Люшес, подумал я, глядя на застывшее его лицо и устремленный куда-то вдаль взгляд. В нем угадывалась вера. Вера с большой буквы. Не знаю, какие у него были отношения с покойным Калебом Людвигом, но похоже, что истребитель лесов основательно заразил его своими смутными видениями. А теперь, после смерти своего друга, он поднял знамя Савонаролы. Но что-то привлекательное в нем было. Не знай я всего, что случилось со мной и Тони, я бы, наверное, лучше сумел оценить их идеи.
   — Спасибо, — вдруг сказал Вендел Люшес и встал.
   — За что?
   — За то, что вы терпеливо и внимательно выслушали меня. Мне кажется, вы понимали, что я говорил вам. О, это нелегко. Все мы воспитаны циниками и с подозрением относимся к идеям. Слишком много идей в обращении, и все они давно обесценились, как наши деньги. В них не верят, потому что идеи — тот же товар на ярмарке. Целые ряды философов. И все кричат, все зазывают: смирение, экзистенциализм, абсурдность бытия, бог, безбожие. Даже идею о презрении к материальным благам и ту стараются сбыть подороже. Только у нас самые лучшие, последние идеи. Купите. За две идеи скидка… А вы слушали, мистер Карсон, и мне казалось, что вы понимаете меня. По крайней мере, вы знали, что я ничего не продаю. Мне не нужно сбывать товар. И вы это почувствовали.