Зиновий Юрьевич Юрьев
Иск

ГЛАВА 1

   Сквозь реденькие седые волосы врача просвечивала розовая кожица скальпа. Он сидел, наклонив голову, и что-то писал. Мне вдруг почудилось, что он боится посмотреть на меня, и тут же, откуда-то снизу, во мне начала подниматься волна липкого страха. Он обволакивал желудок, сердце, легкие, пока все мое нутро не всколыхнулось тоскливым животным ужасом. В кабинете вдруг стало холодно, и меня начал бить озноб.
   Я несколько раз глубоко и прерывисто вздохнул. Мне казалось, что глоток кислорода должен если не смыть, то хоть немного растворить дрожавшую внутри меня пустоту. Но страх не уходил. У страха, наверное, своя интуиция, своя логика, своя воля.
   Пауза бесконечно растягивалась, раздувалась, как мыльный пузырь. Только стенки его не переливались детской праздничной радугой. Мыльные пузыри! Как я любил пускать их когда-то, до нашей эры…
   Наконец врач медленно начал поднимать голову. Ах, какой это был труд! И сколько вещей отвлекало его! Например, ногти, которые он разглядывал так, будто видел в первый раз; бумаги и книги, вдруг потребовавшие срочной перекладки; галстук, и так завязанный идеальный узлом. На мгновение мне стало жаль старика: сколько же он тратит душевных и физических сил, чтобы только не посмотреть мне в глаза! Он громко вздохнул. Вздох был вовсе не докторский, не профессорский, не профессиональный, а какой-то беспомощный, похожий на те мои вздохи, которыми я только что пытался растворить склеивавший меня страх. Доктор долго растирал руки, обтянутые коричневым пергаментом, собираясь с силами.
   — Боюсь, — наконец выдавил он из себя, — что дела наши не очень хороши…
   Я молчал. Он неплохо подготовил меня к худшему тягостным, безнадежным молчанием и вздохами. И все равно трепетавший во мне страх мгновенно уплотнился: я одеревенел. Я хотел что-то спросить, но не мог. Я хотел вдохнуть, но мышцы не повиновались мне.
   — Может быть, если бы вы не пропустили прошлое обследование, — еще раз вздохнул профессор Трампелл, — может быть…
   — А если без условных наклонений? — неожиданно послышался чей-то хриплый голос, и я не сразу понял, что он принадлежит мне.
   Профессор собрался с духом и посмотрел на меня. В стариковских светло-водянистых глазах клубилось не то сострадание, не то испуг. Усилие, должно быть, заставило его еще раз вздохнуть, и он отвел взгляд.
   — Без условных наклонений? — задумчиво переспросил он и несколько раз кивнул. Не то себе, не то мне. — Мне скоро семьдесят, дорогой мистер Карсон, а я так и не привык спокойно выносить приговоры. Покойный отец почему-то мечтал, чтобы я стал судьей. Он и сам был судьей. Я, как сейчас, вижу его: всегда одетый в черный костюм, всегда серьезный. Почти торжественный. Мне кажется, даже во сне он сохранял это выражение серьезной торжественности. Он считал свою профессию самой лучшей в мире. Он не мог понять, как это я решил стать врачом. Кто знает, наверное, он был прав… Может быть, я прожил бы более спокойную жизнь и вынес бы меньше приговоров…
   — Я не совсем понимаю, кого жалеть: вас или себя, — довольно резко сказал я. — И к тому же — осужденный имеет право хоть знать приговор. И в суде и здесь.
   — Да, да, простите, — как-то виновато встрепенулся профессор. — Я не должен ничего скрывать от вас. — Он снова опустил голову. — Рак легкого…
   — Лечение? — спросил я чужим голосом.
   Легкие седые волосы едва заметно заколебались над розовой детской кожицей.
   — Увы… слишком поздно…
   — Сколько у меня времени? — спросил я и какой-то частью сознания, сохранившей способность наблюдать и анализировать происходившее, подивился деловитости тона. — На сколько я могу оставить здесь машину? Сколько я вам должен? Сколько мне осталось жить?
   Профессор выпятил сизую полную нижнюю губу и тут же начал медленно ее всасывать, словно боялся потерять ее.
   — Три месяца, может быть, четыре… Поверьте, я бы хотел…
   — Скажите, профессор, ошибки не может быть? Я ведь чувствую себя вовсе недурно. — Неожиданно я почувствовал надежду. Крошечную, хрупкую. Но тем яростнее я вцепился в нее. Ну конечно же, это ошибка. Страшная, нелепая ошибка. Ну, признайся, старый палач, что ошибся, и я прощу тебе муки осужденного. Ну, смелее, смелее, признайся, не томи меня, старик, молил я его, признайся.
   Мне показалось, что профессор вздрогнул и пожал плечами.
   — К несчастью, все анализы и томограммы не оставляют ни малейшего сомнения… А самочувствие… Оно бывает так обманчиво и коварно. Иногда словно специально для того, чтобы усыпить бдительность. Боюсь, это не надолго… Как только почувствуете себя хуже, позвоните мне.
   — А операция? Неужели нет никаких новейших лекарств? — спросил я. Надежды уже не было, и я произносил пустые, жалкие слова только для того, чтобы не задохнуться от животного ужаса.
   Профессор печально покачал головой.
   — Увы, мистер Карсон, поздно. Поверьте, я…
   — Спасибо, доктор, — сказал я и вышел из кабинета.
   Прямо на меня по коридору шла молоденькая сестра. Светлозеленый халатик удивительно гармонировал с ее глазами точно такого же цвета. Она улыбнулась мне снисходительно и победоносно, как улыбаются молоденькие красивые девушки не очень молодым мужчинам.
   Я улыбнулся ей в ответ. Я понимал, что не мог улыбнуться, выслушав только что окончательный приговор. Но наверное, инстинкты еще жили прежней жизнью, они еще не усвоили, что улыбки кончились для меня навсегда. Как и все остальное. Навсегда. Ужасающее, если вдуматься, слово. Нелепое, бессмысленное, тупое и жестокое. Как это навсегда? Я не хотел принимать эту мысль, во мне не было смирения. Как это навсегда? Почему это должно было случиться со мной? Почему? Почему из-за каких-то дрянных рехнувшихся клеток я должен осознавать, что все кончается для меня. Навсегда.
   Я медленно вышел на улицу. Февральский ветерок лениво закручивал над асфальтом снежные буранчики, и, обессиленные, они тут же бесшумно опускались на тротуары и мостовую. Я понимал, что ничего не изменилось за последний час: люди улыбались, ссорились, спешили по своим делам. Земля продолжала бесшумно вращаться вокруг своей оси. Плывя одновременно по орбите вокруг Солнца. Изменилось лишь мое восприятие мира. Он казался мне теперь неизъяснимо прекрасным, от легкого морозца до угрюмой старухи с пластиковой сумкой, которая в этот момент проходила мимо. Старуха исподлобья посмотрела на меня, и во взгляде ее мне почудилось сострадание. Как, как я мог прожить жизнь, не замечая всей изумительности мира? Как мог позволить себе огорчаться из-за всяческих пустяков, вместо того чтобы упиваться каждым мгновением пребывания в этой невозможной красоте, от которой у меня на глазах наворачивались слезы?
   Нет, нельзя отпускать все эмоциональные тормоза. В конце концов, я не мальчик. Пятьдесят два года не так уж мало. Сколько бы мне ни оставалось дней, нельзя прожить их с невысыхающими слезами на глазах. Нужно было ожесточиться. Нужно было проклясть судьбу и приготовиться к встрече с костлявой.
   Что ж, раньше или позже это случается со всеми. Чуть раньше, чуть позже… Мне захотелось закурить, и я привычным усилием воли попытался подавить желание: то, что я считал бронхитом, заставляло меня в последнее время ограничить себя в курении. Но теперь можно было не бороться с собой. Днем больше, днем меньше… А может быть, даже и не меньше. Испокон веков приговоренному к смерти полагался сытный завтрак. Я повернулся спиной к ветру и закурил. Сладостно-едкий дым тут же заставил меня закашляться.
   Щетки стеклоочистителя машины примерзли к стеклу. Я достал скребок и не торопясь соскоблил тонкий ледок. Он соскребался с приятным хрустом. Привычные движения были бесконечно сладостны. Наверное, подсознательно я был уверен, что с человеком, занятым таким обычным делом, не может случиться ничего страшного. А может быть, в этом было спасение. Нужно было продолжать делать все то, что я делал раньше, и смерть, увидев, что здесь ее не ждут, пройдет мимо. Нужно было улыбаться, отвечая на улыбки, как я ответил на улыбку глупенькой юной сестрички в коридоре больницы. Но я не верил себе. Я бросал в воду смешные маленькие соломинки, зная, что за них не уцепиться.
   В конце концов, восприятие времени относительно. Три—четыре месяца. Мальчишкой каждый день я воспринимал как бесконечный отрезок времени. Он вмещал в себя тысячи событий. Вчера и завтра имели самое ничтожное значение, едва виднелись в смутном моем ощущении времени. А в последние годы я не раз удивлялся, как ускорился ток времени. Да уж не ток, а стремительная река. Много раз за день меня пронзало мгновенное и печальное ощущение, что я уже делал это множество раз, что так было вчера, позавчера, много лет назад, что время неудержимо и стремительно вытекает сквозь пальцы, потому что я не умею ухватиться за него и как-то задержать.
 
   Я погрузился в кресло и вытянул ноги. Все это было чепухой, жалкой дымовой завесой, которая ничего ни от кого не скрывает. Я почувствовал, как на глазах выступили слезы. Жаль, жаль было всего, умирать не хотелось. Жаль было сына, решившего в самом конце двадцатого века отыскать себе древнего бога. Странное и нелепое существо. Вот он стоит передо мной, высокий, слегка сутулый, бледный, с мягкой курчавой бородкой. Ты не понимаешь, папа, говорит он. Я не умею тебе объяснить. Это как в чужом городе. Ты идешь по чужим улицам, и все окна темны. И вдруг в одном зажигается свет. И тебе кажется, что этот свет специально для тебя…
   Жаль было Луизу. Впрочем, ее можно было не жалеть. Не раз и не два она говорила мне со странной настойчивостью:
   — Никогда не жалей меня.
   — Почему? — спрашивал я. — Разве жалость так оскорбительна?
   — Не знаю, — хмурила она лоб, — я почему-то безумно боюсь жалости…
   Сказать ей или ничего не говорить пока? Бессмысленно. Она сама почувствует, что что-то изменилось. Она обладала таинственным чутьем детей и животных и умела мгновенно определить перемены в настроении окружающих.
   Сказать… Она, разумеется не бросит меня до конца, может быть, даже научится несложным обязанностям сиделки. Научится лживым улыбкам, уверениям, что я поправлюсь, научится делать мне обезболивающие уколы, поправлять постель, переворачивать меня. Она будет развлекать меня разговорами о новых узорах, которые она придумывает для росписи тканей, о всяких пустяках. Она ни разу не позволит себе всхлипнуть, и нос ее никогда не будет красный от слез. Но каждый день, каждое мгновение я буду угадывать в ней с трудом подавляемый брезгливый ужас здорового человека, который он испытывает по отношению к умирающему.
   Сын… Кто знает, может быть, именно сейчас мы сумеем лучше понять друг друга?
   О, с каким сладостным восторгом я бы прижал к груди отца! Он был тихим, напуганным жизнью человечком, а я только начинал жить. Так многое манило меня, что с жестоким эгоизмом юности убегал я от него тогда, когда дни его уже были пересчитаны, как теперь — мои. И ни разу, ни одного раза не попытался он удержать меня, лишь улыбался слабо и наклонял голову:
   — Иди, мне ничего не надо.
   И у жены я бы попросил прощения.
   — Я причинял тебе много горя, — сказал бы я ей.
   Она засмеялась бы легко и недоверчиво:
   — Горе? Ты шутишь, друг мой. Мы были всегда счастливы…
   Я вдруг вспомнил свою прабабушку, умершую, когда я был совсем маленьким. Воспоминание всплыло из самых глубин памяти.
   Я стою около ее кровати. Кровать огромная, темного дерева, и столбики по бокам спинки украшают деревянные же шары. У одного сколот бок. И комната кажется мне темной, и сама старуха. Я стою около нее — наверное, меня привела мать — и смотрю на ее верхнюю губу. Я никак не могу понять, почему у прабабушки растут усики. Может быть, она вовсе не прабабушка, а прадедушка. Мысль эта, наверное, показалась мне смешной, потому что я улыбнулся. Шумно дышавшая старуха посмотрела на меня, подмигнула и просипела:
   — Ну вот, хоть один умный человек в семье нашелся.
   — Почему? — пропищал я.
   — Потому что ты улыбнулся. Понял, что нечего жалеть старуху, которая отправляется в приятное путешествие. Последнее и самое отрадное…
   — Что значит «отрадное»?
   — Отрадное? Как тебе объяснить, малыш? Которое дает тебе отраду, покой.
   — Покой? Разве это хорошо? Покой — для покойников.
   — Это ты хорошо сказал.
   Старуха взяла колокольчик и стала звонить. Что она хочет?.. Я вдруг сообразил, что задремал и звонит вовсе не старуха, собиравшаяся в последнее приятное путешествие, а телефон.
   Я выполз из кресла и поежился. Так уютно было в тихой дремоте и так остро пронзила меня морозным сквозняком непоправимость случившегося. О господи…
   — Слушаю, — сказал я.
   — Мистер Карсон? — спросил незнакомый голос.
   — Да.
   — Добрый вечер, меня зовут Вендел Люшес, и мне бы хотелось поговорить с вами.
   — К сожалению, мистер Люшес, я неважно себя чувствую и вряд ли смогу увидеть вас. Тем более что мне ничего не нужно: ни пылесоса, ни энциклопедии, ни даже нового издания Библии.
   — Ну, насчет Библии я бы не был так уверен. — Мне показалось, что мой собеседник усмехнулся. Что за чертовщина? И что он хочет этим сказать? Откуда какой-то коммивояжер может знать о моих метастазах?
   — Что вы хотите этим сказать? — довольно резко спросил я.
   — Смею вас заверить, мистер Карсон, что вопрос, который я хотел бы обсудить с вами, чрезвычайно серьезен…
   — Я ж вам сказал, что плохо себя чувствую, — раздраженно пробормотал я и положил трубку.
   Через несколько секунд снова раздался звонок.
   — Простите, мистер Карсон, — послышался все тот же голос, — боюсь, я неясно выразил свою мысль. Речь идет как раз о вашем здоровье.
   — Что? — крикнул я. — Кто вы такой? Что вам нужно?
   — Ради бога, успокойтесь. Меньше всего я бы хотел вывести вас из себя. Я представитель фонда Калеба Людвига, хотя боюсь, название это мало что говорит вам.
   — Это тот Людвиг, который свел на бумагу половину всех лесов Амазонки?
   — Ну, не будем преувеличивать, хотя мистер Людвиг, помимо всего прочего, действительно занимался производством целлюлозы.
   — И что же я могу сделать вашему уважаемому фонду?
   — Вы — ничего. Это мы можем оказать вам небольшую услугу.
   — Мне снова почудилось, что мой собеседник усмехнулся на другом конце провода.
   — А почему вы думаете, что меня могут интересовать предложения фонда Калеба Людвига?
   — Потому что вы больны и речь идет о вашем здоровье.
   — Боюсь, никто не сможет мне помочь. К тому же, откуда вы можете знать то, что я сам узнал несколько часов назад?
   — Поразительно, однако, устроены люди. Вы, надеюсь, слышали выражение: «Утопающий хватается за соломинку»?
   — Ну?
   — Вам приготовили не соломинку, а спасательный круг, а вы, вместо того чтобы уцепиться за него, разговариваете со мной так, будто я действительно намерен продать вам пылесос. Я сую вам этот круг, а вы любым способом отталкиваете его от себя.
   — Что значит «спасательный круг»? — почти крикнул я. — Это жестокие шутки.
   — Я не шучу с вами, мистер Карсон, — очень тихо и очень проникновенно сказал мой собеседник. — Я никогда не позволил бы себе шутить с человеком, обреченным на мучительную и скорую смерть.
   Я долго молчал. Голова моя шла кругом. Я ничего не понимал. Я боялся надежды. Помахать передо мной пустой, несуществующей надеждой было бы чересчур жестоко. Но в голосе таинственного представителя фонда Людвига звучало столько сострадания, что я позволил себе на мгновение безумную надежду. Он прав, в конце концов. В моем положении хватаются не только что за соломинку, даже за невозможную надежду.
   — Когда вы сможете приехать? — спросил я.
   — С вашего разрешения, мистер Карсон, я буду у вас через двадцать пять минут.

ГЛАВА 2

   Представитель фонда Калеба Людвига оказался на редкость пунктуальным человеком: он приехал ко мне ровно через двадцать пять минут. Лет тридцати, он чем-то неуловимо напоминал манекена в витрине дорогого магазина. Может быть, тем, что казался удивительно чистеньким, только что тщательно вымытым, новеньким, что ли. И улыбка у него была аккуратненькая, и зубы сверкали дантистским нечеловеческим совершенством. И даже на костюме не было ни единой складочки или морщинки. Но при этом он производил впечатление человека, привыкшего, чтобы его слушали.
   Посетитель несколько секунд довольно бесцеремонно рассматривал меня, потом кивнул, не столько, похоже, мне, сколько самому себе.
   — Прежде всего, — сказал он, — вы захотите узнать, откуда у меня сведения о вашей смертельной болезни. Так?
   — Допустим, — пробормотал я. У меня было ощущение, что я иду по натянутой проволоке. Внизу смазанная полумраком пустота, под ногами зыбкая опора. Но все-таки опора. Я боялся дышать. Мне казалось, что лишний вопрос, вопросительный взгляд качнут проволоку и я бесшумно низринусь в небытие, к которому был приговорен взбунтовавшимися клетками.
   — Фонд обратился к ряду врачей с просьбой сообщать о случаях тяжелых, неизлечимых болезней и травм у выдающихся ученых страны.
   — А врачебная тайна? — зачем-то спросил я. Зачем, какое мне было дело до врачебной тайны, если голова моя шла кругом от странного разговора.
   Мистер Люшес слегка наклонил голову и с легкой улыбкой посмотрел на меня.
   — Вас действительно интересует врачебная тайна? — с каким-то необидным сарказмом спросил он.
   — Да нет… собственно, — пробормотал я. — Но согласитесь…
   — Я понимаю. Естественная реакция. Вы сталкиваетесь с чем-то необычным и инстинктивно хватаетесь за привычные понятия. Вполне нормально. Смею вас уверить, вы сейчас услышите вещи действительно необычные, к которым вы абсолютно не подготовлены, поэтому прошу вас набраться терпения и выслушать меня. — Мой таинственный посетитель встал из кресла, сделал несколько шагов и посмотрел на меня. Взгляд его был проницателен, и мне показалось, что он легко читает мои мысли. — В начале нашего телефонного разговора вы решили, что вас терзает очередной коммивояжер, который пытается продать вам новую модель пылесоса или новое издание энциклопедии. Так?
   — Согласитесь, что…
   — О, не бойтесь обидеть меня, мистер Карсон, в каком-то смысле я действительно коммивояжер, только я торгую не пылесосами, а жизнью. Впрочем, слово «торгую» неверно. Не торгую, а раздаю.
   Представитель фонда посмотрел на меня строго и торжественно, словно хотел подчеркнуть, что не шутит. Я понимал, что он несет чепуху, что сейчас предложит мне какое-нибудь шарлатанское лекарство, но у осужденного свой собственный оценочный аппарат. Скепсис — это для здоровых. Осужденным скепсис не нужен. Сам приговор заменяет скепсис.
   Я молчал. Проволока, на которой я балансировал, слегка подрагивала под ногами, вот-вот я рухну в пустоту, но пока что я стоял.
   Должно быть, представитель фонда понимал, о чем я думаю. Он медленно покачал головой и сказал:
   — Мы не собираемся вас лечить. К сожалению, до сих пор на этой стадии ваша болезнь неизлечима. И тем не менее мы предлагаем вам жизнь.
   Что он говорит? Что за странные кошмары преследуют меня? Что это за существо с улыбкой манекена явилось добивать меня безумными речами?
   Я вдруг подумал, что сплю и весь этот нелепый разговор — сон. Пусть стереоскопический и стереофонический, но сон. Но если я понимал, что сплю, сновидение должно было исчезнуть. Сны не любят, когда им не удается выдать себя за реальность.
   Я крепко зажмурил глаза и раскрыл их. Манекен по-прежнему стоял передо мной. Что он хочет? Я вдруг понял. Сейчас он пригласит меня присоединиться к моей давно забытой прабабушке: поверьте, сын мой, и господь дарует вам вечную жизнь. Он с любовью приемлет заблудших овец. Ах, если бы я мог обрести уверенность своей усатой прабабушки! Я бы улыбался сейчас улыбкой курортника или путешественника, с нетерпением ожидая отъезда из постылой земной юдоли в солнечные кущи. Увы, я не верил в такие путешествия. Я знал, что ни за какие молитвы нельзя купить билет в несуществующий пункт назначения. Чтобы поверить в бога, нужно отказаться от знания, а его не вытравишь из себя. От него можно избавиться только одним образом — вместе с жизнью.
   — Это связано… с верой, с богом? — спросил я и почувствовал, как качнулся на проволоке. Мне даже показалось, что я широко развел руки, стараясь удержать теряемое равновесие.
   — Нет, — улыбнулся мистер Люшес, — скорее это связано с русскими.
   Я больше не мог балансировать. Чтобы функционировать более или менее успешно, нужно предвидеть ход событий хотя бы на шаг или два вперед. С представителем фонда это не получалось. Я сдался. Я вручил себя человеку с новым чистеньким личиком. В капитуляции была своя сладость: не нужно было ощущать ногами подрагивающую над бездной проволоку, не нужно было ловить раскинутыми руками ускользающее равновесие. Я ваш. Я вручаю вам себя. Делайте со мной что хотите. У меня нет больше сил сопротивляться. Я заглатываю надежду, что вы протягиваете мне, даже зная, что она не существует.
   Должно быть, мистер Люшес снова понял мое состояние своей дьявольской интуицией, потому что кивнул мне с улыбкой и сказал:
   — Это довольно длинная история, но поскольку она имеет к вам самое непосредственное отношение, прошу вас: наберитесь терпения. Восемь лет назад, в восемьдесят восьмом году, молодой советский ученый Любовцев впервые в мире создал искусственный интеллект. Не счетную машину фантастического быстродействия, не гигантский арифмометр, а личность, существо, наделенное своей волей и эмоциями. Интеллект этот оказался необыкновенно сильным, а помноженный на неутомимость и нечеловеческую концентрацию, Черный Яша, как назвали создатели свое детище, оказался гением в самом буквальном смысле этого слова. За свою короткую жизнь он создал так называемый транслятор, при помощи которого можно перенести интеллект, разум, самосознание живого человека в искусственный мозг. И эти опыты Любовцев проделал на самом себе. Абсолютно успешно. Хотя в то время этот искусственный мозг практически не имел тела. Если не считать тележку с электромоторами. Насколько известно, русские столкнулись с целым рядом вопросов морального и социального характера и пока что не используют открытие Любовцева. Мы же не остановились. За прошедшие годы тележка основательно видоизменилась, в чем вы можете убедиться сами… — Мистер Люшес встал и прошел по комнате, победно улыбаясь и показывая невозможные свои ослепительные зубы.
   — Вы… — пробормотал я. — Вы… это невозможно.
   — Возможно, дорогой мистер Карсон. Я хожу, разговариваю, причем, как вы можете заметить, на довольно сложные темы. Я склонен даже думать, что это один из важнейших, а скорее всего, самый важный разговор в вашей жизни. И его веду я, Вендел Люшес. И не просто веду, а вселяю в вас надежду, держу вас в руках. Я не робот. Я живу. Но не дышу. Не ем. Не пью. Не устаю. Не болею. Единственное, в чем я нуждаюсь, — это в периодической подзарядке моих аккумуляторов. Поверьте, я понимаю, как нелегко укладываются в сознание такие идеи, как все в вас восстает против невообразимого. Что вы хотите, миллионы лет наши предки боялись всего нового, даже чужака из соседнего племени, потому что новое и неизведанное почти всегда несло угрозу. Мы не несем угрозы. Мы предлагаем вам жизнь. Да, жизнь. Потому что человек в конечном счете — это не желудок, не печень, не связки мышц или система лимфатических желез. Человек — это сознание, основанное на непрерывной памяти, и интеллект. И совершенно не имеет значения, в чем живет эта непрерывная память, в сером ли мозговом веществе, похожем на морщинистую губку, или в искусственном устройстве.
   — Но почему вы выбрали меня? — пробормотал я только для того, чтобы что-то сказать, чтобы услышать свой голос, чтобы еще раз убедиться, что я не дремлю в кресле, измученный дневными потрясениями.
   — Фонд Калеба Людвига ставит своей целью сохранить жизнь многих выдающихся ученых. Все мы, связанные с этой работой, гордимся ею и считаем фонд Людвига — величайшей филантропической организацией в истории человечества.
   — Странно, я никогда ничего не слышал…
   — О, вы должны понять, сколько еще нерешенных вопросов: этических, религиозных, юридических… Можно ли считать искусственного человека правопреемником его естественного я? Может ли он наследовать имущество самого себя? Остаются ли родительские права, и так далее. Я уже не говорю о том, что скажет церковь. Не скажет, вернее, а возопит. Потом представьте себе реакцию широкой публики: да это же элитарность! Да кто им дал право решать, кому даровать бессмертие, кого отправлять на тот свет? Вообразите на мгновение марш обреченных с требованием дать им жизнь… А положение робота в обществе? Отношение к нему окружающих? Смесь брезгливого любопытства, отвращения и зависти. Каста механических неприкасаемых. Впрочем, это настолько очевидно, что вы и сами легко можете представить себе все последствия преждевременного ознакомления публики с фондом и его целями. Я понимаю, что оглушил вас, поэтому, с вашего разрешения, теперь я помолчу, чтобы вы хоть чуть-чуть переварили всю эту информацию.
   — Да, да, спасибо, — пробормотал я. Я взял сигарету и закурил. Интересно, курят ли эти роботы?.. Что за чушь! Нет, разумеется. Если они не дышат, как они могут курить? Я усмехнулся. Опять я хватался за глупые, ничтожные детали, не в силах уяснить себе суть проблемы. А между тем проблема была чрезвычайно проста. С одной стороны, скорая и неизбежная смерть, по всей видимости мучительная, с другой — жизнь в некоем искусственном теле. Прабабушка, наверное, посмеялась, бы над дилеммой.