Юрий Маркович Нагибин
О любви (сборник)

Эхо

Рассказ
   Синегория, берег, пустынный в послеполуденный час, девчонка, возникшая из моря… Этому без малого тридцать лет!
   Я искал камешки на диком пляже. Накануне штормило, волны, шипя, переползали пляж до белых стен приморского санатория. Сейчас море стихло, ушло в свои пределы, обнажив широкую, шоколадную, с синим отливом, полосу песка, отделенную от берега валиком гальки. Этот песок, влажный и такой твердый, что на нем не отпечатывался след, был усеян сахарными голышами, зелено-голубыми камнями, гладкими, округлыми стекляшками, похожими на обсосанные леденцы, мертвыми крабами, гнилыми водорослями, издававшими едкий йодистый запах. Я знал, что большая волна выносит на берег ценные камешки, и терпеливо, шаг за шагом, обследовал песчаную отмель и свежий намыв гальки.
   – Эй, чего на моих трусиках расселся? – раздался тоненький голос.
   Я поднял глаза. Надо мной стояла голая девчонка, худая, ребрастая, с тонкими руками и ногами. Длинные мокрые волосы облепили лицо, вода сверкала на ее бледном, почти не тронутом загаром теле, с пупырчатой проголубью от холода.
   Девчонка нагнулась, вытащила из-под меня полосатые, желтые с синим, трусики, встряхнула и кинула на камни, а сама шлепнулась плашмя на косячок золотого песка и стала подгребать его к бокам.
   – Оделась бы хоть… – проворчал я.
   – Зачем? Так загорать лучше, – ответила девчонка.
   – А тебе не стыдно?
   – Мама говорит, у маленьких это не считается. Она не велит мне в трусиках купаться, от этого простужаются. А ей некогда со мной возиться…
   Среди темных шершавых камней вдруг что-то нежно блеснуло: крошечная чистая слезка. Я вынул из-за пазухи папиросную коробку и присоединил слезку к своей коллекции.
   – Ну-ка, покажи!..
   Девчонка убрала за уши мокрые волосы, открыв тоненькое, в темных крапинках лицо, зеленые кошачьи глаза, вздернутый нос и огромный, до ушей рот, и стала рассматривать камешки.
   На тонком слое ваты лежали: маленький овальный прозрачно-розовый сердолик; и другой сердолик – покрупнее, но не обработанный морем и потому бесформенный, глухой к свету; несколько фернампиксов в фарфоровой узорчатой рубашке; две занятных окаменелости – одна в форме морской звезды, другая – с отпечатком крабика; небольшой «куриный бог» – каменное колечко; и гордость моей коллекции – дымчатый топаз, клочок тумана, растворенный в темном стекле.
   – За сегодня собрал?
   – Да ты что?.. За все время!..
   – Не богато.
   – Попробуй сама!..
   – Очень надо! – Она дернула худым шелушащимся плечом. – Целый день ползать по жаре из-за паршивых камешков!..
   – Дура ты! – сказал я. – Голая дура!
   – Сам ты дурачок!.. Марки небось тоже собираешь?
   – Ну собираю! – ответил я с вызовом.
   – И папиросные коробки?
   – Собирал, когда маленьким был. Потом у меня коллекция бабочек была…
   Я думал, ей это понравится, и мне почему-то хотелось, чтобы ей понравилось.
   – Фу, гадость! – Она вздернула верхнюю губу, показав два белых острых клычка. – Ты раздавливал им головки и накалывал булавками?
   – Вовсе нет, я усыплял их эфиром.
   – Все равно гадость… Терпеть не могу, когда убивают.
   – А знаешь, что я еще собирал? – сказал я, подумав. – Велосипеды разных марок!
   – Ну да?
   – Честное слово! Я бегал по улицам и спрашивал у всех велосипедистов: «Дядя, у вас какая фирма?» Он говорил: «дукс», или, там, «латвелла», или «оппель». Так я собирал все марки, вот только «эндфильда» модели «ройяль» у меня не было… – Я говорил быстро, боясь, что девчонка прервет меня какой-нибудь насмешкой, но она смотрела серьезно, заинтересованно и даже перестала сеять песок из кулака. – Я каждый день бегал на Лубянскую площадь, раз чуть под трамвай не угодил, а все-таки нашел «эндфильд-ройяль»! Знаешь, у него марка лиловая с большим латинским «Р»…
   – А ты ничего… – сказала девчонка и засмеялась своим большим ртом. – Я тебе скажу по секрету, я тоже собираю…
   – Что?
   – Эхо… У меня уже много собрано. Есть эхо звонкое, как стекло, есть как медная труба, есть трехголосое, а есть горохом сыплется, еще есть…
   – Ладно врать-то! – сердито перебил я. Зеленые кошачьи глаза так и впились в меня.
   – Хочешь, покажу?
   – Ну, хочу…
   – Только тебе, больше никому. А тебя пустят? Придется на Большое седло лезть.
   – Пустят!
   – Так завтра с утра и пойдем. Ты где живешь?
   – На Приморской, у болгар.
   – А мы у Тараканихи.
   – Значит, я твою маму видел! Такая высокая, с черными волосами?
   – Ага. Только я свою маму совсем не вижу.
   – Почему?
   – Мама танцевать любит… – Девчонка тряхнула уже просохшими, какими-то сивыми волосами. – Давай купнемся напоследок!
   Она вскочила, вся облепленная песком, и побежала к морю, сверкая розовыми узкими пятками…
   Утро было солнечное, безветренное, но не жаркое. Море после шторма все еще дышало холодом и не давало солнцу накалить воздух. Когда же на солнце наплывало папиросным дымком тощее облачко, снимая с гравия дорожек, белых стен и черепичных крыш слепящий южный блеск, простор угрюмел, как перед долгой непогодью, а холодный ток с моря разом усиливался.
   Тропинка, ведущая на Большое седло, вначале петляла среди невысоких холмов, затем прямо и сильно тянула вверх, сквозь густой пахучий ореховый лес. Ее прорезал неглубокий, усеянный камнями желоб, русло одного из тех бурных ручьев, что низвергаются с гор после дождя, рокоча и звеня на всю округу, но иссякают быстрее, чем высохнут дождевые капли на листьях орешника.
   Мы отмахали уже немалую часть пути, когда я решил узнать имя моей приятельницы.
   – Эй! – крикнул я желто-синим трусикам, бабочкой мелькавшим в орешнике. – А как тебя зовут?
   Девчонка остановилась, я поравнялся с ней. Ореховая заросль тут редела, расступалась, открывая вид на бухту и наш поселок – жалкую горсточку домишек. Огромное, серьезное море простиралось до горизонта водой, а за ним – туманными мутно-синими полосами, наложенными в небе одна над другой. А в бухте оно притворялось кротким и маленьким, играя, протягивало вдоль кромки берега белую нитку, скусывало ее и вновь протягивало…
   – Не знаю даже, как тебе сказать, – задумчиво проговорила девчонка. – Имя у меня дурацкое – Викторина, а все зовут Витькой.
   – Можно Викой звать.
   – Тьфу, гадость! – Она знакомо обнажила острые клычки.
   – Почему? Вика – это дикий горошек.
   – Его еще мышиным зовут. Терпеть не могу мышей!
   – Ну, Витька так Витька, а меня – Сережа. Нам еще далеко?
   – Выдохся? Вот лесника пройдем, а там уже и Большое седло видно…
   Но мы еще долго петляли терпко-медвяно-душным орешником. Наконец тропинка раздалась в каменистую дорогу, бело сверкающую тонким, как сахарная пудра, песком, и вывела нас на широкий пологий уступ. Тут, в гуще абрикосовых деревьев, ютилась сложенная из ракушечника сторожка лесничего.
   Едва мы подступили к уютному домику, как тишина взорвалась бешеным лаем. Гремя цепями, навешенными на длинную проволоку, на нас вынеслись два огромных лохматых, грязно-белых пса, взвились на воздух, но, удушенные ошейниками, выкатили розовые языки, захрипели и шмякнулись на землю.
   – Не бойся, они не достанут! – спокойно сказала Витька.
   Зубы псов клацали в полушаге от нас, я видел репьи в их загривках, клещей, раздувшихся с боб, на храпе, только глаза их тонули в шерсти. Странно, из сторожки никто не вышел, чтобы унять псов. Но как ни кидались псы, как ни натягивали проволоку, они не могли нас достать. И когда я уверился в этом, мне стало щемяще-радостно. Наш поход вел нас к скалам и пещерам, населенным таинственными голосами, не хватало лишь грозных стражей, драконов, преграждающих смельчакам доступ к тайне. И вот они, драконы – эти заросшие, безглазые, с красномясым зевом псы!
   И опять мы петляем орешником по сузившейся тропе. Тут орешник не такой густой, как внизу: многие кусты посохли, на других листва изъедена в паутину мелким блестящим черным жучком.
   Я устал и злился на Витьку, она, знай себе, вышагивала своими тонкими, прямыми как палки ногами с чуть скошенными внутрь коленками. Но впереди вдруг просветлело, я увидел склон, поросший низкой бурой травой, вдалеке тянулась кверху серая скала.
   – Чертов палец! – на ходу бросила Витька.
   По мере того как мы подходили, серый скалистый торчок вздымался выше и выше, – казалось, он вырастал несоразмерно нашему приближению. Когда же мы ступили в его темную прохладную тень, он стал чудовищно громаден. Это был уже не Чертов палец, а Чертова башня, мрачная, загадочная, неприступная. Словно отвечая на мои мысли, Витька сказала:
   – Знаешь, сколько людей хотели на него забраться, ни у кого не вышло. Одни насмерть разбились, другие руки-ноги поломали. А один француз все-таки залез.
   – Как же он сумел?
   – Вот сумел… А назад спуститься не мог, и сошел там с ума, и после от голода умер… А все-таки молодец! – добавила она задумчиво.
   Мы подошли к Чертову пальцу вплотную, и Витька, понизив голос, сказала:
   – Вот тут… – Она сделала несколько шагов назад и негромко крикнула: – Сережа!..
   – Сережа… – повторил мне в самое ухо насмешливо-вкрадчивый голос, будто родившийся в недрах Чертова пальца.
   Я вздрогнул и невольно шагнул прочь от скалы; и тут навстречу мне, от моря, звонко плеснуло:
   – Сережа!..
   Я замер, и где-то вверху томительно-горько простонало:
   – Сережа!..
   – Вот черт!.. – сдавленным голосом произнес я.
   – Вот черт!.. – прошелестело над ухом.
   – Черт!.. – дохнуло с моря.
   – Черт!.. – отозвалось в выси.
   В каждом из этих незримых пересмешников чувствовался стойкий и жутковатый характер: шептун был злобно-вкрадчивым тихоней; морской голос принадлежал холодному весельчаку; в выси скрывался безутешный и лицемерный плакальщик.
   – Ну чего ты?.. Крикни что-нибудь!.. – сказала Витька.
   А в уши, перебивая ее голос, лезло шепотом: «Ну чего ты?..», – звонко, с усмешкой: «Крикни» – и, как сквозь слезы: «Что-нибудь».
   С трудом пересилив себя, я крикнул:
   – Синегория!..
   И услышал трехголосый отклик…
   Я кричал, говорил, шептал еще много всяких слов. У эха был острейший слух. Некоторые слова я произносил так тихо, что сам едва слышал их, но они неизменно находили отклик. Я уже не испытывал ужаса, но всякий раз, когда невидимый шептал мне на ухо, у меня холодел позвоночник, а от рыдающего голоса сжималось сердце.
   – До свидания! – сказала Витька и пошла прочь от Чертова пальца.
   Я устремился за ней, но шепот настиг меня, прошелестев ядовито-вкрадчиво слова прощания, и хохотнула морская даль, и голос вверху застонал:
   – До свидания!..
   Мы шли в сторону моря и вскоре оказались на каменистом выступе, нависшем над пропастью. Справа и слева вздымались отроги гор, а под нами зияла бездна, в которой тонул взгляд. Если бы Чертов палец провалился сквозь землю, он оставил бы за собой такую вот огромную, страшную дыру. В глубине провала торчали острые ослизлые скалы, похожие на клыки великана, в них тараном било темное, с чернильным оттенком, море. Какая-то птица, распластав недвижные, будто омертвелые, крылья, медленно, кругами, падала в бездну.
   Казалось, что-то еще не кончено здесь, не пришли в равновесие грозные силы, вырвавшие из недр земли гигантский каменный палец, расколовшие горную твердь чудовищным колодцем, изострившие его дно шипами скал и заставившие море раздирать о них свой нежный язык. Весь каменный громозд вокруг и внизу был непрочным, зыбким, в скрытом внутреннем напряжении, стремящемся к переделу… Конечно, я не умел тогда назвать то мучительно-тревожное ощущение, какое охватило меня на обрыве Большого седла…
   Витька легла на живот у самого края обрыва и поманила меня. Я распластался возле нее на твердой и теплой каменистой глади, и сосущая, леденящая притягательность бездны исчезла, стало совсем легко смотреть вниз. Витька наклонилась над обрывом и крикнула:
   – Ого-го!..
   Миг тишины, а затем густой рокочущий голос трубно прогромыхал:
   – О-го-го-у!..
   В голосе этом не было ничего страшного, несмотря на силу его и густоту. Видимо, в пропасти обитал добрый великан, не желавший нам зла.
   Витька спросила:
   – Кто была первая дева?
   И великан, немного подумав, отозвался со смехом:
   – Ева!..
   – А знаешь, – сказала Витька, глядя вниз, – никому не удавалось спуститься с Большого седла к морю. Один дядька добрался до середины и там застрял…
   – И умер с голода? – спросил я насмешливо.
   – Нет, ему кинули веревку и вытащили… А по-моему, спуститься можно.
   – Давай попробуем?
   – Давай! – живо и просто откликнулась Витька, и я понял, что это всерьез.
   – В другой раз, – неловко отшутился я.
   – Тогда пошли… Будь здоров! – крикнула Витька в пропасть и вскочила на ноги.
   – Здоров!.. – гоготнул великан.
   Мне еще хотелось поговорить с ним, но Витька потащила меня дальше.
   Новое эхо – по словам Витьки, «звонкое, как стекло», – гнездилось в узком, будто надрез ножа, ущелье. У эха был тонкий, пронзительный голос, даже басом сказанное слово оно истончало до визга. И что еще противно: провизжав ответ, эхо не замолкало, а еще долго попискивало мышью в каких-то своих щелях.
   Мы не стали задерживаться у расщелины и пошли дальше. Теперь нам пришлось карабкаться вверх по крутому склону, то покрытому бурой жесткой травой и колючками, то голому, полированно-скользкому. Наконец мы оказались на уступе, заваленном огромными каменными глыбами. Каждая глыба что-нибудь напоминала: корабль, танк, быка, голову, которую победил Руслан, поверженного воина в доспехах, береговое орудие с отбитым стволом, верблюда, пасть ревущего льва, а то и части тела искромсанного гиганта: нос с горбинкой, ушную раковину, челюсть с бородой, могучий, так и не разжавшийся кулак, босую ступню, лоб с завитками кудрей…
   Все эти закаменевшие существа, части существ, предметы, одетые камнем, перебрасывались, будто мячом, прозвучавшим среди них словом, с мгновенной быстротой и резкой краткостью отражая гранями звук. Тут-то и обитало «гороховое» эхо…
   Но самым удивительным было эхо, о котором Витька ничего не сказала мне. Мы не шли к нему, а ползли по круче, цепляясь за выступы, за лишайник, сухие кусточки. Из-под наших ног и рук осыпались камешки, увлекали за собой более крупные камни, позади нас творился непрестанный грохот. Когда я оглянулся, то подивился малости той высоты, которая кружила нам голову на обрыве. Море уже не казалось отсюда гладью: беспредельное, неохватное, оно сливалось с небом, образуя с ним единую сферу – купол, царящий над всем зримым простором. И Чертов палец, подчеркивая нашу высоту, вновь умалился до торчка.
   Витька остановилась у полукруглого темного провала, ведущего в глубь горы. Я заглянул туда и, когда глаза несколько привыкли к темноте, увидел сводчатую пещеру с длинными бородами каменных сосулек. Стены источали зеленое, красное, синее мерцание, из пещеры тянуло затхлостью склепа, и я невольно отшатнулся.
   – Здравствуй! – крикнула Витька, сунув голову в дыру.
   И будто заухали, сталкиваясь, пустые бочки, под сводом тяжко отдавалось: «бом!», дребезжало по углам и низким охом наконец вырвалось наружу, словно сама гора испустила дух.
   С почтительным изумлением глядел я на Витьку. Худая, крапчатая, с трепаными сивыми волосами, острыми клычками в углах губ, с зелеными блестящими глазами – она сама казалась мне сейчас такой же сказочной, как и сокровенный мир, в который она ввела меня.
   – А ну, крикни! – приказала Витька.
   Я наклонился и «ахнул» в маленький черный рот горы. И опять там заухало, заверещало, а затем дохнуло мне в лицо нездешним гнилостным холодом. Ужасное одиночество охватило меня вдруг, одиночество и беззащитность посреди этого каменистого, отвесного, из круч и падей, мира, населенного загадочными дикими голосами.
   – Пойдем, – сказал я Витьке, выдавая свое смятение. – Пойдем отсюда!..
   Дальнейший наш путь я воспринимал как бесконечное падение вниз. На этом пути мимо нас снова промелькнули и каменное кладбище, и Чертов палец, и больной, источенный орешник, и взлетающие на цепях, хрипящие в удушье лесниковы псы, и другой – полный силы – орешник. Наше падение оборвалось в сухой балке, огибавшей поселок со стороны гор.
   – Ну что, интересно было? – спросила Витька, когда мы ступили на нашу улицу.
   Я вновь чувствовал себя в безмятежной привычности, и Витька уже не казалась мне сказочной хозяйкой горных духов. Просто карзубая, костлявая, некрасивая девчонка. И перед этой-то девчонкой я праздновал труса!
   – Интересно… – сказал я лениво. – Только какая же это коллекция?
   – А тебе лишь бы в коробку да за пазуху?..
   – Нет, отчего же… А только эхо каждому откликается, не тебе одной.
   Витька как-то странно, долго посмотрела на меня.
   – Ну и что же, мне не жалко! – сказала она, тряхнув волосами, и пошла к своему дому…
 
   Мы подружились с Витькой. Вместе облазили Темрюк-каю и гору Свадебную, и на Свадебной, в гротике, нашли квакающее эхо. А вот Темрюк-кая, с ее отрогами, мощными склонами и остро вонзающейся в небо вершиной, оказалась совсем бесплодной…
   Мы почти не расставались. Я привык к тому, что Витька купается голая, она была добрым малым, товарищем, и я совсем не видел в ней девчонки. Смутно я понимал природу ее нестыдливости: Витька считала себя безнадежно уродливой. Я никогда не встречал человека, который бы так просто, открыто, с таким ясным достоинством признавался в своей некрасивости. Рассказывая мне как-то раз об одной школьной подруге, Витька бросила вскользь: «Она почти такая же уродина, как я…»
   Однажды мы купались неподалеку от рыбацкой пристани, когда с высокого берега посыпала ватага мальчишек. Я немного знал их, но мои робкие попытки сблизиться с ними ни к чему не приводили. Эти ребята не первый год отдыхали в Синегории, считали себя старожилами и не допускали чужаков в свою ватагу. Коноводом у них был высокий, сильный мальчик Игорь.
   Я уже вышел из моря и, стоя на берегу, вытирался полотенцем, а Витька продолжала резвиться в воде. Подкараулив волну, она высоко подпрыгивала и перекатывалась на животе через гребень. Ее маленькие ягодицы сверкали.
   Ребята небрежно ответили на мое приветствие и хотели уже пройти мимо, как вдруг один из них, в красных плавках, заметил Витьку:
   – Ребята, глядите, голая девчонка!..
   Тут пошла потеха: крики, свист, улюлюканье. Надо отдать должное Витьке, она не обращала внимания на выходки мальчишек, но это лишь подливало масла в огонь. Мальчик в красных плавках предложил «загнуть девчонке салазки». Предложение было встречено с восторгом, и мальчик в красных плавках вразвалочку направился к воде. Но тут Витька с звериной быстротой нагнулась, нашарила что-то в воде, и, когда выпрямилась, в руке у нее был увесистый камень.
   – Только сунься! – сказала она, ощерив свои острые клычки. – Всю морду разобью!
   Мальчик в красных плавках остановился и попробовал ногой воду.
   – Холодная… – сказал он, и уши его стали краснее плавок. – Неохота лезть…
   Подошел Игорь и уселся на песок у самой кромки берега. Мальчик в красных плавках без слов понял своего вожака и опустился рядом, остальные ребята последовали их примеру. Они цепочкой отрезали Витьку от берега, одежды и полотенца.
   Витька долго испытывала их терпение. Она то уплывала далеко в море, то возвращалась назад, ныряла, барахталась в воде, затем сидела на подводном камне, накатывая на себя руками волны. Но холод наконец взял свое.
   – Сережа! – крикнула Витька. – Дай мне трусики!
   Все это время я, сам того не замечая, вытирался полотенцем. Надраенная кожа горела, словно от ожога, я все тер и тер посуху, будто хотел протереть себя до дыр. В жалкой и унизительной растерянности, владевшей мной, билось лишь одно отчетливое желание: только бы остаться непричастным к Витькиному позору.
   – Сережа, подай своей даме трусики! – шутовским голосом пропищал мальчишка в красных плавках.
   Повернувшись на локте, Игорь сказал мне с угрозой:
   – Попробуй только!..
   Напрасное предупреждение: я и так бы не двинулся с места. Витька поняла, что ей нечего ждать от меня помощи. Жалко скорчившись, всем телом запав в худенький свой живот и закрыв его руками, лиловая и пупырчатая от холода, с покривившимся лицом, вылезла она из воды и бочком побежала к своим трусикам под хохот и свист мальчишек. То, чему она в чистоте своей души не придавала значения, предстало перед ней гадким, унизительным, стыдным.
   Прыгая на одной ноге и все не попадая другой в кольцо трусиков, она кое-как оделась, подхватила с земли полотенце и побежала прочь. Вдруг она обернулась и крикнула мне:
   – Трус!.. Трус!.. Жалкий трус!..
   Из всех слов Витька выбрала самое злое, обидное и несправедливое. Должна же она была понять, что не кулаков Игоря я испугался. Но ей, видимо, хотелось вконец опозорить меня перед ребятами.
   Не знаю, был ли то каприз вожака, не желающего идти на поводу у стаи, или что-то заинтересовало Игоря в Витьке, но только он вдруг спросил меня дружелюбно и доверительно:
   – Слушай, она что – чумовая?
   – Конечно, чумовая! – подался я весь навстречу этой доброте.
   – А чего ты с ней водишься?
   Вовсе не для того, чтобы обелить Витьку, лишь желая выгородить себя, я сказал:
   – С ней интересно, она эхо собирает.
   – Чего? – удивился Игорь.
   В низком порыве благодарной откровенности я тут же выложил все Витькины секреты.
   – Вот это да! – восхищенно сказал Игорь. – Третье лето тут живу, а ничего подобного не слыхал!
   – А ты не загибаешь? – спросил меня мальчишка в красных плавках.
   – Хотите, покажу?
   – Всё! – властно сказал Игорь, вновь становясь вожаком. – Завтра поведешь нас туда!..
   С утра моросило, горы затянуло сизо-белыми, как бы мыльными облаками, к угрюмому шуму побуревшего, цвета горной травы моря примешивался рокот набухших ручьев и речек.
   Но ватага Игоря решила не отступать. И вот снова вьется под ногой теперь уже знакомая тропа, а посреди нее, перекатывая гальку, бежит мутный желтый ручеек. Орешник пахнет уже не медово-сладким, с легкой пригорчью, духом, а гнилью палой листвы, кислетью размытой земли, в которой перетлевает что-то, источая уксусно-винный запах. Идти трудно, ноги разъезжаются на мокрой земле, оскальзываются на камнях…
   Возле лесникова дома встретили нас обычным истошным лаем сторожевые псы, но в волглом воздухе лай их звучит мягче, глуше, да и сами они уже не кажутся такими грозными в своей мокрой, свалявшейся шерсти. Видны их черные глаза, похожие на маслины.
   А вот и больной, пораженный жучком орешник, ветер и дождь пообрывали его слабую, источенную листву, он стоит оголенный, печальный, и сквозь него виднеется угрюмая протемь моря.
   Чертов палец, затянутый облаками, долго не показывался, затем в недосягаемой выси прочернела его вершина, скрылась, на миг обнажился во весь рост его ствол и вмиг истаял в клубящемся воздухе. Странно, ветер рвал к морю, а легкие, как пар изо рта, облака тянули с моря. Они скользили по самой земле, накрывали нас влажной дымкой и вдруг исчезали, оседая росой на склонах.
   Наконец из облачной мути вновь выдвинулся Чертов палец и преградил нам дорогу.
   – Ну, подавай свои чудеса в решете, – без улыбки сказал Игорь.
   – Слушайте! – произнес я торжественно, чувствуя, как знакомо холодеет спина, сложил ладони рупором и закричал:
   – Ого-го!..
   В ответ – тишина, ни зловеще-вкрадчивого шепота, ни хохочущего всплеска с моря, ни жалобы в выси.
   – Ого-го! – крикнул я еще раз, подступив ближе к Чертову пальцу, и все ребята вразнобой подхватили мой возглас.
   Чертов палец молчал. Мы кричали еще и еще – и хоть бы малейший отзвук! Тогда я кинулся к пропасти – ребята за мной – и что было мочи заорал в клубящуюся глубь. Но и великан не отозвался.
   В растерянности я заметался от пропасти к Чертову пальцу, от Чертова пальца к расщелине, и снова к пропасти, и снова к Чертову пальцу. Но горы безмолвствовали…
   Я жалко стал уговаривать ребят подняться наверх, к пещере, уж там-то мы наверняка услышим эхо. Ребята стояли передо мной, молчаливые и суровые, как горы; потом Игорь разжал губы, чтобы сказать одно только слово:
   – Трепач!
   И, круто повернувшись, он пошел прочь, увлекая за собой всю ватагу.
   Я плелся позади, тщетно пытаясь понять, что же произошло. Меня не заботило сейчас презрение ребят, я хотел лишь постигнуть тайну своей неудачи. Неужто горы отзываются только на Витькин голос? Но когда мы были с ней вместе, горы послушно откликались и мне. Может, она впрямь владеет ключом, позволяющим ей запирать в каменных пещерах голоса?..
   Наступили печальные дни. Витьку я потерял, и даже мама осудила меня. Когда я рассказал ей загадочную историю с эхом, мама смерила меня долгим, чуждым, изучающим взглядом и сказала невесело:
   – Все очень просто: горы отзываются только чистым и честным…
   Ее слова открыли мне многое, но не загадку горного эха.
   Дожди не прекращались, море как бы поделилось на две части: в бухте оно было мутно-желтым от песка, наносимого реками и ручьями, в отдалении – блистало чистым телом. Непрестанно дул ветер. Днем он размахивал серой простыней дождя, ночью – всегда ясной, в мелких белых звездах – он был сухим и черным, потому что обнаруживал себя в черном, в мятущихся сучьях, ветвях, стволах, в угольных тенях, пробегающих по освещенной земле.