Страница:
Геннадьевич… ведущий профессор… и старший консультант… генерального… конструктора… по социологии. А то я, как вошел, сразу смотрю – ну знакомое лицо!
Беда в том, что и мне его лицо знакомо. При посадке на
Белорусском вокзале был скандальчик. Возле соседнего – брюссельского – вагона стоял носильщик с телегой, горой нагруженной разнокалиберными вещами и пакетами. Носильщик требовал еще добавочную пятерку, потому что “сами пересчитайте, сколько их тут”. А владелец вещей, оказавшийся впоследствии ведущим профессором, был в то время – удивительное дело – совершенно пьян. Он никак не мог в толк взять, чего от него хотят, и совал носильщику рубль. А тот от рубля отказывался и требовал пять. Будущий профессор качался на неверных ногах и говорил: “Ну чего ты, ну чего ты хочешь? Ну нет у меня больше, тянитская сила, ну смотри…” – и показывал бумажник, который был – я сам это видел – совершенно пуст. И это был тот самый бумажник, который он теперь демонстрировал мне, и теперь он был
– это же прямо фокус какой-то – туго набит и нашими купюрами, и валютой.
Еще тогда вся эта сценка мне приметилась, и как-то неприятно приметилась: груда вещей, носильщик какой-то заморыш прыщавый и этот здоровый, краснощекий профессор, который пританцовывает на пьяных ногах и все трясет бумажником и карманы выворачивает – ну пусто, ну ни копейки, ну видишь… а между тем покрикивает: давай, Боря, давай, Сережа, давай, давай заноси… там пока на кровати кладите… Молчаливые невнятные Боря – Сережа сноровисто таскают тюки и пакеты в вагон. И над всем этим снег хлопьями, и сразу тает, и, как коснется перрона, сразу в грязь обращается.
Я еще подумал: какой скверный наигрыш, какая неправда, как это человек в Брюссель едет с совсем уж пустым бумажником. И что ж
Боря – Сережа не могут в конце концов, что ли, четыре рубля наскрести? Потом я решил – пьян в стельку краснорожий пассажир, до самого Брюсселя не проспится. Ан, смотри-ка, в тот же день тут как тут, вроде и вовсе не пьяный, и бумажник, как бочонок.
Сейчас главное – Брест пройти, советско-польскую и потом германо-германскую, там они все нюхают… а остальное ерунда. У меня сын в Брюсселе, старший… все время просит: то привези, это привези… Там у них дорого все охерительно… Ну, я пока по ребятам раскидал… после германо-германской там все нормально будет… за Берлином они уже не рыпаются. Во Франкфурте-на-Майне я все равно к ним в вагон перейду. Да и в Брюсселе-то три дня всего, так… погулять… и в Лондон… на пароме и в Англии. На
Би-би-си. А вот интересно, вы Би-би-си теперь слушаете? Раньше это понятное дело. А вот теперь, когда все можно? Вон что творится! Мы ж совсем открылись, а они к нам проникают. Сознание уже практически управляется оттуда. “Свобода” открыто вещает,
Би-би-си – и говорить нечего. Изнутри всякая гниль полезла…
Это вот вам, актерам, писателям, вам надо не терять влияния! Вы ж смотрите, что с молодежью делается! Но, конечно, в этом застойном дзоте отсиживаться нельзя, открываться надо. Надо выходить на контакт. Потому что экономика в штопоре, но по идеологии мы все равно сильнее. Я осенью читал в лондонском университете лекцию об экстремизме в молодежных организациях.
Они рты открыли! Потому что они думают, что мы совсем лапти. А я им два часа на хорошем английском и довольно откровенно – что у нас в Свердловске творится, что в Кургане… Там же фашисты головы поднимают. Нормальная проблема – запросто на диссертацию тянет… Ну они, в Лондоне, меня слушают и прокисают… Видят, что мы не как раньше… что мы о своем больном говорить можем…
“Мистер Прахов, мистер Прахов, мы хотели бы услышать развитие темы!” А я говорю: пожалуйста, могу курс прочесть, но параллельно надо охватить средства массовой информации.
Пожалуйста, я вам курс, вы мне время на русской службе Би-би-си.
Они начали, что, дескать, это разное, это другое ведомство…
Ну, ладно… После Рождества и всех их каникул мы пригласили одного из их боссов к нам на две недели… Сделали поездку
Москва – Ленинград – Киев – Тбилиси… Попоили его, погуляли…
И все! Сейчас еду туда – он меня встречать будет. Личный контакт. Наши бывшие пытаются там рыпнуться: “Нам не нужны из
Союза, у нас много своих опытных работников…” Сто-оп! У вас диссиденты, а не работники! Это другая квалификация и другая точка зрения! А как насчет объективности, а? Или вас устраивает одностороннее освещение фактов? Хоп! Все! Вот сейчас еду уже конкретно разговаривать… Идеологию мы не должны сдавать ни в коем случае… Экономику просрали, значит, держи порох сухим в идеологии. Кстати, об экономике: если хотите сигареты покупать, только во Франкфурте-на-Одере – ровно через сутки. Там они в два раза дешевле в TAX FREE. Буквально в два раза. Но только на марки. Доллары они не берут… Ну, все, все, пошли в ресторан, отметим знакомство. О-о, буфет идет!.. Ах ты, моя голубка! Что у тебя осталось-то к последнему вагону? Не-е, это не то, это не пиво… пива мы в Германии попьем… О, смотри… виски! Сколько тут? Двести пятьдесят грамм? Давай! И орешков! Сейчас выпьем за начало пути. Видишь, голубка, с кем я еду? Узнаешь лицо? Лицо узнаешь? То-то!
На рассвете была граница.
Брест. Стоянка
Брест – Варшава
Беда в том, что и мне его лицо знакомо. При посадке на
Белорусском вокзале был скандальчик. Возле соседнего – брюссельского – вагона стоял носильщик с телегой, горой нагруженной разнокалиберными вещами и пакетами. Носильщик требовал еще добавочную пятерку, потому что “сами пересчитайте, сколько их тут”. А владелец вещей, оказавшийся впоследствии ведущим профессором, был в то время – удивительное дело – совершенно пьян. Он никак не мог в толк взять, чего от него хотят, и совал носильщику рубль. А тот от рубля отказывался и требовал пять. Будущий профессор качался на неверных ногах и говорил: “Ну чего ты, ну чего ты хочешь? Ну нет у меня больше, тянитская сила, ну смотри…” – и показывал бумажник, который был – я сам это видел – совершенно пуст. И это был тот самый бумажник, который он теперь демонстрировал мне, и теперь он был
– это же прямо фокус какой-то – туго набит и нашими купюрами, и валютой.
Еще тогда вся эта сценка мне приметилась, и как-то неприятно приметилась: груда вещей, носильщик какой-то заморыш прыщавый и этот здоровый, краснощекий профессор, который пританцовывает на пьяных ногах и все трясет бумажником и карманы выворачивает – ну пусто, ну ни копейки, ну видишь… а между тем покрикивает: давай, Боря, давай, Сережа, давай, давай заноси… там пока на кровати кладите… Молчаливые невнятные Боря – Сережа сноровисто таскают тюки и пакеты в вагон. И над всем этим снег хлопьями, и сразу тает, и, как коснется перрона, сразу в грязь обращается.
Я еще подумал: какой скверный наигрыш, какая неправда, как это человек в Брюссель едет с совсем уж пустым бумажником. И что ж
Боря – Сережа не могут в конце концов, что ли, четыре рубля наскрести? Потом я решил – пьян в стельку краснорожий пассажир, до самого Брюсселя не проспится. Ан, смотри-ка, в тот же день тут как тут, вроде и вовсе не пьяный, и бумажник, как бочонок.
Сейчас главное – Брест пройти, советско-польскую и потом германо-германскую, там они все нюхают… а остальное ерунда. У меня сын в Брюсселе, старший… все время просит: то привези, это привези… Там у них дорого все охерительно… Ну, я пока по ребятам раскидал… после германо-германской там все нормально будет… за Берлином они уже не рыпаются. Во Франкфурте-на-Майне я все равно к ним в вагон перейду. Да и в Брюсселе-то три дня всего, так… погулять… и в Лондон… на пароме и в Англии. На
Би-би-си. А вот интересно, вы Би-би-си теперь слушаете? Раньше это понятное дело. А вот теперь, когда все можно? Вон что творится! Мы ж совсем открылись, а они к нам проникают. Сознание уже практически управляется оттуда. “Свобода” открыто вещает,
Би-би-си – и говорить нечего. Изнутри всякая гниль полезла…
Это вот вам, актерам, писателям, вам надо не терять влияния! Вы ж смотрите, что с молодежью делается! Но, конечно, в этом застойном дзоте отсиживаться нельзя, открываться надо. Надо выходить на контакт. Потому что экономика в штопоре, но по идеологии мы все равно сильнее. Я осенью читал в лондонском университете лекцию об экстремизме в молодежных организациях.
Они рты открыли! Потому что они думают, что мы совсем лапти. А я им два часа на хорошем английском и довольно откровенно – что у нас в Свердловске творится, что в Кургане… Там же фашисты головы поднимают. Нормальная проблема – запросто на диссертацию тянет… Ну они, в Лондоне, меня слушают и прокисают… Видят, что мы не как раньше… что мы о своем больном говорить можем…
“Мистер Прахов, мистер Прахов, мы хотели бы услышать развитие темы!” А я говорю: пожалуйста, могу курс прочесть, но параллельно надо охватить средства массовой информации.
Пожалуйста, я вам курс, вы мне время на русской службе Би-би-си.
Они начали, что, дескать, это разное, это другое ведомство…
Ну, ладно… После Рождества и всех их каникул мы пригласили одного из их боссов к нам на две недели… Сделали поездку
Москва – Ленинград – Киев – Тбилиси… Попоили его, погуляли…
И все! Сейчас еду туда – он меня встречать будет. Личный контакт. Наши бывшие пытаются там рыпнуться: “Нам не нужны из
Союза, у нас много своих опытных работников…” Сто-оп! У вас диссиденты, а не работники! Это другая квалификация и другая точка зрения! А как насчет объективности, а? Или вас устраивает одностороннее освещение фактов? Хоп! Все! Вот сейчас еду уже конкретно разговаривать… Идеологию мы не должны сдавать ни в коем случае… Экономику просрали, значит, держи порох сухим в идеологии. Кстати, об экономике: если хотите сигареты покупать, только во Франкфурте-на-Одере – ровно через сутки. Там они в два раза дешевле в TAX FREE. Буквально в два раза. Но только на марки. Доллары они не берут… Ну, все, все, пошли в ресторан, отметим знакомство. О-о, буфет идет!.. Ах ты, моя голубка! Что у тебя осталось-то к последнему вагону? Не-е, это не то, это не пиво… пива мы в Германии попьем… О, смотри… виски! Сколько тут? Двести пятьдесят грамм? Давай! И орешков! Сейчас выпьем за начало пути. Видишь, голубка, с кем я еду? Узнаешь лицо? Лицо узнаешь? То-то!
На рассвете была граница.
Брест. Стоянка
Знаете ли вы, что такое граница? Если вы подобно мне советский человек, то вы знаете, что такое граница. Если же вы человек иностранный или наш, но совсем молодой, то вы понятия не имеете, что такое граница.
Граница – предел, черта, за которую НЕЛЬЗЯ. Граница – грань возможного. На границе тучи ходят хмуро. Пограничник в тяжелой шинели, застегнутом на подбородке и надвинутом на лоб островерхом шлеме – герой нашего детства. Он не спит никогда. Он стережет. Чтобы ни туда, ни сюда. Граница на замке. Это колыбельная наших младенческих лет. Спи спокойно, мой маленький, никто не придет, граница на замке.
ГРАНИЦА. Это был магический круг длиной во много тысяч километров. Разве мало тебе места внутри этого круга? Разве не бесконечно разнообразна здесь природа? Разве не свободен ты ходить, ездить, летать и плавать от одной границы до другой? Ты свободен передвигаться повсюду! КРОМЕ. Кроме мест заключения и мест, входящих в перечень секретных. Их много, их очень много.
Островками, островами и целыми архипелагами они разбросаны повсюду… Но разве без них мало простора? Правда, имеются такие административные осложнения, как ПРОписка, ПРИписка (к месту службы, к территории, к секретному городу), но это проблемы индивидуальные. А вообще-то ВСЕ от края и до края, от границы и до границы,- это твоя страна! Правда, не от самой границы… и не до самой…
Граница – это такая тонкая, такая значительная при этом черта, что уже на дальних подступах к ней начинается ПРИграничье. Тут живут особые люди – со специальными документами, со специальными правами и обязанностями. Чтобы обычный “внутренний” человек мог попасть в приграничье, нужно разрешение, некий вкладыш в паспорт. Если тебе выписали и вклеили этот вкладыш, значит, тебе доверяют, значит, ты свободен подойти почти к самой пограничной полосе. И ведь не все же десятки тысяч километров лес, бывают и просветы, и прогалы. Если день не туманный, можно видеть – в это трудно поверить, но, ей-богу, можно видеть – жизнь ПО ТУ СТОРОНУ ГРАНИЦЫ.
Вот стоит корова. Она щиплет траву и обмахивает себя хвостом. Но это другая, это не наша корова – по цвету, по размеру, даже, кажется, по форме, это немножко другая корова.
Вот едет грузовичок. Он весь как-то иначе сделан, по другим каким-то физическим и эстетическим законам. Едет себе… и почему-то оставляет меньше пыли, чем наши грузовики. Это, видимо, особое устройство колес… или дорог… Или это такое особое устройство моего зрения, что все, что ТАМ, кажется чуть ярче, чуть миниатюрнее, чуть чище… как в цветном предутреннем сне.
Вот едет грузовичок. Он весь как-то иначе сделан, по другим каким-то физическим и эстетическим законам. Едет себе… и почему-то оставляет меньше пыли, чем наши грузовики. Это, видимо, особое устройство колес… или дорог… Или это такое особое устройство моего зрения, что все, что ТАМ, кажется чуть ярче, чуть миниатюрнее, чуть чище… как в цветном предутреннем сне.
Граница – табу № 1. Об этом написаны сотни рассказов и поэм. В границе заключена тайна жизни, последняя ее черта. И потому, наверное, так тянет заглянуть за эту черту, а что же там???
Потому так манит граница и с той, и с другой стороны. Оттуда лезут и лезут шпионы – на планерах, на парашютах, на ходулях, на копытах, ползком, задом наперед. Под видом мальчиков на велосипедах проникают матерые престарелые лилипуты. Под видом заблудившихся охотников, странников, священников идут и идут разведчики и диверсанты.
И вот уже не поручусь я, что эта корова на том берегу вялой речушки не состоит из двух специально подготовленных наблюдателей. И не дам я руку на отсечение, что на крыше того слабо пылящего грузовичка не установлен особый перископ, через который ясно виден весь наш берег, и я, в частности, виден во всех моих подробностях. Манит, манит их всех наша сторона!
Да, но нас-то почему так манит за эту границу – вот вопрос?
Прямо скажу – дурацкий вопрос! Почему домашнего кота манит выскользнуть за дверь родной квартиры? Да потому, что интересно: а что там? А мы советские люди. Для нас пересечь границу – это как умереть и воскреснуть! Это Пасха Господня для нас, безбожников. И потому – по неопытности, по незнанию, по невежеству – начинает казаться (ошибочно, ай, как ошибочно!), что там РАЙ, светлый и бесконечный.
Сейчас-то что, сейчас я уже попривык. А когда в первый раз… в
63-м году, по весне… Ехали мы с двумя товстоноговскими спектаклями – “Варвары”
М. Горького и “Океан” А. Штейна,- всей труппой БДТ на целых два месяца за (глаза зажмуриваю и головой качаю от неправдоподобности – совсем ЗА) границу! В Болгарию!!! И в
Румынию!!!
На пограничной станции Унгены стал поезд. И готовили нас к пересечению границы действительно как к переселению на тот свет.
Отдельно от нас стояли бесконечной чередой ДРУГИЕ КОЛЕСА. Здесь начиналась не наша, ИНАЯ КОЛЕЯ. Мощные домкраты – по четыре на каждый вагон – приподняли нас всех, нашу опору – наши колеса – укатили из-под нас, и состав (я не вру, я ведь не вру!) повис в воздухе!.. Потом прикатили другие колеса, мы опустились на них и с этой минуты стали наполовину (нижнюю) уже иностранными. О
Боже, какое странное ощущение – стоять на другой, не нашей колее!
Пошли по вагонам суровые проверки, пошли хмурые, как тучи, люди с железной выдержкой и ледяной вежливостью. У нас была хорошая труппа, отличные актеры. Но это ж там, в Ленинграде, мы кумиры и нас знают, а здесь, далеко… кто мы? Никто мы!
Лебедев? Ну и что ж, что Лебедев. Лебедевыми пруд пруди. Евгений
Лебедев? Не знаем, мы по театрам не ходим. Что Доронина? Кто
Шарко? Что нам Басилашвили, Лавров, Макарова, Юрский… Главный кто? Товстоногов? А он кто? Режиссер? Ну, это вообще никакого интереса. Счастливого путешествия, товарищи артисты! Берегите честь нашей Родины! За мной, в следующий вагон.
Ночь. Никто не спит. Мы все в великом возбуждении. Какое необыкновенное ощущение – впервые ПЕРЕСЕЧЬ ГРАНИЦУ СВОЕЙ РОДИНЫ!
Эта Родина так хорошо вырастила и обучила нас, что вот – мы нужны и тут, и там – за границей. Наша Родина теперь такая открытая. Сталин соорудил стену между миром и нами, а теперь…
Теперь мы полны свободолюбивых идей, мы везем их с собой, мы открыто говорим о них… Посмотрите хоть пьесу “Океан”
Александра Штейна в нашем исполнении в постановке Г.
Товстоногова и М. Рехельса. Вы знаете, какие слова говорит там артист Юрский в роли Кости Часовникова? Он прямо говорит Лаврову в роли Платонова: “Нет, если партия – это такие люди, как ты, тогда можно вступить в партию, тогда другое дело”. Этот спектакль мы и будем играть по всей Болгарии и по всей Румынии.
Они там ахнут. Потому что у нас в стране пошли большие перемены, а у них все еще говорят, что в партию надо стремиться без всяких условий, просто стремиться и по возможности быть в ней. А у нас в Ленинграде, Москве, Киеве… сто пятьдесят раз уже прошел
“Океан” Штейна с полными аншлагами, овациями, где артист Юрский в роли Кости Часовникова… Впрочем, это я уже говорил.
А сейчас… в данный момент… как маловажны все наши театральные дела, наши успехи и неуспехи, вся наша жизнь с ее мелочной суетой… по сравнению с серьезностью ПЕРЕСЕЧЕНИЯ
ГРАНИЦЫ. Всякое пересечение границы есть преступление. В том числе и законное пересечение. Раз переезжаешь – значит, переступаешь, раз переступаешь – значит, преступление!
Так не говорится прямо, но это читаешь во взглядах пограничников и во всей могучей постановке этой государственной мистерии:
“НОЧЬ. НАТУРА. УНГЕНЫ”.
Последние метры по родной земле. В вагоне немыслимое напряжение тишины. Слышно, как маленькая отставшая железка вякает под потолком. Едем медленно. Ничего не видать за окнами. Только колючая проволока поблескивает. Не выдерживает зам. секретаря партийной организации (хороший актер, между прочим) и густым своим голосом произносит громко: “Эх, русских бы сейчас щец!”
“Заткнись!” – выдыхает весь вагон. Щецы хороши, русские еще лучше, но сейчас не щец хочется… сейчас хочется… черт его знает, чего нам всем хочется. Молчать! Смотреть! И слушать! Мы ПЕРЕЕЗЖАЕМ ГРАНИЦУ СОВЕТСКОГО СОЮЗА!
Ярко ударил свет прожекторов. Где, где она? Где мы? Внимание!
Лбы влипли в оконные стекла. Ну! Где?..
Будка с часовым… Мост.
Вот! Пошла вспаханная полоса, она, она… Ничейная!
Полоса моя нейтральная! То есть не моя, в том-то и сила, что она уже не моя, она ничья. Ровненькая – каждый след будет виден.
Человек пройдет – видно! Кошка пробежит – видно! Муха пролетит… Ладно, хватит ерничать! Кончается полоса.
Медленно идет поезд на чужих колесах.
Ослепительный прожектор прямо в глаза. Не видать!
Зажмурились глаза.
А когда открылись…
Все другое!
Стоят две цистерны – другой формы, не наши. Стоит чумазый смазчик с ящиком и лейкой – все не наше: и ящик, и лейка, и смазчик… И фуражка на нем форменная – не наша.
Боже, какое перенапряжение, какая усталость и какое возбуждение.
Мы перешли… мы переехали… мы пересекли!
Эта граница и теперь в моей душе. Я вспоминаю это не для запоздалого осуждения и не для покаяния. Мне нужно это помнить, потому что следы этого остались во мне. В нас. Эта граница не десятилетий, а веков русской истории. Беспредельность внутреннего пространства и закрытость внешнего.
И я не насмешничаю, не издеваюсь. Я стараюсь не быть угрюмым в моих рассказах о прошлом.
Поверьте, молодой читатель, мы вовсе не были слишком уж глупы или трусливы. И совсем не были заводными куклами, лишенными внутреннего содержания. Только вам, нынешним, не понять наших несчастий и наших радостей. Вы не знаете, что такое ухватить почти без очереди (“Ну, полчаса всего постоял!”) две бутылки водки и палку колбасы. Вы не знаете радости, когда – нет, не купил еще, до этого далеко! – а ЗАПИСАЛСЯ в очередь на холодильник и мой номер в первой сотне! И вы никогда не узнаете восторг, который переживала душа при пересечении границы: мне доверили, я достиг, я дожил до этого… я взлетел!
Дай вам Бог этого не узнать! Но не смейтесь над нами, дети. В вас наши гены. Валяйте, гуляйте… но помните это.
Теперь, когда все перевернулось, когда сотни людей из Омска
ПРЯМЫМ рейсом летают на Кипр и в Барселону – отдохнуть пару неделек, когда мой приятель говорит: “Нет смысла ехать в Италию на машине, лечу самолетом, а там найму машину и своим ходом дальше”, когда состоятельные (очень, очень состоятельные) люди из Сургута отправляют сорок детей в Париж на пять дней – только побаловаться в Диснейленде, а музеи и там остальное… ну посмотрят через месяцок, еще одну экскурсию организуем,- теперь, когда все так перевернулось, я спрашиваю себя: куда исчезла эта граница? Испарилась? Или приснилась она нам тогда? Или все дело в деньгах? Раньше мы были бедными, а теперь некоторые стали богатыми. Такими богатыми, что для них вообще уже нет никаких границ. Часто слышалось: какие эти западные люди свободные – в поведении, в жестах, в любых мелочах. Сразу отличишь от наших.
Теперь наши, бывает, куда более иностранные, чем сами иностранцы… И говорят даже на разных языках, и такие свободные в поведении, что даже расхлябанные. Но в том-то и дело, что все это, КАК они и даже БОЛЬШЕ, чем они. Все это немножко СЛИШКОМ.
Опять же говорят: “Нормально, процесс пошел! Со временем все устаканится”.
Может быть, хотя не уверен. Не думаю. Я ведь не со стороны смотрю. Я тоже отсюда. Мой XX век большей частью протек В
СТРОГИХ ГРАНИЦАХ. Они во мне. Они прошли через меня насквозь. И таких, как я, много, много. Нам нельзя превратиться в заграничных людей. Это притворством будет. Потому что мы, забыв про строгость границы, думаем, что преграды исчезли вообще. А, оказывается, У НИХ, у заграничных-то, у них свои преграды… и стенки, и потолки, и заборы, хоть и плющом увитые, а кре-епкие!
От родителей можно отказаться (это на нашей памяти бывало), а вот перестать быть их потомком… нет. Нетушки!
Граница – предел, черта, за которую НЕЛЬЗЯ. Граница – грань возможного. На границе тучи ходят хмуро. Пограничник в тяжелой шинели, застегнутом на подбородке и надвинутом на лоб островерхом шлеме – герой нашего детства. Он не спит никогда. Он стережет. Чтобы ни туда, ни сюда. Граница на замке. Это колыбельная наших младенческих лет. Спи спокойно, мой маленький, никто не придет, граница на замке.
ГРАНИЦА. Это был магический круг длиной во много тысяч километров. Разве мало тебе места внутри этого круга? Разве не бесконечно разнообразна здесь природа? Разве не свободен ты ходить, ездить, летать и плавать от одной границы до другой? Ты свободен передвигаться повсюду! КРОМЕ. Кроме мест заключения и мест, входящих в перечень секретных. Их много, их очень много.
Островками, островами и целыми архипелагами они разбросаны повсюду… Но разве без них мало простора? Правда, имеются такие административные осложнения, как ПРОписка, ПРИписка (к месту службы, к территории, к секретному городу), но это проблемы индивидуальные. А вообще-то ВСЕ от края и до края, от границы и до границы,- это твоя страна! Правда, не от самой границы… и не до самой…
Граница – это такая тонкая, такая значительная при этом черта, что уже на дальних подступах к ней начинается ПРИграничье. Тут живут особые люди – со специальными документами, со специальными правами и обязанностями. Чтобы обычный “внутренний” человек мог попасть в приграничье, нужно разрешение, некий вкладыш в паспорт. Если тебе выписали и вклеили этот вкладыш, значит, тебе доверяют, значит, ты свободен подойти почти к самой пограничной полосе. И ведь не все же десятки тысяч километров лес, бывают и просветы, и прогалы. Если день не туманный, можно видеть – в это трудно поверить, но, ей-богу, можно видеть – жизнь ПО ТУ СТОРОНУ ГРАНИЦЫ.
Вот стоит корова. Она щиплет траву и обмахивает себя хвостом. Но это другая, это не наша корова – по цвету, по размеру, даже, кажется, по форме, это немножко другая корова.
Вот едет грузовичок. Он весь как-то иначе сделан, по другим каким-то физическим и эстетическим законам. Едет себе… и почему-то оставляет меньше пыли, чем наши грузовики. Это, видимо, особое устройство колес… или дорог… Или это такое особое устройство моего зрения, что все, что ТАМ, кажется чуть ярче, чуть миниатюрнее, чуть чище… как в цветном предутреннем сне.
Вот едет грузовичок. Он весь как-то иначе сделан, по другим каким-то физическим и эстетическим законам. Едет себе… и почему-то оставляет меньше пыли, чем наши грузовики. Это, видимо, особое устройство колес… или дорог… Или это такое особое устройство моего зрения, что все, что ТАМ, кажется чуть ярче, чуть миниатюрнее, чуть чище… как в цветном предутреннем сне.
Граница – табу № 1. Об этом написаны сотни рассказов и поэм. В границе заключена тайна жизни, последняя ее черта. И потому, наверное, так тянет заглянуть за эту черту, а что же там???
Потому так манит граница и с той, и с другой стороны. Оттуда лезут и лезут шпионы – на планерах, на парашютах, на ходулях, на копытах, ползком, задом наперед. Под видом мальчиков на велосипедах проникают матерые престарелые лилипуты. Под видом заблудившихся охотников, странников, священников идут и идут разведчики и диверсанты.
И вот уже не поручусь я, что эта корова на том берегу вялой речушки не состоит из двух специально подготовленных наблюдателей. И не дам я руку на отсечение, что на крыше того слабо пылящего грузовичка не установлен особый перископ, через который ясно виден весь наш берег, и я, в частности, виден во всех моих подробностях. Манит, манит их всех наша сторона!
Да, но нас-то почему так манит за эту границу – вот вопрос?
Прямо скажу – дурацкий вопрос! Почему домашнего кота манит выскользнуть за дверь родной квартиры? Да потому, что интересно: а что там? А мы советские люди. Для нас пересечь границу – это как умереть и воскреснуть! Это Пасха Господня для нас, безбожников. И потому – по неопытности, по незнанию, по невежеству – начинает казаться (ошибочно, ай, как ошибочно!), что там РАЙ, светлый и бесконечный.
Сейчас-то что, сейчас я уже попривык. А когда в первый раз… в
63-м году, по весне… Ехали мы с двумя товстоноговскими спектаклями – “Варвары”
М. Горького и “Океан” А. Штейна,- всей труппой БДТ на целых два месяца за (глаза зажмуриваю и головой качаю от неправдоподобности – совсем ЗА) границу! В Болгарию!!! И в
Румынию!!!
На пограничной станции Унгены стал поезд. И готовили нас к пересечению границы действительно как к переселению на тот свет.
Отдельно от нас стояли бесконечной чередой ДРУГИЕ КОЛЕСА. Здесь начиналась не наша, ИНАЯ КОЛЕЯ. Мощные домкраты – по четыре на каждый вагон – приподняли нас всех, нашу опору – наши колеса – укатили из-под нас, и состав (я не вру, я ведь не вру!) повис в воздухе!.. Потом прикатили другие колеса, мы опустились на них и с этой минуты стали наполовину (нижнюю) уже иностранными. О
Боже, какое странное ощущение – стоять на другой, не нашей колее!
Пошли по вагонам суровые проверки, пошли хмурые, как тучи, люди с железной выдержкой и ледяной вежливостью. У нас была хорошая труппа, отличные актеры. Но это ж там, в Ленинграде, мы кумиры и нас знают, а здесь, далеко… кто мы? Никто мы!
Лебедев? Ну и что ж, что Лебедев. Лебедевыми пруд пруди. Евгений
Лебедев? Не знаем, мы по театрам не ходим. Что Доронина? Кто
Шарко? Что нам Басилашвили, Лавров, Макарова, Юрский… Главный кто? Товстоногов? А он кто? Режиссер? Ну, это вообще никакого интереса. Счастливого путешествия, товарищи артисты! Берегите честь нашей Родины! За мной, в следующий вагон.
Ночь. Никто не спит. Мы все в великом возбуждении. Какое необыкновенное ощущение – впервые ПЕРЕСЕЧЬ ГРАНИЦУ СВОЕЙ РОДИНЫ!
Эта Родина так хорошо вырастила и обучила нас, что вот – мы нужны и тут, и там – за границей. Наша Родина теперь такая открытая. Сталин соорудил стену между миром и нами, а теперь…
Теперь мы полны свободолюбивых идей, мы везем их с собой, мы открыто говорим о них… Посмотрите хоть пьесу “Океан”
Александра Штейна в нашем исполнении в постановке Г.
Товстоногова и М. Рехельса. Вы знаете, какие слова говорит там артист Юрский в роли Кости Часовникова? Он прямо говорит Лаврову в роли Платонова: “Нет, если партия – это такие люди, как ты, тогда можно вступить в партию, тогда другое дело”. Этот спектакль мы и будем играть по всей Болгарии и по всей Румынии.
Они там ахнут. Потому что у нас в стране пошли большие перемены, а у них все еще говорят, что в партию надо стремиться без всяких условий, просто стремиться и по возможности быть в ней. А у нас в Ленинграде, Москве, Киеве… сто пятьдесят раз уже прошел
“Океан” Штейна с полными аншлагами, овациями, где артист Юрский в роли Кости Часовникова… Впрочем, это я уже говорил.
А сейчас… в данный момент… как маловажны все наши театральные дела, наши успехи и неуспехи, вся наша жизнь с ее мелочной суетой… по сравнению с серьезностью ПЕРЕСЕЧЕНИЯ
ГРАНИЦЫ. Всякое пересечение границы есть преступление. В том числе и законное пересечение. Раз переезжаешь – значит, переступаешь, раз переступаешь – значит, преступление!
Так не говорится прямо, но это читаешь во взглядах пограничников и во всей могучей постановке этой государственной мистерии:
“НОЧЬ. НАТУРА. УНГЕНЫ”.
Последние метры по родной земле. В вагоне немыслимое напряжение тишины. Слышно, как маленькая отставшая железка вякает под потолком. Едем медленно. Ничего не видать за окнами. Только колючая проволока поблескивает. Не выдерживает зам. секретаря партийной организации (хороший актер, между прочим) и густым своим голосом произносит громко: “Эх, русских бы сейчас щец!”
“Заткнись!” – выдыхает весь вагон. Щецы хороши, русские еще лучше, но сейчас не щец хочется… сейчас хочется… черт его знает, чего нам всем хочется. Молчать! Смотреть! И слушать! Мы ПЕРЕЕЗЖАЕМ ГРАНИЦУ СОВЕТСКОГО СОЮЗА!
Ярко ударил свет прожекторов. Где, где она? Где мы? Внимание!
Лбы влипли в оконные стекла. Ну! Где?..
Будка с часовым… Мост.
Вот! Пошла вспаханная полоса, она, она… Ничейная!
Полоса моя нейтральная! То есть не моя, в том-то и сила, что она уже не моя, она ничья. Ровненькая – каждый след будет виден.
Человек пройдет – видно! Кошка пробежит – видно! Муха пролетит… Ладно, хватит ерничать! Кончается полоса.
Медленно идет поезд на чужих колесах.
Ослепительный прожектор прямо в глаза. Не видать!
Зажмурились глаза.
А когда открылись…
Все другое!
Стоят две цистерны – другой формы, не наши. Стоит чумазый смазчик с ящиком и лейкой – все не наше: и ящик, и лейка, и смазчик… И фуражка на нем форменная – не наша.
Боже, какое перенапряжение, какая усталость и какое возбуждение.
Мы перешли… мы переехали… мы пересекли!
Эта граница и теперь в моей душе. Я вспоминаю это не для запоздалого осуждения и не для покаяния. Мне нужно это помнить, потому что следы этого остались во мне. В нас. Эта граница не десятилетий, а веков русской истории. Беспредельность внутреннего пространства и закрытость внешнего.
И я не насмешничаю, не издеваюсь. Я стараюсь не быть угрюмым в моих рассказах о прошлом.
Поверьте, молодой читатель, мы вовсе не были слишком уж глупы или трусливы. И совсем не были заводными куклами, лишенными внутреннего содержания. Только вам, нынешним, не понять наших несчастий и наших радостей. Вы не знаете, что такое ухватить почти без очереди (“Ну, полчаса всего постоял!”) две бутылки водки и палку колбасы. Вы не знаете радости, когда – нет, не купил еще, до этого далеко! – а ЗАПИСАЛСЯ в очередь на холодильник и мой номер в первой сотне! И вы никогда не узнаете восторг, который переживала душа при пересечении границы: мне доверили, я достиг, я дожил до этого… я взлетел!
Дай вам Бог этого не узнать! Но не смейтесь над нами, дети. В вас наши гены. Валяйте, гуляйте… но помните это.
Теперь, когда все перевернулось, когда сотни людей из Омска
ПРЯМЫМ рейсом летают на Кипр и в Барселону – отдохнуть пару неделек, когда мой приятель говорит: “Нет смысла ехать в Италию на машине, лечу самолетом, а там найму машину и своим ходом дальше”, когда состоятельные (очень, очень состоятельные) люди из Сургута отправляют сорок детей в Париж на пять дней – только побаловаться в Диснейленде, а музеи и там остальное… ну посмотрят через месяцок, еще одну экскурсию организуем,- теперь, когда все так перевернулось, я спрашиваю себя: куда исчезла эта граница? Испарилась? Или приснилась она нам тогда? Или все дело в деньгах? Раньше мы были бедными, а теперь некоторые стали богатыми. Такими богатыми, что для них вообще уже нет никаких границ. Часто слышалось: какие эти западные люди свободные – в поведении, в жестах, в любых мелочах. Сразу отличишь от наших.
Теперь наши, бывает, куда более иностранные, чем сами иностранцы… И говорят даже на разных языках, и такие свободные в поведении, что даже расхлябанные. Но в том-то и дело, что все это, КАК они и даже БОЛЬШЕ, чем они. Все это немножко СЛИШКОМ.
Опять же говорят: “Нормально, процесс пошел! Со временем все устаканится”.
Может быть, хотя не уверен. Не думаю. Я ведь не со стороны смотрю. Я тоже отсюда. Мой XX век большей частью протек В
СТРОГИХ ГРАНИЦАХ. Они во мне. Они прошли через меня насквозь. И таких, как я, много, много. Нам нельзя превратиться в заграничных людей. Это притворством будет. Потому что мы, забыв про строгость границы, думаем, что преграды исчезли вообще. А, оказывается, У НИХ, у заграничных-то, у них свои преграды… и стенки, и потолки, и заборы, хоть и плющом увитые, а кре-епкие!
От родителей можно отказаться (это на нашей памяти бывало), а вот перестать быть их потомком… нет. Нетушки!
Брест – Варшава
Виталий Геннадьевич наконец напился всерьез и проспал с храпом наше вторжение в Польшу. Невнимательные либеральные пограничники вколотили нам в паспорта по штампу, невнимательные таможенники подмахнули декларации с одинаковыми разрешенными суммами, и рассвет высветил белую равнину с черными ранками изб, рощиц, станционных строений. Был тот же февраль, но только уже заграничный.
Очень люблю весну. Рад бы вслед за Александром Сергеевичем восхищаться прелестями осени и восклицать: “…Я не люблю весны;
Скучна мне оттепель; вонь, грязь – весной я болен…” Но что поделаешь – люблю весну. Ленинградскую раннюю люблю, когда лед на Неве меняет цвет и сквозь зимний автомобильный шум города просачиваются новые звуки – таяния, невнятного журчания, вздохов размораживающейся большой воды. И вдруг понимаешь, что ты не на материке и не на обширной тверди, а на островах, будь ты хоть на необъятной Неве, или на корректной Фонтанке, или хоть на узеньком канале Грибоедова.
И московскую весну люблю. Особенно позднюю, с сиренью в неизменных двориках возле неизменных сараев. Это ж сколько раз все сносили, давая простор небоскребам! И небоскребы выросли… и состарились… и еще новые гиганты скребут небо, а рядом, внизу, тут же за уголком – вот чудо-то! – все те же сарайчики непонятного назначения во двориках, где белье сушится на веревках и небритые мужчины в застиранных майках стучат костяшками домино или сидят бесцельно на скамейках, щурясь на солнце. И сирень, сирень… И вечера стали светлыми… и день все длиннее.
Я видел две особенные весны – Пражскую весну 68-го года и время цветения сакуры в Токио в 98-м. Они совсем не похожи. Они даже не сопоставимы. Поэтому очень важно будет рассказать про обе.
Одна стремилась все изменить и перемены сделать необратимыми. У японской весны был другой принцип – ничего не менять и даже ни к чему не прикасаться. Ждать, видеть, смотреть… и знать, что цветению отпущено только две недели. А дальше – весне конец.
Одна весна рухнула, другая вечна.
В Праге тогда дышало вдохновение. Все, что ни делалось, было талантливо, и все восхищались друг другом.
Наши спектакли шли в театре “На Виноградах”, а поселили нас на другом берегу Влтавы, возле парка Фучика. Между театром и отелем курсировал специальный автобус, но манила улица. Хотелось идти пешком или ехать в трамвае – видеть эти лица, слушать полупонятные возбужденные разговоры. БДТ к тому времени был уже знаменит, и нас окружали репортеры, театроведы. Это бы ли странные интервью. Интервьюеры мало спрашивали, а больше говорили сами, захлебываясь, рассказывали о своих переменах.
Свобода! Свобода от слежки, от цензуры, от госбезопасности, от московских “советников” во всех областях жизни. Свобода от страха. “Может, и ошибаемся, но не боимся. Говорим громко”, сказал мне Богумил Барта, мой старый друг, соученик по
Ленинградскому университету, а теперь профессор юридического факультета в Праге. Ироничный Богумил, скептик и насмешник, не мог скрыть восторг, переполнявший его.
А какой был невероятный театральный бум в городе и в стране!
Подряд смотрели спектакли в театре “На Забраноу”: “Три сестры”,
“Иванов”, “Царь Эдип”, “Кошка на рельсах”. Ослепительная режиссура Отомара Крейчи, мощный актерский ансамбль и два несомненных лидера труппы – Томашева и Тшиска. Поражающие декорации Свободы.
А театр “На Забрадли”! А “Ревизор” в театре “Чиногерни Клуб” с
Павлом Ландовским – Городничим и Олегом Табаковым – Хлестаковым, игравшим на русском языке. Я видел в своей жизни десятка два
“Ревизоров” и сам сыграл несколько ролей в разных постановках, но клянусь – никогда так не хохотал вместе со всем залом, как на спектакле молодого тогда режиссера Яна Качера. А увлеченный Леош
Сухаржипа – актер, режиссер, журналист! А спектакль по Бабелю в театре “На Виноградах”!
Заметьте, очень много играли русских и советских пьес. Но не по приказу, не из-под палки. Слетели с глаз шоры, и появились свежие, яркие интерпретации. Публика ломилась повсюду. Очереди в кассы кино. Знаменитый теперь и полузапрещенный тогда фильм
“Поезда особого назначения”, гомерически смешная бытовая комедия с тем же Ландовским, едкие первые комедии Формана. Концерты классической музыки в костелах – толпа, яблоку негде упасть.
Франтишек Павличек, директор театр “На Виноградах” и активист дубчековских реформ, говорит: “Смотрите, смотрите, это и есть социализм. Была подмена, была фальшь, а это настоящее. Теперь все будет нОрмаЛНо!” Хорошо звучит по-чешски подчеркнутое О и Л без мягкого знака – “нОрмаЛНо”!
Мы едем по стране. Брно, Братислава. Там чуть потише, но тоже бурлит. И снова поездом возвращаемся в Прагу. Уже март, совсем тепло. Настоящая весна. Начало цветения. Мы потрясены. Мы ошеломлены. Мы влюблены в эту страну и в наших коллег из этой страны. Правда, появился некоторый привкус тревоги. В Москве недовольны. Москва сердится. Могучий “старший брат” хмурит брови. На безразмерной Вацлавской площади день и ночь идут митинги.
Пошли слухи, что западные немцы хотят оккупировать страну и чехи якобы готовы открыть границу. Советские газеты обвиняют
Чехословакию в антисоветских настроениях.
“Где, где? – кричит Павличек.- Вы разве ощутили антисоветские настроения? – Он хватает Товстоногова и меня за рукава.- У вас сегодня свободный день. Берем машину и едем на границу. Вы увидите сами. Там все спокойно. Какая оккупация?”
Все это громко. И все это страшно. Потому что и их страна и наша
– это страны стукачей. Они пытаются от этого избавиться, но пока это только попытка, а у нас стукачество нарастает.
“Расскажите там у вас, что вы здесь видели. Расскажите правду!”
– кричит нам на перроне Павличек. Поезд на Дрезден – мы едем дальше, в ГДР. Я не могу забыть последних минут прощания с
Франтишком Павличеком. Это не фраза, я и правда все тридцать лет, которые прошли с тех пор, это помню, и жуть охватывает сердце. Закатное солнце било в глаза. Толпа уезжающих и провожающих. В эти дни газетные вести стали совсем тревожными.
Павличек почти не спал несколько суток. Глаза красные, воспаленные. Как официальное лицо, он произнес краткую прощальную речь. Стали входить в вагоны. Мы крепко подружились с ним за эти дни и потому обнялись.
“Ну, до встречи… Увидимся… вы звоните, вы пишите… я позвоню, я напишу…” – обычные прощальные слова. Я увидел влагу в его глазах. Может быть, переутомление, а может быть, слезы – так грустно ему с нами прощаться? Но не в нас было дело. “Пора, пора. Увидимся, увидимся”, – сказал он. Поезд тронулся. Мы с
Георгием Александровичем стояли рядом у открытого окна в коридоре. Павличек, не отставая, шел рядом с вагоном. И вдруг он широко улыбнулся. В сочетании с влажными глазами это было довольно жутко. Это был оскал усталости и боли. Поезд ускорил ход. Павличек побежал. Он поднял руку и, прощально махая ею, с широко открытым, квадратным, как у рыдающего младенца, ртом и неожиданно жестким взглядом мокрых глаз прокричал несколько раз:
“Никогда больше не увидимся! Никогда!”
Он оказался прав. Он предвидел.
В конце июля того же 68-го года мы с моим другом Симоном
Маркишем были в “Новом Свете”. Тогда он был москвичом, а я тогда был ленинградцем. Мы съехались в Симферополе и отправились
“дикарями” в поселок “Новый Свет” – восточный Крым, возле
Судака. Ходили по горам, купались и пили шампанское.
Познакомились с кем-то из руководства и были приняты на шампанском заводе. Были потрясены: никогда, нигде такого роскошного “брюта” не пил. Все “spumante”, которые продают сейчас – это вообще не шампанское. А “Вдова Клико”, такая, какую мне удалось познать, ей-богу, хуже. Правда, “Вдова”-то была из магазина, а не прямо из заводского подвала, но все равно
“новосветское” осталось недостижимым идеалом 68-го года.
В дощатый домик почты пришла на мое имя телеграмма до востребования: “Тебя вызывают должен лететь Чехословакию отлет восьмого августа целую мама”. Я не был тогда да и никогда не был потом человеком, которого лично (?!) посылают за рубеж и который должен (?!) лететь. Однако… однако крайне интересно после весенних пражских впечатлений.
Очень люблю весну. Рад бы вслед за Александром Сергеевичем восхищаться прелестями осени и восклицать: “…Я не люблю весны;
Скучна мне оттепель; вонь, грязь – весной я болен…” Но что поделаешь – люблю весну. Ленинградскую раннюю люблю, когда лед на Неве меняет цвет и сквозь зимний автомобильный шум города просачиваются новые звуки – таяния, невнятного журчания, вздохов размораживающейся большой воды. И вдруг понимаешь, что ты не на материке и не на обширной тверди, а на островах, будь ты хоть на необъятной Неве, или на корректной Фонтанке, или хоть на узеньком канале Грибоедова.
И московскую весну люблю. Особенно позднюю, с сиренью в неизменных двориках возле неизменных сараев. Это ж сколько раз все сносили, давая простор небоскребам! И небоскребы выросли… и состарились… и еще новые гиганты скребут небо, а рядом, внизу, тут же за уголком – вот чудо-то! – все те же сарайчики непонятного назначения во двориках, где белье сушится на веревках и небритые мужчины в застиранных майках стучат костяшками домино или сидят бесцельно на скамейках, щурясь на солнце. И сирень, сирень… И вечера стали светлыми… и день все длиннее.
Я видел две особенные весны – Пражскую весну 68-го года и время цветения сакуры в Токио в 98-м. Они совсем не похожи. Они даже не сопоставимы. Поэтому очень важно будет рассказать про обе.
Одна стремилась все изменить и перемены сделать необратимыми. У японской весны был другой принцип – ничего не менять и даже ни к чему не прикасаться. Ждать, видеть, смотреть… и знать, что цветению отпущено только две недели. А дальше – весне конец.
Одна весна рухнула, другая вечна.
В Праге тогда дышало вдохновение. Все, что ни делалось, было талантливо, и все восхищались друг другом.
Наши спектакли шли в театре “На Виноградах”, а поселили нас на другом берегу Влтавы, возле парка Фучика. Между театром и отелем курсировал специальный автобус, но манила улица. Хотелось идти пешком или ехать в трамвае – видеть эти лица, слушать полупонятные возбужденные разговоры. БДТ к тому времени был уже знаменит, и нас окружали репортеры, театроведы. Это бы ли странные интервью. Интервьюеры мало спрашивали, а больше говорили сами, захлебываясь, рассказывали о своих переменах.
Свобода! Свобода от слежки, от цензуры, от госбезопасности, от московских “советников” во всех областях жизни. Свобода от страха. “Может, и ошибаемся, но не боимся. Говорим громко”, сказал мне Богумил Барта, мой старый друг, соученик по
Ленинградскому университету, а теперь профессор юридического факультета в Праге. Ироничный Богумил, скептик и насмешник, не мог скрыть восторг, переполнявший его.
А какой был невероятный театральный бум в городе и в стране!
Подряд смотрели спектакли в театре “На Забраноу”: “Три сестры”,
“Иванов”, “Царь Эдип”, “Кошка на рельсах”. Ослепительная режиссура Отомара Крейчи, мощный актерский ансамбль и два несомненных лидера труппы – Томашева и Тшиска. Поражающие декорации Свободы.
А театр “На Забрадли”! А “Ревизор” в театре “Чиногерни Клуб” с
Павлом Ландовским – Городничим и Олегом Табаковым – Хлестаковым, игравшим на русском языке. Я видел в своей жизни десятка два
“Ревизоров” и сам сыграл несколько ролей в разных постановках, но клянусь – никогда так не хохотал вместе со всем залом, как на спектакле молодого тогда режиссера Яна Качера. А увлеченный Леош
Сухаржипа – актер, режиссер, журналист! А спектакль по Бабелю в театре “На Виноградах”!
Заметьте, очень много играли русских и советских пьес. Но не по приказу, не из-под палки. Слетели с глаз шоры, и появились свежие, яркие интерпретации. Публика ломилась повсюду. Очереди в кассы кино. Знаменитый теперь и полузапрещенный тогда фильм
“Поезда особого назначения”, гомерически смешная бытовая комедия с тем же Ландовским, едкие первые комедии Формана. Концерты классической музыки в костелах – толпа, яблоку негде упасть.
Франтишек Павличек, директор театр “На Виноградах” и активист дубчековских реформ, говорит: “Смотрите, смотрите, это и есть социализм. Была подмена, была фальшь, а это настоящее. Теперь все будет нОрмаЛНо!” Хорошо звучит по-чешски подчеркнутое О и Л без мягкого знака – “нОрмаЛНо”!
Мы едем по стране. Брно, Братислава. Там чуть потише, но тоже бурлит. И снова поездом возвращаемся в Прагу. Уже март, совсем тепло. Настоящая весна. Начало цветения. Мы потрясены. Мы ошеломлены. Мы влюблены в эту страну и в наших коллег из этой страны. Правда, появился некоторый привкус тревоги. В Москве недовольны. Москва сердится. Могучий “старший брат” хмурит брови. На безразмерной Вацлавской площади день и ночь идут митинги.
Пошли слухи, что западные немцы хотят оккупировать страну и чехи якобы готовы открыть границу. Советские газеты обвиняют
Чехословакию в антисоветских настроениях.
“Где, где? – кричит Павличек.- Вы разве ощутили антисоветские настроения? – Он хватает Товстоногова и меня за рукава.- У вас сегодня свободный день. Берем машину и едем на границу. Вы увидите сами. Там все спокойно. Какая оккупация?”
Все это громко. И все это страшно. Потому что и их страна и наша
– это страны стукачей. Они пытаются от этого избавиться, но пока это только попытка, а у нас стукачество нарастает.
“Расскажите там у вас, что вы здесь видели. Расскажите правду!”
– кричит нам на перроне Павличек. Поезд на Дрезден – мы едем дальше, в ГДР. Я не могу забыть последних минут прощания с
Франтишком Павличеком. Это не фраза, я и правда все тридцать лет, которые прошли с тех пор, это помню, и жуть охватывает сердце. Закатное солнце било в глаза. Толпа уезжающих и провожающих. В эти дни газетные вести стали совсем тревожными.
Павличек почти не спал несколько суток. Глаза красные, воспаленные. Как официальное лицо, он произнес краткую прощальную речь. Стали входить в вагоны. Мы крепко подружились с ним за эти дни и потому обнялись.
“Ну, до встречи… Увидимся… вы звоните, вы пишите… я позвоню, я напишу…” – обычные прощальные слова. Я увидел влагу в его глазах. Может быть, переутомление, а может быть, слезы – так грустно ему с нами прощаться? Но не в нас было дело. “Пора, пора. Увидимся, увидимся”, – сказал он. Поезд тронулся. Мы с
Георгием Александровичем стояли рядом у открытого окна в коридоре. Павличек, не отставая, шел рядом с вагоном. И вдруг он широко улыбнулся. В сочетании с влажными глазами это было довольно жутко. Это был оскал усталости и боли. Поезд ускорил ход. Павличек побежал. Он поднял руку и, прощально махая ею, с широко открытым, квадратным, как у рыдающего младенца, ртом и неожиданно жестким взглядом мокрых глаз прокричал несколько раз:
“Никогда больше не увидимся! Никогда!”
Он оказался прав. Он предвидел.
В конце июля того же 68-го года мы с моим другом Симоном
Маркишем были в “Новом Свете”. Тогда он был москвичом, а я тогда был ленинградцем. Мы съехались в Симферополе и отправились
“дикарями” в поселок “Новый Свет” – восточный Крым, возле
Судака. Ходили по горам, купались и пили шампанское.
Познакомились с кем-то из руководства и были приняты на шампанском заводе. Были потрясены: никогда, нигде такого роскошного “брюта” не пил. Все “spumante”, которые продают сейчас – это вообще не шампанское. А “Вдова Клико”, такая, какую мне удалось познать, ей-богу, хуже. Правда, “Вдова”-то была из магазина, а не прямо из заводского подвала, но все равно
“новосветское” осталось недостижимым идеалом 68-го года.
В дощатый домик почты пришла на мое имя телеграмма до востребования: “Тебя вызывают должен лететь Чехословакию отлет восьмого августа целую мама”. Я не был тогда да и никогда не был потом человеком, которого лично (?!) посылают за рубеж и который должен (?!) лететь. Однако… однако крайне интересно после весенних пражских впечатлений.