А в Праге шла активно та самая подмена, о которой кричали дикторы радио в ту ночь: “Запомните наши голоса!” Я запомнил, и потому другие голоса наводили на меня тоску.
   В Питер я по совету мамы и при поддержке Наташи не поехал.
   Маркиш спрятал меня в Дубне – в ста километрах от Москвы. Мне помогли снять там номер в гостинице. Я спал и купался в Волге.
   Знакомых в этом городе у меня было мало.
   Физики бурлили. Я снова спал и купался. Потом один из знакомых,
   Саша Филиппов, позвал в компанию послушать песни под гитару.
   Народу пришло много, было тесно. Певец и слушатели сидели вплотную. Пел Александр Галич. Песня “Облака” мне очень понравилась. Были там и другие песни, сатирические, смешные. Но я что-то никак не мог засмеяться.
   Душа закрылась.

Варшава – Франкфурт-на-Одере

   Весь день поезд шел через Польшу. Виталий Геннадьевич то спал, храпя и облизываясь, то бегал в соседний вагон, о чем-то договаривался, что-то таскал туда-обратно. Его волновала немецкая граница, и интерес ко мне улетучился. Я пытался читать… пытался заняться французским языком… Но это были только благие намерения. На самом деле я час за часом смотрел в окно, курил и ни о чем не думал.
   Москва всё отдалялась, и московские заботы расплывались. А заботы были, и весьма серьезные. Через три месяца я должен был начать – впервые в жизни – снимать “свой фильм”: “ЧЕРНОВ” – моя постановка и сценарий по моей же повести. Всю осень и зиму я готовился. Писал режиссерский сценарий, договаривался с оператором, с художником, создавал группу. Я знакомился с десятками и даже сотнями людей, составлявшими сложный механизм
   “Мосфильма”. Шел четвертый год перестройки. Крупнейшая кинофабрика страны доживала свои последние сроки, но всё еще производила впечатление мощной и неприступной. То, что я проник сюда со своей повестью, можно было назвать чудом. Десяток лет назад я совершил уже пробег по этим коридорам и кабинетам. Тогда я остро пережил жутковатый эффект внезапного отчуждения, эффект
   “мгновенной смены лица”. Мне казалось, что я знаю каждый закоулок “Мосфильма”. К тому времени я нашагал по этим коридорам не одну сотню километров, с моим участием были насняты здесь и прокручены тысячи метров пленки. Со мной здоровался каждый встречный, и я здоровался с каждым встречным. Мы все знали друг друга… Так казалось. Казалось, пока я шел в гриме и костюме
   Бендера, или Импровизатора, справа от меня шла ассистентка, слева костюмерша… Так казалось, пока я был (довольно долго!) снимаемым, УТВЕРЖДЕННЫМ актером. Но вот меня вдруг перестали
   УТВЕРЖДАТЬ – это еще только начиналось… еще и слухи не успели расползтись, но запах пошел… И тут уж ничего не поделаешь…
   Большинство лиц стали незнакомыми, оставшихся знакомых захлестнули дела, у многих отшибло память, в самых любимых, самых уютных уголках студии как-то разом везде начался ремонт, в очереди в буфет перестали находиться люди, кричащие: “Сюда, сюда, он передо мной занимал!”
   Я принес тогда на студию заявку на постановку фильма по повести
   Зои Журавлевой “Островитяне”. Мне нравилась эта повесть, я
   “заболел” ею. И вот претендовал на то, чтобы стать режиссером. А как раз в это время меня как актера и раз, и два НЕ УТВЕРДИЛИ на роли, а я лез в режиссеры, то есть в начальники. Ах, как неосторожно! Ах, какая ошибка! Я ведь уже под колпаком, а вести об этом распространяются быстрее света… Да нет, меня принимали, при некоторой настойчивости принимали даже в самых главных кабинетах, но… уж слишком смело сверкали глаза при словах: “Я-то лично был бы за то, чтобы вы попробовали начать переговоры о возможности встретиться с кем-нибудь в Комитете по этому вопросу”. Режиссер-то – должность распорядительная, а значит, номенклатурная. Потому и стояло отчаяние в глазах того, кто похлопывал меня по плечу и говорил: “Но во всех случаях не надо отчаиваться!”
   Странными рывками шло дело – уже и группа создавалась, и с оператором мы познакомились, экономисты начали обсчитывать экспедицию на Дальний Восток… Потом всё стопорилось и со мной говорили в больших кабинетах грустные вежливые люди: “Вы, стало быть, даже и беспартийный? А какие у вас отношения с вашим обкомом?.. Странно… очень странно… Тут может быть… хе-хе… знаете, пятый пункт… Как? Так вы не?.. Неожиданно…
   Что, совсем не?.. Ах, отчасти, все-таки… Тут вопрос внешности может играть роль… Ах да, вы же режиссер в данном случае, ха-ха, при чем тут внешность?..”
   Опустив глаза в пол, тогдашний директор студии (надо сказать, человек мужественный и прямой, у меня осталось к нему чувство симпатии) вручил мне бумагу: “В НАСТОЯЩЕЕ ВРЕМЯ УКАЗАННАЯ ВЫШЕ
   ДОЛЖНОСТЬ ПРЕДОСТАВЛЕНА ВАМ БЫТЬ НЕ МОЖЕТ”. И мы расстались.
   И я расстался с моими режиссерскими претензиями. Потом с родным
   БДТ. Потом с Ленинградом.
   Так что мое проникновение на студию теперь, через десять лет, с собственным сценарием действительно можно было назвать чудом.
   Это было смелым решением Юлия Яковлевича Райзмана – одного из патриархов нашего кино, непритворно мною уважаемого. Ему понравилась повесть. Но многое настораживало. Пугала “еврейская тема” – боковая, но очень важная в будущем фильме. Опытный
   Райзман согласился на Гольдмана, но уже второго персонажа -
   Когана – решительно потребовал заменить на армянина. Райзмана раздражали двойственность финала, возможность различных толкований. Попахивало мистицизмом. Его категорически не устраивал предложенный мной исполнитель главной роли. Я хотел, чтобы Чернова сыграл Андрей Сергеевич Смирнов. Андрей был тогда секретарем бунтарского Союза кинематографистов. Во время какого-то пленума или собрания я сидел в зале и глядел на него – в президиуме… на трибуне… Этот глухой голос, эта гримаса улыбки, эта мука в глазах… Прекрасная речь… Мы с Андреем были шапочно знакомы, встречались пару раз. Я дал ему прочесть сценарий, и он не пришел в восторг… Сделали пробу… Да, это был мой герой! И (так мне кажется) персонаж был настолько близок
   Андрею, что он не мог воспринимать его объективно. Он его, можно сказать, “пропускал”, как собственное отражение в зеркале. Мне еще предстояло склонить его к самоанализу и концентрации внимания. А пока что его забавляло само предложение – ему, не актеру, играть главную, даже две главные роли.
   На это же давил и Райзман: да, Андрюша – сын всеми нами любимого
   Сергея Сергеевича Смирнова, да, Андрюша снял “Белорусский вокзал”, и этот фильм в золотой десятке лучших. Но он не актер.
   Он не сумеет. И зрители не знают его в лицо. С таким героем картина обречена.
   Я и сам сомневался. И Андрюша Смирнов сомневался. А в картине еще более пятидесяти ролей и почти со всеми сомнения. Но всё же во взаимоотношениях с актерами, с художником, с композитором я по крайней мере могу сформулировать задачу, объяснить, чего ищу, а в организационных делах, в сложнейшей мосфильмовской дипломатии у меня ни опыта, ни (как оказалось) способностей. Я хожу по кабинетам, объясняю, прошу, умоляю, стараюсь быть обаятельным, стараюсь использовать свою актерскую популярность, но… тут совсем другие законы общения.
   – Заграничная экспедиция нам необходима – поезд идет через всю
   Европу, в этом смысл картины. Я могу заменить Барселону на
   Лиссабон, могу на Марсель, но не могу вместо Барселоны снимать
   Ригу,- втолковывал я директору объединения.- Нам необходимо хоть в некоторых эпизодах снимать заграничные поезда – другие вагоны, другие платформы, другие светофоры. Там же всё другое – от километровых столбов до дверных ручек.
   Старый директор много повидал таких, как я, и много подобных монологов слышал. Он вежливо улыбался, понимающе кивал головой и говорил:
   – Вот и ищите, ищите… Никто для вас не будет таскать каштаны из огня…
   – Какие каштаны? Почему мне? Вы же директор, и это ваша забота организовать съемки в соответствии с утвержденным сценарием! (О, я уже начал овладевать демагогической речью!)
   – А я и организую,- легко парирует босс,- немедленно организую, как только будет приказ и будут выделены вам средства.
   Пожалуйста, я даже сам лично съезжу с вами в Барселону.
   – Хорошо, я пойду на прием к нашему министру. Как его имя и отчество? Как его зовут?
   Директор объединения поднял глаза к потолку и вдруг впал в странную задумчивость.
   – Есть у вас его прямой телефон? – настаивал я.
   – Лена! – крикнул директор объединения.- Принесите мне чаю с лимоном. Хотите чаю? – обратился он ко мне.- Не хотите? Тогда зайдите ко мне в пять часов. В пять часов, но не позже!
   В душе моей вспыхнула неясная надежда.
   В пять часов я уселся в кресле перед его столом и крепко сцепил в замок слегка дрожащие руки. Мудрый директор смотрел на меня с улыбкой превосходства и некоторого упрека.
   – Возьмите,- сказал он и подвинул ко мне конверт.
   О Боже! В конверте был сложенный вчетверо лист. Я развернул.
   Крупным почерком было написано: “ПРЕДСЕДАТЕЛЬ КОМИТЕТА ПО
   КИНЕМАТОГРАФИИ – такой-то (фамилия, имя, отчество) – ТЕЛЕФОН
   ПРИЕМНОЙ такой-то” – всё!
   Директор укоризненно покачивал головой:
   – А?! Работает контора? – спросил он гордо и сам себе ответил: -
   Как часы работает: полдня – и готово! Можете звонить! Попробуйте попасть на прием. Попытайте счастья – может, и помогут… А мы, что могли, сделали.
   В Москву приехал Тонино Гуэра – знаменитый сценарист, друг и соратник Феллини и других самых великих. Меня свели с ним, и он терпеливо выслушал волнующий (так мне казалось!) сюжет моего сценария. Но Гуэра не взволновался. Пушкинская фраза “Черт догадал меня родиться в России с душою и талантом” – фраза, из-за которой десятилетиями ломали копья и которая в конечном счете была базой всех переживаний моего героя, эта фраза не показалась почтенному маэстро особенно значимой. Он родился в
   Италии, и его это, полагаю, вполне устраивало.
   – А кто у вас играет главную роль? – спросил он.- Табаков?
   – Нет.
   – Почему не Табаков?
   – Он не подходит, это не его амплуа.
   – А Михалков?
   – Нет… Совсем нет… Это другой тип человека.
   – А из европейских актеров кто у вас будет играть?
   – Я сейчас пытаюсь договориться с Тадеушем Ломницким. Это мой друг. Я хотел, чтобы он сыграл дирижера Арнольда.
   – Кто это – Ломницкий?
   – Это очень крупный польский актер.
   – Ах, польский!.. Я сейчас вам нарисую картинку.
   Он быстро цветными фломастерами набросал прелестную миниатюру – стол, кусок окна, керосиновая лампа – и протянул мне.
   – Это на память. Я подпишу. Напомните, как вас зовут… Так вот,
   Серджо, на Западе, кроме Табакова и Михалкова, других имен отсюда не знают. Вы должны договориться с настоящей звездой – американской, в крайнем случае немецкой, иначе это не реально.
   – Но своего героя я уже нашел… Это Андрей Смирнов, он известный режиссер, он снял замечательный…
   Гуэра уже завершил подпись на рисунке и протянул рисунок мне:
   – Вы никогда не снимете вашего фильма.
   Ах, как он был прав! И как он был не прав! Ведь я все-таки снял этот фильм. Он есть на пленке. И Чернов в исполнении Андрея
   Смирнова едет в поезде по Испании и погибает на площади San
   Agustin в настоящей Барселоне. Фильм этот не раз шел по телевидению и имеет своих поклонников. И этих поклонников волнует проблема – “Черт или кто другой догадал нас родиться в
   России”. И Андрей Смирнов получил даже приз за лучшую мужскую роль на международном кинофестивале. Так, значит, он есть, этот фильм, и существует мой Чернов?! Для нас – есть.
   Но Тонино Гуэра говорил от имени мирового кино, к которому и сам он, несомненно, принадлежит. Там другие законы, другие актеры, другие темы, проблемы, ценности, деньги… Там другие качества, другие количества, другие кинотеатры, другие премьеры, другие вкусы… И там – НЕТ, нет ни моего фильма, ни меня самого, ни моих коллег, ни нашей актерской школы, нашего опыта жизни, наших успехов, провалов, достижений. Там, у них, есть великие актеры.
   И у нас есть великие актеры. И режиссеры. ВЕЛИКИЕ – для нас! Не для них. Это не ниже. Это по другому списку. И то, что некоторые фамилии встречаются и в том, и в другом списке, следует считать приятным совпадением, случайностью… или результатом неимоверных, долгих (а может быть, ненужных?) усилий.
   Это не трагично. Это даже не печально. Это просто так есть!
   Через пару лет после “Чернова” я уже всерьез оказался в самом сердце Европы. Полгода я работал актером в парижском театре
   Bobigny. Потом еще и еще раз пробовал – играл (в Национальном театре в Брюсселе) и учил играть (во Франции, в Англии). В результате начал понимать: не ленись, имей терпение, имей упорство – и ты займешь свое какое-нибудь 564-е место (или
   1564-е?) в списке ТОЙ культуры. Я буду 564-м (или 1564-м) в очереди за товаром, который называется “интерес заграничной публики”. Однако не только я от нее далек, но и она далека от меня. Я стою в необыкновенно длинной, очень медленно двигающейся очереди за абсолютно ненужным мне товаром.
   Только, умоляю, не скажите мне сейчас: а наши музыканты? А балет? А Барышников?! Преклоняюсь перед музыкой, перед ее всемирностью. Обожаю мастерство наших гениев. Счастлив, что довелось дружить и вместе выступать с Крайневым, Спиваковым,
   Крамером, Стадлером, Китаенко, Федосеевым. И балетом я до слез восхищался, и великие Катя Максимова, Володя Васильев и Миша
   Барышников – мои товарищи. Но… (боюсь кого-нибудь обидеть, боюсь на что-то посягнуть!), но… молчаливые искусства, искусства звуков и движений, есть все-таки… услада! Вот вывел это слово на бумаге и опять испугался. Но повторю: УСЛАДА!
   Услада жизни – во всей амплитуде взлетов и снижений, откровенности и изыска, ностальгии и предчувствий.
   А слово… СЛОВО – это другое. (Удержусь, не произнесу напрашивающегося: “Вначале было СЛОВО…”, хотя и в этом смысле понимаю великий зачин Евангелия от Иоанна.) Слово есть явление, требующее не только восприятия, но ответа… Не только со-чувствия, но диалога. Слово принадлежит определенному языку и не может быть от него оторвано. Оно не ВСЕМИРНО, оно ВСЕМЕРНО – в нем все меры: и музыка в нем, и скрытый жест, и правда, и красота, и милость, и истина,- всё в нем. И потому в конечном счете не государственная граница есть барьер, а предел культурного анклава, тяготеющего к определенному языку. К ритму, интонации, краскам этого Слова.
   Поезд шел через Польшу. Вперед, вперед! Я ставлю эксперимент – за три месяца до начала съемок я сам, как мой герой Пьер Ч., еду и еду по Европе, всё на запад и на Запад. Я абсолютно частное лицо (впервые в жизни). Я получил частное приглашение от моего друга Маркиша. За свои собственные деньги купил билет – впервые в жизни – в заграничный поезд. И во всех таможенных декларациях на разных языках на вопрос о цели поездки я пишу гордое слово
   PRIVATE – частная!
   Мы едем на закат. Вечереет. Солнце, наверное, бьет машинисту прямо в глаза. Летящие тени от вагонов косо отброшены назад. Я считаю: одна, две, три… Всего нам нужно преодолеть двенадцать границ. Две позади. Впереди десять.

Франкфурт-на-Одере – Берлин

   Необычное путешествие. Странные границы. Еще столько увижу я их через это мутноватое окно: польско-немецкая, немецко-польская, немецко-немецкая (Западный Берлин), Западный Берлин (Zoo), третья немецко-немецкая (Западный Берлин – ГДР), четвертая немецко-немецкая (ГДР – Западный Берлин), пятая немецко-немецкая
   (ГДР – ФРГ), шестая немецко-немецкая (ФРГ – ГДР), немецко-швейцарская, швейцарско-немецкая.
   Тени бегут назад, а мысли постепенно от Москвы начинают перемещаться вперед – в неведомую, хоть и вечно на слуху,
   Женеву, к нашему свиданию после стольких лет разлуки с моим самым близким другом. Впрочем, свидание уже состоялось, но краткое, не давшее настоящего общения. Это было два года назад.
   27 марта 1987 года я дал сольный концерт в Большом зале парижского театра “ODEON”. Вел переговоры и осуществил мою поездку Госконцерт СССР. Мне оказывалась большая честь, и, чтобы я вполне это осознал, меня вдоволь погоняли по кабинетам и этажам дворца Госконцерта на Неглинной, 15. Все время не хватало либо чьей-то подписи, либо какой-то справки. Госконцерт был настолько заботлив, что тщательно проверял тексты каждого номера моей программы. А так как программа была на двух языках, потребовал представить напечатанные на машинке французские тексты и их перевод на русский язык. Большей частью это были стихи Пушкина в переводах Марины Цветаевой и произведения
   Проспера Мериме в переводах Пушкина. На всякий случай, ограждая меня от любых неприятных случайностей и провокаций, Госконцерт приказал дать на проверку и пушкинские тексты. Машинки с латинским алфавитом у меня не было, и я писал от руки страницу за страницей печатными буквами. Вот, ей-богу, мне искренне интересно: кто это читал и читал ли это кто-нибудь?
   Переводчика мне не полагалось, поправить мое произношение в международной организации “Госконцерт” никто не помог (да и умел ли?). Поклон и благодарность дорогим моим приятелям Лене
   Наумовой и французскому поэту Анри Абрилю, поселившемуся тогда в
   Москве,- они прослушали мою программу и по мере сил и времени попытались “вправить” мой французский.
   Пришла пора, и Госконцерт вручил мне заграничный паспорт, билет туда-обратно и (даже!) деньги – три тысячи франков. По тем временам это примерно пятьсот долларов. Это суточные и гонорар за сольный концерт в зале почти на тысячу мест. Мне сообщили, что гостиница оплачена за двое суток, а если я задержусь, то должен как-то сам что-то придумать. И вообще (сообщили мне) заграничный литературный концерт – это у них впервые, они не считают это направление перспективным, и, честно говоря, они сильно удивлены, что французская сторона меня пригласила. Я и сам был удивлен, хотя и осчастливлен.
   (В скобках!!! Хотите узнать то, что я узнал куда позже: откуда взялось приглашение? Хотите? Могу рассказать! Но в скобках! Это можно и не читать. В 85-м, во время свирепой войны с пьянством в нашей стране, приехал к нам знаменитый театр “Comedie
   Francaise”. Был прием в Доме актера – еще в том, прежнем, на
   Горького, 16, возле Пушкинской площади. Вино запрещено
   КА-ТЕ-ГО-РИ-ЧЕС-КИ! За этим следят специальные люди. Если что, все начальство поснимают с работы. Но как ФРАНЦУЗОВ принимать без вина и вообще без… короче, с лимонадом?! Меня по-дружески попросили броситься на амбразуру – вести это застолье человек на восемьдесят и без спиртного. Я как мог изворачивался, льстил, рассказывал анекдоты, поздравлял, восклицал, объяснял…
   В числе прочего читал по-французски Пушкина для отвлечения внимания от главного. И всё говорил, что, дескать, воздержание полезно, что, мол, столько выпито, что теперь уж можно бы и… обойтись, что ли… Вот, не угодно ли, на столах русский квас, отличная вещь… Французы сперва думали, что я шучу, весело смеялись и всё потирали руки в предвкушении, когда же принесут то, без чего застолья, собственно, и не бывает. Потом глядят – не до шуток. Один квас! Опять я им Пушкина почитал. И они очень-очень внимательно стали слушать – может, думают, тут местный секрет какой: стихи вместо выпивки? А потом смекнули и послали троих в гостиницу в бар “Только для иностранных граждан”, и те в шести сумках… Короче, понятно? Вечерок получился отличный, особенно по тем “сухим” временам. К полуночи мы от всей души братались. А была среди них и давняя моя приятельница, замечательная французская артистка и душа-человек
   Катрин Сальвиа. Она по своей открытости и наивности даже не поняла, что произошло, и всё поздравляла меня, как я остроумно всё это затеял и провел.
   Прошло время, у нас вернулось питье в прежнем объеме и откровенности. Французы жили себе и играли в своем Париже. И тут парижский “ODEON” становится Театром Европы, а директором его – великий Джорджо Стрелер из Милана. Катрин Сальвиа играет в постановке Стрелера и дружит с ним. Стрелер ищет спектакли и исполнителей из разных стран для интернациональных сезонов в своем Театре Европы. Из России приглашает “Таганку”. О! О них много говорят на Западе – знаменитые диссиденты. А нет ли еще кого, чтобы на новенького, чего-нибудь неожиданного и без больших затрат на перевозку декораций? Тут Катрин и говорит: да есть! Есть один – Пушкина читает по-французски довольно неожиданно. Вот и коллеги подтвердят! А коллеги: ах, это тот, который за стол без вина посадил и с которым потом так славно пили? Да, это была неожиданность, конечно, о чем говорить!
   Стрелер и говорит своей секретарше: вызывайте, и думать нечего!
   Один человек с одним чемоданом? Вызывайте! И получает Госконцерт телеграмму…)
   Повторяю: это в скобках, это гипотеза. Может быть, так все и было, а может, и нет. Только со Стрелером у нас тогда дружба была односторонняя: я его знал и восхищался его спектаклями уже лет двадцать, а он обо мне и понятия не имел. Потом мы действительно подружились, я трижды выступал в Милане по его приглашению. И был потрясен им как актером – видел его в нескольких ролях и на репетициях. И тяжко переживал его кончину и писал некролог. Но это всё потом, потом, а тогда…
   Получает Госконцерт телеграмму… и…
   Париж! Quartier Latin! Odeon! Узкая длинная улица Вожирар идет возле театра от бульвара Сен-Мишель к бульвару Монпарнас
   (названия-то какие!). И там, на этой Вожирар – буквально пять минут пешком,- отель(чик) “ТРИАНОН”. Номерочек малюсенький, окно выходит чисто по-парижски – в глухую стену соседнего дома.
   Туалет, умывальник, душ – всё на одном квадратном метре за довольно замусоленной занавеской. Скрипучая пропрыганная предыдущими постояльцами широкая кровать. Узкий шкаф. Чемодан поставить некуда. При этом цена номера около четырехсот франков par jour! Это при моих трех тысячах на неделю. Боже ты мой, ногу поставить некуда. Это, стало быть, мне, гастролеру, живавшему в люксовых анфиладах Перми, Горького, Кемерова и Иркутска?! Как же тут репетировать, тут же руками не взмахнуть, но… Париж!
   Quartier Latin! Odeon! Rue Vaugirard! Hotel “Tryanon”!
   Я иду по ЭТИМ камням, мимо ЭТИХ кафе… Каждый шаг, каждый уголок и закоулок здесь многократно описаны (в обоих смыслах этого емкого русского слова). Здесь дышат века культуры и традиций… и великие традиции художественного пренебрежения любыми правилами и предписаниями.
   Роскошный, мощный, с классической колоннадой театр “ODEON”. В нем два зала. И сперва предполагалось, что литературный концерт должен идти в малом зале. Но потом – мне это объяснила мадам
   Айс, секретарь Стрелера – было много заказов на билеты и концерт перенесли в большой зал. Элизабет Айс! Я никогда не видел вблизи такой ослепительно ухоженной, такой роскошно-хрупкой женщины.
   Самого маэстро Стрелера в Париже сейчас нет, объяснила она мне, но она сделает всё, чтобы мое пребывание здесь было комфортным.
   Что мне необходимо?
   – Прежде всего поменять билет! Я хотел бы пробыть здесь не двое суток, а хотя бы неделю. Жестоко отправлять меня из Парижа в семь утра на следующий день после концерта.
   – Но мы просто полагали, что господина Юрского ждут неотложные дела.
   – О, не беспокойтесь! Господин Юрский отложил все дела и жутко хочет задержаться в Париже до конца недели. И потом… если билет поменяют, нельзя ли попросить оплатить мой отель на этот срок?
   – Но… – Ослепительная Элизабет смотрит на меня с недоумением. Но господин Юрский мог бы и сам…- Тут она начинает смущенно запинаться и тень подозрения возникает в ее прекрасных глазах: может ли она спросить, каков гонорар за концерт господина
   Юрского, полученный им в Госконцерте.
   – Три тысячи,- говорю я.- Trois mille.
   – Долларов?
   – Франков.
   Мадам Элизабет вздрагивает, опускает глаза и долго не подымает их. Сквозь дивный макияж проступает естественная краска. Это стыд за Госконцерт – очень уж крутые комиссионные. М-м Айс поднимает наконец на меня глаза и говорит, что она всё устроит.
   Утром 27-го приезжает Маркиш. За полчаса до прихода женевского поезда я уже мерил шагами платформу Лионского вокзала.
   Симон был налегке – сумка через плечо и зонтик. Мы не виделись четырнадцать лет. После его эмиграции было много сложного и в его, и в моей жизни. Мы переписывались – с оказией, а иногда и прямой почтой. Как ни странно, письма доходили. Они шли по месяцу и более, но доходили. Два-три раза мы рискнули говорить по телефону. Двадцать лет перед этим мы дружили крепко и захватывающе интересно. У Симона был широкий круг знакомых в среде московской литературной интеллигенции. Его ценили и его любили за талант, за легкость, за широту взглядов, за колоссальную образованность, обаяние. В него влюблялись женщины, и он влюблялся в них. А у меня был свой – тоже широкий – театральный круг. На наших московско-ленинградских встречах круги смыкались и перемешивались к удовольствию тех и других.
   Двадцать лет мы дружили. Потом четырнадцать не виделись. И вот он идет мне навстречу по крытой платформе GARE DE LYON. Издали мне показалось, что он и не изменился совсем – та же легкая, быстрая походка, та же отрывистая жестикуляция. Руки раскинуты в позиции удивления и привета. Седины и не видать. Издали.
   Вблизи… вблизи мы обнялись, и я не разглядывал его лицо.
   Через час у меня репетиция. Вечером тот самый концерт, ради которого я приехал. Мои мысли двоятся между нашей встречей и вечерней ответственностью. Мы даже выпить не можем за встречу! Я никогда – это закон – ни капли не пью перед выступлением.