Ага, вот еще японская иена, швейцарский франк, фунт стерлингов.
   Это все в общей таблице. Цифры ясные, четкие. А это что за бумажка криво пришпилена внизу? И на ней от руки написано фломастером… Что, что?
   10 RUB rus
   Э, да это про нашу десятку!.. Это что же, черный рынок, что ли?
   Наши деньги вывозить запрещено! Или в связи с перестройкой все начало меняться? Это прогресс! Но почему червонец, почему не рубль, а 10 RUB? Та-ак, что тут написано?
   10 RUB rus=0,18 DM
   Не может быть! Этого просто не может быть! Наш рубль дороже доллара. Я знаю! А тут 0,18 DM. Да вы что? Если 10 RUB=0,18, то один RUB вообще 0,018. Значит, ЗА ОДНУ МАРКУ НАДО ОТДАТЬ
   ПЯТЬДЕСЯТ ПЯТЬ РУБЛЕЙ? А за доллар – почти семьдесят? А моя зарплата народного артиста триста пятьдесят рублей в месяц.
   Значит, МОЯ ЗАРПЛАТА – ОКОЛО ПЯТИ ДОЛЛАРОВ В МЕСЯЦ!
   Что такое? Грабеж, обман, спекуляция! Только я никак не могу определить, кто грабит и кто обманывает.
   Конечно (наука твердит), все относительно. Но ведь не настолько!
   Кто же я такой, этот артист из загадочной страны, где мне позавчера на углу улиц Чкалова и Гайдара дали шестьсот долларов за RUB rus четыреста, а сегодня оказалось, что во Франкфурте я эти четыреста рублей запросто мог обменять в вонючем обменном пункте без всякой очереди на восемь марок или на шесть долларов?!
   Где я? Кто я? Откуда я взялся и куда мне сунуться?
   Для моих зрителей я народный артист. Для России я государственный служащий. А для мира? Для мира я нищий! Как же мне входить в этот мир, где все другое, даже цифры? Кто кого обманывает?!
   Не было ни звонков, ни гудков, было какое-то объявление по вокзальному радио, но я ж не понял, что там было сказано. Слово
   “Москва” давно исчезло из названия нашего поезда. Что Москва – далеко Москва! Мы теперь вообще непонятно как назывались… То ли “Берлин – Рим”, то ли “Франкфурт – Барселона”, то ли просто номером… Да еще в немецком произношении даже названия города не разберешь! Повторяю: не было ни звонков, ни гудков, было какое-то неуловимое беззвучное шевеление на пустой платформе.
   Да, я вдруг обнаружил, что она совершенно пуста. Я один – и поезд, который не дернулся, а поплыл, покачиваясь, как лодка.
   Радио опять хрипло заговорило. Нет, это не радио, потому что даже слова разобрать можно. Наш проводник, стоя на подножке, с выпученными глазами обреченного человека кричал: “Товарищ
   Юрский! Товарищ Юрский!” И при этом удалялся от меня с нарастающей скоростью.
   Я кинулся вслед.

Дорога на Базель

   Ей-богу, я человек некоммерческий. Я редко считаю деньги и думаю о деньгах. Но вот уже поезд стучит колесами на юг – на
   Швейцарию, а у меня всё стоит перед глазами это жуткое математическое уравнение, определяющее мое место в этом мире:
   10 RUB rus=0,18 DM
   Или я всех обманул, ухватив за мою зарплату целых шестьсот долларов? Или мой труд ничего не стоит? Или мир сошел с ума?
   Скорость поезда сильно возросла. А шума меньше. Другие рельсы, другие стыки (или их нет, этих стыков?). Всё другое. Впереди последний пограничный пункт – Базель.
   Ах, Мишка, Мишка! Мишка Данилов! Это он придумал среди сотен своих шуточек дурацкую надпись на пивном ларьке:
 
   ВРЕМЕННО ЗАКРЫТО УШЛА НА БАЗЕЛЬ
 
   Мой замечательный друг, истинный артист на сцене и на экране. И в жизни – художник, человек от Бога. Мишка Данилов! Теперь тебя нет. Ты умер от му-чительной болезни там, далеко, в Бостоне. Там сожгли твое тело в хорошо и чисто организованном крематории, а потом прах твой похоронили в Ленинграде, который уже перестал быть Ленинградом, но принял ново-старое и странно звучащее название: Санкт-Петербург. Хоронили твой прах осенним днем под мелким дождем при большом скоплении актеров. Прощай, Миша. Так будет через несколько лет.
   А пока ты жив и мы просто давно не видались. Ты в Ленинграде, я в Москве. Но я уверен: ты будешь играть в моем фильме о человеке, едущем в поезде через всю Европу, но душой и телом остающемся при этом там, в России. Ты всегда участвовал во всех моих затеях, для тебя в них всегда была роль. Но, кроме этого, в общении с тобой я всегда черпал силы, когда уходила уверенность, к тебе я обращался, когда не знал, где искать правду.
   Мишка, я думаю о тебе, выбираю тебе роль в этом сценарии… или сам ее выбери. Я думаю о тебе под мягкий перестук колес по немецким рельсам, приближаясь к Базелю. Я вспоминаю твою дурацкую и такую понятную мне игру словами и буквами – как ты город Наро-Фоминск называл Нейро-Фоминск, и эту надпись на пивном ларьке:
 
   ВРЕМЕННО ЗАКРЫТО УШЛА НА БАЗЕЛЬ
 
   Вот и я “иду на Базель”. Через два часа швейцарская граница. Еще не финиш. Но близко. Скажем так – недалеко. Я думаю о друзьях. О тех, кто сейчас в снежном русском феврале, и о том, кто ждет меня там – в конце моего пути.
   Симон приедет из Женевы встречать меня в Берн. Дальше мы поедем вместе. Я не представляю их расстояний. Совсем не представляю.
   Женева – Берн – это как Москва – Ленинград или как Москва -
   Подольск? Сказал, приедет на машине, а может, на поезде… Симон
   Маркиш – мой самый старый, самый серьезный, самый важный для меня друг. Два года назад в Париже мы просто повидались – всего неделя среди многих других дел и обязанностей. И среди других встреч. Здесь у нас будет целых три недели – всё вспомнить, обо всем поговорить. Попробовать понять, как большая часть жизни прошла.
   СИМОН МАРКИШ. Сын выдающегося советского еврейского поэта Переца
   Маркиша, убитого советской властью вместе с другими членами
   Еврейского антифашистского комитета. Вдова поэта Эстер и два сына: старший – Симон и младший – Давид были высланы на далекое поселение. Возвратились в 54-м, после смерти “отца всех народов”. Симон снова поступил в МГУ на классическое отделение филфака, где он раньше учился. Летом 54-го вдруг получил путевку в Дом творчества ВТО (Всероссийское театральное общество) под
   Ленинград – в поселок Комарово. Там мы и познакомились.
   Мы жили на веранде старого деревянного дома – пять человек отдыхающих – кровати одна возле другой. Мои родители тоже отдыхали здесь. У них была отдельная комната.
   Юрий Сергеевич, мой отец, никогда не приказывал мне – он советовал, заинтересовывал. Вот и на этот раз – на пятый или шестой день “смены” (тогда ведь и в дома творчества приезжали все разом и разом уезжали – это называлось “смена”) – так вот в какой-то из начальных дней “смены” отец сказал: “Ты совсем заигрался в свои волейболы и пинг-понги. Рядом с тобой очень интересный человек. Ты обрати внимание”. Так мы познакомились.
   Отец мой умер через три года в этом самом Комарове, опять во время “смены”. Молодым еще умер. Он оставил по себе светлую память в сотнях (не преувеличиваю!) друзей, коллег и подчиненных
   (последние годы он был художественным руководителем
   Ленконцерта). А мне он оставил свою шкалу жизненных ценностей.
   Ценностей не оставил – их у него никогда не было, а шкалу оставил. Свет от тьмы он меня научил отличать. И еще – вот этим коротким разговором – оставил он мне самого главного друга моей жизни.
   Мы жили в тоталитарном государстве. Были годы свирепого давления
   – клещи власти, бывали и плоскогубцы – давит, но не режет.
   Бывали и оттепели с прояснением и синим небом над головой.
   Однако мы жили в тоталитарном государстве – всегда! Сейчас нередко ностальгически вздыхают и удивляются: куда девалось прежнее единение с друзьями, с соседями, с коллегами? Теперь, дескать, все врозь, каждый за себя, а тогда…
   Да, тогда было иначе. Коммунальная квартира, почти тюремная кучность жизни одних ожесточали, других сплачивали. Из первых выросли оскаленные волки, из вторых – вздыхатели по прошлому.
   Дружба была настоящая, и взаимопомощь была. Но всё это от бедности, от беды, от тесноты: деваться некуда – начинаем дружить. Выбора не было – всё, как Бог дал. Вернее, не Бог -
   Бога не было. Случай! Чьи нары рядом – с тем и дружить. Либо ненависть, либо дружба. Дружба во имя ненависти к другой группе.
   Спокойное, нормальное соседство невозможно. Это советский вариант общины, землячества, коллегиальности.
   Исключения бывали. И наша дружба с Симоном – жителем другого и довольно далекого города – с самого начала имела оттенок какой-то исключительности. Это был собственный выбор, а не подчинение обстоятельствам. Он в Москве, я в Ленинграде. И у каждого много обязанностей – учеба, работа. И денег у каждого очень негусто – особенно не разъездишься. Но шли годы, а нить не обрывалась. У меня начались съемки в Москве, гастроли. Симона иногда заводили в Питер издательские дела. Я всячески старался при поездках в Москву выкроить денек лишний, и лучше, чтобы этот день был первым, а то потом дела закрутят…
   Прямо с вокзала на метро или на такси (если схватишь!) – на
   Плющиху. Поворот возле странного, вечно облупленного мельниковской архитектуры клуба “Каучук” – и тут же близко 2-й
   Тружеников переулок. Дома пятиэтажные, барачного типа, одинаковые, 30-х годов постройки, наверное. Теперь они кажутся очень уродливыми. Тогда не замечалось. Ветерок шелестел в деревьях, девушки сплошь казались красивыми и заставляли оборачиваться, в голове громоздились планы, и вокруг было очень много нового.
   “Гастроном” напротив Симкиного дома открывался в девять.
   Приедешь чуть пораньше, значит, прогуливаешься туда-сюда в ожидании открытия. Вон Симкино окно. Иногда он подойдет к окну и замахает руками: “Ничего не надо! Завтрак готов! Бабушка ждет!”
   Нет, надо! Есть традиция, и есть своя гордость. Водки взять
   “маленькую” и что-нибудь по сезону – овощей, фруктов… или конфет в сером кульке. Время – конец 50-х. В Москве у магазинов очередей еще нет, продуктов не много, но чем-то торгуют. А нам что надо-то? И водка еще не нормирована ни по времени торговли, ни по количеству. Гордая красавица Вера Марковна – бабушка – завтрак приготовила аппетитнейший. Эти рыбные котлетки, эта селедочка под лучком! А Симкин кофе из зеленого щербатого кофейника! Ну и принесенная “маленькая”. И целый свободный день впереди – оба подгадали.
   Прелюдия окончена. А теперь главное – говорить! Общих дел у нас нет, а значит, нет и общих врагов. Мы не запутаны в интриги. У нас еще нет – и не скоро будут – автомобилей. Это все для нас не темы. Женщины?! Ну, конечно! Отчасти. Тема важная, но живем-то в разных городах, тоже, стало быть, всё разное. Кино, книги, журналы – это общее. Разумеется, пробежались и по этой теме.
   Ничего себе “пробежались” – в разговорах отмахали пешком километров десять, уже и пообедали, и еще вина взяли, и одолели бутылку-другую. И день начинает клониться к вечеру. И всё говорим.
   Дружба в тоталитарном обществе – это исповедь, это проверка курса, это спасение от безумия, погружение вглубь. Фасад жизни отлакирован, все тени стерты, темные пятна вытравлены. А потому вокруг тебя сияющая ложь. Протестовать, опровергать не принято, опасно и бесперспективно. Ты раздвоен. Накипают невысказанные протесты, нестандартные оценки, которые нельзя произносить вслух. У тебя есть страхи и печали. Ты скоро лопнешь от их давления. Они распирают изнутри. И вот этот долгожданный день дружбы – ты приближаешься к самому себе. Ты говоришь без всяких оглядок. Ты слышишь НЕОЖИДАННЫЕ возражения. Наконец-то ты слышишь НОВЫЕ мысли и слова. Ведь ежедневно по радио, в газетах, в официальном общении и по большей части даже в театре ты заранее знаешь ВСЕ СЛОВА, которые тебе скажут. И заранее знаешь все слова, которые ты ДОЛЖЕН произнести. А в этот день ты радостно замечаешь, что и сам-то наконец говоришь новое, идущее изнутри. Открывается клапан, и ты оказываешься совсем не таким плоским, как казалось. Это счастливое ощущение. Хорошие дни!
   Мы не были диссидентами – ни он, ни я. И не стали ими позже. К лучшему это или к худшему – не знаю, но было так. Конечно, наши отношения были “подпольем” не в смысле заговора и склоненных над столом мрачных фигур при закрытых окнах, а в смысле чего-то сугубо личного, не предназначенного для чужих глаз и ушей. А уж от наших характеров зависело, что это было не угрюмое мудрствование избранных, а шутливое по форме и всегда наполненное юмором, я бы сказал, “трепливое” общение. И всегда
   Симон был учителем, а я учеником. И по возрасту, и… и по всем другим качествам.
   Больше всего Симон переводил с латыни. Но переводил и с древнегреческого, и с английского, и с итальянского. От него я получил пачку листов со странным обжигающим новизной текстом – это был напечатанный на машинке роман “Мастер и Маргарита”, первые страниц пятьдесят. Задолго до публикации. В разговорах с
   Симоном я вслушался в стихи Пастернака и полюбил их. В квартире в Тружениковом переулке я познакомился с Юрием Домбровским и буквально “утонул” в его романе “Хранитель древностей”. Одно зимнее утро в доме Симона я провел с о. Александром Менем. И он
   – отец Александр – впервые ввел меня в церковь во время службы – как гостя. На моих глазах Симон из переводчика стал превращаться в автора. После переводов из Эразма Роттердамского последовала книга о нем. За веселым застольем с вином и водочкой задружился я здесь с молодыми фантастически талантливыми переводчиками чуть ли не со всех языков – Витей Хинкисом и Володей Смирновым. (Ну вот, к примеру, Смирнов перевел и издал переводы с английского, немецкого, французского, датского, шведского, финского, японского и китайского – не с подстрочников, а с оригиналов!)
   Симон натолкнул меня на Томаса Манна, и я прочел эти слишком толстые книги. Было очень важно прочитать их, хотя, признаюсь, в то время это было скорее тренировкой воли, чем удовольствием.
   Мы попробовали даже работать рядом. В 67-м году мы взяли путевки в Щелыково – Дом творчества ВТО, имение А. Н. Островского. Все двадцать четыре дня была веселая молодая жизнь в большой компании. Но была и работа. Симон писал пересказ эпизодов римской истории из Тита Ливия. А я делал первую в своей жизни инсценировку для театра. Это была “Фиеста” Хемингуэя.
   В Хэма, в бородатого Эрнеста, было влюблено все наше и все соседние поколения. Так получилось, что именно он открывал нам тайны “взрослой жизни”. Да, да, о мужских и женских тайнах мы узнавали из Хемингуэя, как об
   Иисусе Христе – из Булгакова, он оказался для нас пятым евангелистом со своим “Мастером и Маргаритой”. Вот такие были мы
   – городские, лишенные корней, литературные, безбожные мальчики и девочки. Я так зачитывался “Фиестой”, что, кажется, знал роман наизусть. Когда приехали в Щелыково и распаковали чемоданы, оказалось, что стопку чистой бумаги я взял, десяток авторучек тоже, а вот саму книгу с “Фиестой” забыл. В библиотеке Дома творчества ее тоже не оказалось. И я стал писать по памяти.
   Написал в Щелыкове весь первый акт – почти полпьесы. Когда вернулся, проверил по тексту – было почти точно.
   Я замирал в счастливом предвкушении будущего спектакля. Мне мерещилось: откроется занавес, и на сцене будет Париж с его кафе, с подстриженными деревьями его бульваров, с малюсенькими комнатами его дешевых гостиниц, с парапетами набережных.
   Абсолютно нейтральный, лишенный интонаций голос скажет в микрофон: “Род проходит, и род приходит, а земля пребывает вовеки. Восходит солнце, и заходит солнце, и спешит к месту своему, где оно восходит…” и дальше всю цитату эпиграфа из
   Екклесиаста. А потом короткая пауза и так же нейтрально: “Все вы
   “потерянное поколение”. Гертруда Стайн в разговоре”.
   И тут вступит музыка. Тихая и ритмичная. Рояль, контрабас, ударные.
   И тогда на сцену со всех сторон пойдут персонажи пьесы.
   Это мы – “потерянное поколение”, это про нас. С нами талант и опыт Хемингуэя, с нами наше горячее желание воплотить нашу боль и нашу надежду. Ей-богу, мы кое-что уже умеем.
   Так думалось тогда и казалось, мы еще сможем изменить мир. Нет, нет, мы не будем “рушить до основанья” “весь мир насилья”. Мы вообще не будем бороться с миром. (Повторю, мы не были диссидентами.) Мы изменим мир тем, что ПЕРЕУБЕДИМ его, заинтересуем нашим взглядом на вещи.
   Но случилось иначе. И порыв наш, и пафос оказались наивными и немного смешными. В 70-м Симон эмигрировал. Сперва в Венгрию по женитьбе на венгерке, потом дальше – в Швейцарию. В его венгерский период мы еще повидались пару раз. Мы с Теняковой побывали у него в Будапеште, а он приехал по приглашению к нам в
   Ленинград.
   Многое изменилось к тому времени. Спектакль “Фиеста” был сделан, показан и… запрещен. Я сделал тогда телефильм “Фиеста”. Его ждали, о нем говорили. Он был показан один раз в ночное время и без объявления в программе. После этого запрещен. Я потерял мать: Евгения Михайловна Романова-Юрская, дорогая моя мама, умерла через четырнадцать лет после отца, но в тот же день года
   – 8 июля.
   В 73-м году зимой я выпускал на сцене БДТ свою первую постановку
   – булгаковского “Мольера” и сам играл заглавную роль. Наталья была беременна Дашей, но еще работала и играла в “Мольере”
   Арманду. Время было нервное и суматошное. Тут и явился Симон.
   Что-то переменилось. Забот много или уже наступала новая угрюмая эпоха, но радость в общении как-то не высекалась. А потом его бегство в Швейцарию – и захлопнулась дверца. Стенка глухая.
   Маркиш преподавал на отделении славистики в Женевском университете. Приезжали в Москву на практику его ученики – молодые швейцарцы. Рассказывали о нем. Было очевидно, что его любят, что там оценили его, поняли, что он “особенный”. Мы писали друг другу с оказией. Изредка рисковали говорить по телефону. Но не было живого общения, а без него… Мы, видимо, плыли теперь разными курсами. Мы стали немного расходиться в оценке людей, событий. “Надо встретиться!” – этим кончались каждое письмо и каждый телефонный разговор. Но как? Я невыездной, он невъездной.
   Потом зашатался монолит власти в нашей стране. Пошли перемены. И вот в 87-м вдруг возник и осуществился этот парижский концерт в
   “ODEON’e”. Мы встретились, о чем я уже рассказал. Я привез тогда
   Симону рукопись моей повести “Чернов”. Вот про это самое (как мне казалось) – про друзей, разделенных границей. Честно говоря, в глубине души я рассчитывал на “ах!”. Ну, если не на восхищение, то на полное понимание. Симон ведь не только литератор и переводчик, он еще классный профессиональный редактор. Столько людей дорожат его мнением, в том числе даже
   Иосиф Бродский. И вот я чего-то ждал. Слишком долго лежала в ящике эта повесть. Кому же оценить, как не Симке – знатоку и другу! Но, может быть, именно потому, что знаток, Симон не раскритиковал, не обругал, а как-то… пропустил мимо. Указал на отдельные фактические неточности в описании западной жизни
   (Господи, да откуда ж мне ее знать?), а про всё в целом сказал только: “Да… грустно, очень грустно”.
   Его малословие было приговором для моих писательских начинаний.
   Признаюсь, преодолеть этот приговор было нелегко. Не он же виноват, что его “не пробила” моя повесть – это повесть виновата.
   Но вот прошло два года, и я еду через Европу, примеряя к себе психологическое состояние героя моего будущего фильма. И еду я по приглашению Маркиша. И фильм этот по повести “Чернов”.
   Повесть уже дважды издана – в альманахе и отдельной книжкой.
   Тираж раскуплен, но откликов никаких. Я не знаю, что и думать, однако всё думаю и думаю: что будет и кому будет нужен мой фильм?
   А поезд уже замедляет ход. Базель. Город на стыке трех стран -
   Германии, Франции, Швейцарии. И каждая страна даже называет его по-своему. Здесь много шпионов, которые передают друг другу микрофильмы, справляя нужду в вокзальном туалете,- я сам читал про это и видел в кино. Город Базель, должно быть, очень строг и наводнен полицейскими в форме и в штатском. Я очень удивлен, что в реальности все оказалось совершенно иным, даже противоположным. Не было вообще никакой проверки документов и осмотра вагонов. Не было никаких людей в форме. Ну разве что швейцар возле ресторанной двери (ШВЕЙЦАР, а не ШВЕЙЦАРЕЦ! Хотя, может быть, он был и швейцарцем). Я побродил по вокзалу, полному мирной суеты и доброжелательности ко всем живым существам – гражданам города, и приезжим, и проезжим, говорящим на одном из трех европейских языков и не говорящим ни на одном из них, к собакам при хозяевах и собакам без хозяев (одну такую видел, но это, видать, недоразумение).
   Я спокойно расслышал объявление, что мы отправляемся через пять минут. И почему-то все разобрал в иностранном языке. Я загодя подошел к своему вагону и увидел, что проводник на этот раз совершенно спокоен и даже улыбается. Климат, что ли, влияет? Я вспомнил, что попутчика моего я давно лишился – он перешел в брюссельский вагон и едет теперь в другую сторону. Я порадовался, что наш вагон теперь почти пуст: две молодые женщины с маленькими детьми, видимо, семьи дипломатов, и немец с портфелем и в очках, неизвестно когда и как затесавшийся в наш вагон,- стоит всё время в коридоре, сопит и смотрит в окно.
   Поехали! Вот платформа кончилась, мелькнули городские кварталы… Это Германия или Швейцария? Или это Франция мелькнула? Как же это всё близко! Поехали… Как славно, что мы с Симоном затеяли это путешествие! Как славно, что через несколько часов я увижу его! Как великолепно находиться в этом чудесном поезде, к которому я так привык и с которым жаль будет расставаться!

Базель – Берн

   Часто-часто пошли туннели. Вряд ли можно так выразиться, однако
   АЛЬПЫ УЖЕ НЕ ЗА ГОРАМИ! Мы мчим по федерации самых древних (по
   Рождестве Христовом) демократий.
   Швейцария. К этой стране у нас какое-то особое отношение. В нашем сознании именно Швейцария – прямая противоположность нам.
   Не Австралия, где ходят головой вниз, а Швейцария. “Le cote de l’anvers”, как говорят французы,- изнанка. Вернее (нам так кажется) – это мы изнанка, а они – один сплошной фасад. Ну вот, что ни назови, всё у них наоборот!
   Они маленькие, мы большие – это в смысле пространства, расстояний.
   У них (в принципе) – чисто. У нас как-то в принципе грязно.
   У них гористо. У нас (в принципе) – просторно и плоско.
   Они богатые. Мы (в принципе) бедные.
   Нас как-то (в принципе) все время лихорадит, у них (в принципе) порядок и давно все устоялось.
   У нас все время жутко весело. У них (в принципе) мирно и скучно.
   У нас много-много национальностей и есть (по крайней мере подразумевается) пятая графа в паспорте, но один государственный язык и неразрешимая проблема – как сочетать его с родным языком в автономиях. У них все швейцарцы, но ТРИ или даже ЧЕТЫРЕ государственных языка.
   Вспоминается замечательная интонация Романа Карцева в одном из скетчей Миши Жванецкого: быстро-быстро повторять: “Как это? Как это? Как это?” Ну действительно: “Как это? Как это? Как это?”
   А вот так! Так случилось!
   Швейцария для нас – это как “тот свет”, как загробная жизнь, как утренний сон под праздник, который, по пословице, никогда не сбывается.
   Я еду по Швейцарии. Что я знаю об этой стран? Вильгельм Телль…
   Ой, не надо, дежурное блюдо. Это всегда, только произнесут слово
   “Швейцария”, и сразу перед глазами Вильгельм Телль с его сыном и яблоком, и океанской бурей на маленьком озере, и невероятной и гордой смелостью… Всё это так, всё прекрасно, но уж слишком…
   Общеизвестно, что ли? А знаете, почему возникают всегда одни и те же ассоциации? Да потому, что мало, почти ничего не знаем об этой стране!
   Швейцария. Страна гор и банков. Долин и богатства. Труда и чистого воздуха. Отдыха и тайных вкладов. Свободы и строгого порядка. Страна, умудрившаяся сохранить нейтралитет даже во время чудовищных мировых войн. Это как же так? Почти раздавленная между двумя фашистскими государствами (от столицы до Германии километров триста, не больше – мы сейчас как раз и отмериваем этот путь). Рядом с аннексированной Австрией, вплотную с оккупированной и наполовину фашизированной Францией – и нейтралитет? Грандиозно! При столь малых размерах? При пятидесяти процентах населения, говорящего на немецком? При целом кантоне, говорящем на итальянском и примыкающем к Италии?
   Потрясающе!.. Или тут какое-то лукавство? Некая условность… маска, надетая на подлинное лицо?
   Позже, через годы, возникли какие-то глухие, но грандиозные обвинения. Это тут, в швейцарских банках, оприходовали несусветные советские партийные миллионы и тонны золота. И что ни обвинение в космических кражах новых российских властителей, то упоминание о швейцарских банках. А вот и “еврейское золото”, награбленное фашистскими убийцами, сорванное с рук, вырванное изо ртов, спрессованное в благородные слитки, обращенное в мировую валюту,- и его приголубили просторные подвалы могучих банков “абсолютно нейтральной” страны?
   Обычным гражданам приальпийской конфедерации недосуг раздумывать, а тем более болтать на столь щекотливые темы. Они заняты своими делами, и у них свои трудности. Но не все таковы!
   Есть, к примеру, Дюрренматт… и есть Макс Фриш… выдающиеся, имеющие мировой авторитет писатели. Их ирония, переходящая в скепсис, порой взрывающаяся криком отчаяния,- вот какие голоса доносятся порой из кристальной, благополучной Швейцарии.
   И мой приятель журналист Б., и мой друг адвокат Ш. – оба коренные швейцарцы – кривят рты и опускают глаза, когда я пускаюсь в восторженные комплименты идеальному устройству жизни на этой земле возле обширного Женевского озера – Леман и бездонных озер в краю “четырех кантонов”, гражданином одного из которых стал человек-дьявол Николай Ставрогин, то ли порожденный фантазией Достоевского, то ли выхваченный им из жизни.