Терпение начало иссякать, но Иван Дмитриевич еще смирял себя:
   – Хорошо, твой грех. А как я понял, что твой?
   – Большого ума не требуется.
   – Да никто не мог понять! – не выдержал Иван Дмитриевич. – Один я.
   – Будто я китайские чашки побил, – продолжал Федор. – Побил, не спорю. Но разве ж они китайские? Их немцы делали. Только видимость, что китайские. У драконов уши собачьи… А позавчера прихожу честь по чести, трезвый: так и так, мол, ваша светлость, за тот месяц, что я у вас служил, десять рубликов пожалуйте, не то государю прошение подам. А они меня за шиворот и мордой в дверь. Еще и сапогом под зад… Что говорить! Водочки в трактире выпил, и, верите ли, ни в одном глазу, весь хмель в обиде сгорает…
   Остановившись, Иван Дмитриевич ухватил его за воротник, притянул к себе:
   – Ты как узнал, что я знаю, что ты… Тьфу, черт!
   – Как-как? Поди, сами знаете как.
   – Я-то знаю. А ты?
   – Про себя мне как не знать.
   – Ты, может, думаешь, мне кто сказал?
   – А то! – криво усмехнулся Федор. – Они, ясно дело, с утра пораньше в полицию побежали.
   Иван Дмитриевич тряханул его:
   – Кто они?
   – Они, – сказал Федор. – Барин.
   – Какой барин?
   – Барин мой бывший. Князь…
   – Кня-азь? – изумился Иван Дмитриевич, прозревая наконец и понимая, что перед ним единственный, может быть, во всем городе человек, не слыхавший о смерти фон Аренсберга. Зачем тогда наполеондор в церковь отнес?
   – Чего вы меня душите? – хрипло проговорил Федор, вытягивая тонкую шею. – Я ж не запираюсь. Все по порядку рассказываю.
   Тронулись дальше,
   Иван Дмитриевич искоса поглядывал на лицо своего спутника – унылая утренняя физиономия записного питуха, изредка освещаемая последними отблесками позавчерашней решимости. Можно не опасаться, что побежит, и револьвер не нужен. Иван Дмитриевич не позвал в конвойные попавшегося навстречу полицейского.
   – Сижу я в трактире, – повествовал Федор без прежнего напора, поскольку настало время переходить от причин к следствиям, – подсаживается рядом один малый в цилиндре. Факельщик, говорит. С похорон зашел глотку промочить. Та да се, ну я ему и рассказал про свою обиду вот как вам. Он носом засопел, по стулу руками зашарил и говорит: «Не дает, сами возьмем!» Я говорю: «Как? Господь с тобой, добрый человек!» Он говорит: «Знаешь, где у князя деньги лежат?» Я говорю: «В сундуке, да не знаю, где ключ…» Он спрашивает: «Ты видал этот ключ?» Я: «Видал, – говорю, – у него кольцо змейкой, сама себя за хвост кусает…» Он говорит…
   – Понятно, – прервал Иван Дмитриевич.
   – Что вам понятно? – вскинулся Федор. – Что вы в моей душе понимать можете? Да я только десять рублей получить хотел. Кровные мои! Чтоб за месяц жалованье и за чашки бы те по-божески посчитали. Ни полушечки сверх того! Детишкам, думал, гостинцев накуплю – и в Ладогу, к жене. Ищи-свищи! Днем у кумы посидел, открылся ей. Она – баба хорошая, в кухарках у одного офицера с Фонтанки. Певцов его фамилия. В синей шинельке ходит… Кума говорит: «Завтра я в господской карете с барыней дачу смотреть поеду и тебя, кум, через заставу провезу. Там уже, – говорит, – твоя морданция расписана. А мою, – говорит, – карету ни один полицейский остановить не посмеет. Они перед моим барином травой стелются!» К ночи бес меня попутал с этой косушкой. Уснул, дурак…
   – Обещал но порядку, – напомнил Иван Дмитриевич.
   – Ага… Пошли мы в Мильенку. Факельщик говорит: «Я за тебя, друг, сердцем болею, мне княжеских денег ни копейки не надо!» Я дверь дернул – открыта. А сам дрожу, ног под собой не чую. Вошли – ив чулан. А как князь в Яхтовый клуб уехал, новый-то лакей сразу дрыхнуть завалился. Мы тогда в комнаты перебрались. Все обсмотрели – нет ключа. Сундук-то медный, и кочергой не подковырнешь. Да-а… Стали князя ждать. Я уж и рад бы убежать, да куда? Парадное заперто. Ну, значит, дождались князя. Вошли к нему в спальню, от звонка оттащили, связали. В рот простыню, чтобы не кричал. Спрашиваем, где ключик-змейка. А он головой трясет: не скажу, мол. Лихой барин! Я из столика две золотые монетки взял. Гляжу, факельщик остальные себе в карман сыплет. Я говорю: «Ворюга! Что делаешь?» А он совсем озверел, князя за горло схватил: «Где ключ?» Потом подушку ему на лицо накинул. Я испугался, факельщика-то за руки хватаю, он ка-ак пихнет меня, сбрякало что-то; я шепчу: «Бежим! Слуги проснулись!» И убежали…
   – Вместе убежали? – спросил Иван Дмитриевич.
   – Не. Я в одну сторону, он – в другую,
   – А что взял у князя?
   – Говорю, два золотых взял.
   – И все?
   – А то! Мне чужого не надо.
   – Зачем же один в церковь отнес?
   – Когда стал детишкам гостинцы покупать, – объяснил Федор, – спрашиваю у приказчика: «За одну такую монетку сколь рублей положишь?» Он с хозяином посовещался, говорит: «Десять…» Ну, думаю, мне чужого не надо. Ан не воротишь! И снес к Знаменью. Свечей наставил, молебен заказал князю во здравие: пущай не хворает. Все ж мы его потискали маленько… Факельщика-то поймали уже?
   – А то! – сказал Иван Дмитриевич.
   – Ворюга, мать его так! – выругался Федор. – И ведь одет чисто. Его в каторгу надо, ворюгу… А со мной что будет? А?
   Иван Дмитриевич молчал, хмурился.
   – Поди, плетей сто всыплют, – мрачно предположил Федор. – Больше-то навряд. Не за что. Если б не я, барин и кончиться мог под той подушкой. Так ведь?
   – Он и помер там, – сказал Иван Дмитриевич.
   Федор, тянувший из кармана хлебную корочку, вдруг быстро-быстро, мелко-мелко перекрестился этой корочкой, потом сунул ее в рот, откусил, остановился, начал жевать, медленно и криво двигая челюстями, словно во рту у него был не хлеб, а кусок смолы, из которого с усилием приходится выдирать вязнущие зубы.
   Стояли возле книжной лавки Ведерникова: торговля учебниками и учебными ландкартами.
   – Обожди тут, – велел Иван Дмитриевич.
   Вошел, купил карту Европы, после чего поглядел в окно. Ах ты, господи! Федор никуда не побежал, послушно сидел на ступеньке, ждал, голова его утопала в коленях, поярковая шляпа валялась на земле.
   Иван Дмитриевич, забыв купленную карту, черным ходом выбрался во двор, оттуда – на параллельную улицу, там позвал извозчика и поехал домой, размышляя о том, что сегодня же, когда под тяжестью улик Пупырь во всем признается и назовет сообщника, доверенные агенты Сыч и Константинов отправятся его ловить, будут долго охотиться за ним, но никого не поймают, потому что такие у Ивана Дмитриевича агенты. Доверенные…
 
* * *
   Через неделю он приглашен был для беседы к Шувалову. Шеф жандармов держался изысканно вежливо, холодно и недоступно, как будто и не было той ночи в доме на Миллионной и вообще ничего не было – ни синеватых пятен на лице фон Аренсберга, ни Боева, ни поручика, ни супругов Стрекаловых, ни разорванного письма и претендента на польский престол, и уж тем более, разумеется, никогда не было ультиматума, отчаяния, отскочившего и щелкнувшего по стеклу, как градина, крючка шуваловского мундира; мычащего графа Хотека тоже не было. Дурной сон, мираж, нечто бесконечно далекое, несущественное и даже, может быть, несуществующее, как грехи молодости.
   Хотя по службе Иван Дмитриевич подчинялся столичному полицмейстеру, тот – начальнику департамента полиции, который, в свою очередь, состоял под началом у министра внутренних дел, но рука Шувалова была сильнее и длиннее. Какой-то Путилин! Да кто он такой? Ничтожество, человек без роду и племени, даже не дворянин, жалкий сыщик, оставивший в дураках шефа жандармов… И все начальники Ивана Дмитриевича покорно присоединились к записке, составленной Шуваловым и приложенной к его последнему докладу на высочайшее имя. В записке предлагалось немедленно удалить с должности начальника сыскной полиции: в вину ему ставились буйства Пупыря, вовремя не предотвращенные. Кроме того, государю подано было прошение от наиболее влиятельных членов «Славянского комитета», в том числе одного архиерея и четырех генералов; они сетовали, что убийство австрийского дипломата бросило тень на их мирную деятельность, и высказывали предположение, будто Путилина подкупили враги государя, дабы он, заранее зная о готовящемся преступлении, ничего бы не предпринимал. Яркий и страстный текст прошения по настоятельной просьбе самого Шувалова написал корреспондент газеты «Голос» Павел Авраамович Кунгурцев.
   Тот факт, что бывший лакей фон Аренсберга, сообщник убийцы, исчез и не был пойман, мог стать еще одним пунктом обвинения, но не стал: Федор, мучимый совестью, сам явился с повинной.
   – Вы видите, – сказал Шувалов, когда Иван Дмитриевич ознакомился с копиями обоих документов, – дела плохи. Можно просто прогнать вас из полиции, а можно… можно и начать расследование. В таком случае вам придется предстать перед судом…
   За спиной Шувалова зловещей тенью возвышался Певцов. Изможденное лицо, запавшие глаза, мундир висит, как на пугале, но на плечах – подполковничьи эполеты. Иван Дмитриевич знал, что итальянцы, проскочив-таки мимо Кронштадта, высадили его на диком, пустынном берегу, откуда он, грязный, обросший, исцарапанный, шатаясь от голода, через четыре дня едва добрел до какой-то эстонской мызы и лишь вчера объявился в Петербурге.
   – Но подобные меры кажутся мне чересчур строгими, – продолжал Шувалов. – Мне жаль вас. Я полагаю, что при известном с вашей стороны благоразумии вы вполне можете рассчитывать на должность старшего смотрителя Сенного рынка. Согласны?
   – Премного благодарен, – ответил Иван Дмитриевич. – Никогда не забуду милостей вашего сиятельства.
   Поклонился и ушел на Сенной рынок.
   Забаву и Грифона свели со двора, казенную квартиру отобрали, извозчики уже не спорили из-за чести бесплатно провезти Ивана Дмитриевича, и он приноровился пешком ходить на службу. По пути встречалась иногда чета Стрекаловых: жена провожала мужа до подъезда Межевого департамента. Иван Дмитриевич любовался этой удивительно дружной семейной парой, но супруги делали вид, будто его не замечают: людям обидно думать, что своим счастьем они обязаны не самим себе, не собственной любви и мудрости, а чьему-то постороннему вмешательству.
   Впрочем, теперь Ивана Дмитриевича многие не замечали и не узнавали. Но Сыч не покинул его в беде, тоже стал смотрителем на Сенном рынке, только младшим, а Константинов и при новом начальнике сыскной полиции по-прежнему остался доверенным агентом Ивана Дмитриевича.
 
* * *
   Вот, собственно, и вся история.
   С точки зрения исторической достоверности кое-что в ней кажется мне сомнительным, но я передал ее так, как слышал, за исключением незначительных деталей, касающихся погоды и психологии. Источники этой истории суть следующие: книжка «Сорок лет среди убийц и грабителей», рассказы Путилина-младшего и Константинова и домыслы повествователя, то есть деда.
   Возможно, даже вероятно, что реальный Иван Дмитриевич Путилин (1830 – 1893) был вовсе не той фигурой, какой он здесь представлен. Но что поделаешь! Человек всегда жаждет изменить тех, кого он действительно любит, а дед полюбил Ивана Дмитриевича еще слабым, колеблющимся, подобным себе, но выжигающим в своей душе страх перед сильными мира сего, и самодовольство интригана, и мелочное тщеславие чиновника, и бессильную покорность малой песчинки, неведомо куда влекомой вихрем истории. Полюбил таким, но не успокоился, ибо мы страстно хотим сделать наших любимых еще лучше.
   И уже трудно разглядеть истинное лицо того человека, которого дед полюбил, прежде чем создать из него легенду.
   Но тогда, летом 1914 года, ему нужна была правда, и через неделю после первой встречи дед, не удовлетворенный развязкой, в которой убийцей объявлялся Хотек, вновь явился к Путилину-младшему. Разговора не получилось. Время взывало к справедливости в ущерб истине, и Путилин-младший твердо стоял на своем: убийца – Хотек. На этот, раз деду не предложено было остаться ночевать, хотя уже смеркалось, паромщик ушел в деревню. Очень не желая, видимо, оставлять гостя у себя, хозяин предложил переправиться через реку на лодке. Вдвоем выпихнули из берегового сарайчика крошечный двухвесельный ялик, спустили на воду. Полустертые золотые буквы тянулись по борту: «Триумф Венеры».
   Дед оттолкнул ялик и прыгнул на корму, Путилин-младший сел на весла. Книжка «Сорок лет среди убийц и грабителей» – размокшая, разбухшая – лежала на дне Волхова.
   Каждый взмах весел закручивал на воде двойные маленькие водовороты, они убегали по течению назад, туда, где в сумеречной глубине сада мерещилась сухонькая фигурка старика, уже совсем лысого, но все с теми же неистово распушенными бакенбардами, только седыми. Он бродил по лесу, рыбачил, сажал яблони, мастерил ялики и скамейки, а по вечерам рассказывал о прожитой жизни молодому, вежливому, чересчур, может быть, внимательному и вежливому литератору Сафонову. Рассказывал просто, ибо жизнь кончалась и важны были результаты, Вот яблоня, она плодоносит, и неважно, какой глубины выкопана ямка для саженца. Вот ялик, если он плавает, кому и зачем нужно знать, во сколько обошлись доски? Вот скамейка. Вот убийца князя фон Аренсберга…
   Меньше всего этот старик заботился о собственном величии, о благодарности современников и памяти потомков. На свою долю денег, вырученных от издания мемуаров, он собирался уплатить долги по имению, перекрыть крышу, обнести оградой сад, выкопать новый колодец, И хотелось после смерти хоть что-то оставить сыну.
   Ялик задел днищем песок, дед спрыгнул на берег; Путилин-младший молча оттолкнулся веслом, и «Триумф Венеры» лег на обратный курс.
   Дед достал из кармана яблоко, украдкой сорванное с посаженной Иваном Дмитриевичем яблони, надкусил. Старательно пережевывая недозрелую кислую мякоть, скудно отдающую терпкий сок, пошел через луговину к темнеющему вдали березовому колку; там была станция, кричали паровозы, идущие на Петербург и Москву.
 
* * *
   Остается добавить немногое.
   Уже через год после смерти австрийского атташе убийцы и грабители, пользуясь опалой Ивана Дмитриевича, наводнили столицу, по вечерам люди боялись выходить из дому. Лишь единственный островок покоя и порядка сохранился в центре Петербурга – Сенной рынок. Пришлось вновь сделать Ивана Дмитриевича начальником сыскной полиции. На этой должности он и оставался почти до конца жизни.