– Я пересяду, – сказал Иван Дмитриевич, вставая со стула и усаживаясь в кресло спиной к портрету Стрекалова. – Разговор пойдет о таких вещах, что мне не хотелось бы видеть перед собой глаза вашего супруга…
   – У меня мало времени, – перебила Стрекалова. – Я жду гостей к ужину.
   – Гостей сегодня не будет, – ответил Иван Дмитриевич.
   – Что вы хотите этим сказать?
   – Мадам, поймите меня правильно, – Он начал издалека, хотя оглушить нужно было сразу, с налету, и посмотреть… Но духу не хватало, чтобы так, сразу. – Я никогда не подвергал сомнению право женщины свободно распоряжаться своими чувствами. Особенно если это не наносит ущерба браку. Но я не одобряю русских красавиц, отдающих сердца иностранцам. Это напоминает мне беспошлинный вывоз драгоценностей за границу.
   – Я не драгоценность! А вы не таможенник… Что вам от меня нужно?
   – Видите ли…
   – А, кажется, я догадываюсь, – Стрекалова облегченно засмеялась. – Господи! Да успокойтесь вы! Мой муж ни о чем не подозревает. Да если бы даже и знал! Вы только поглядите на него! Хорошенько поглядите! Ну что? Разве такой человек осмелится вызвать Людвига на дуэль? Вы боитесь дипломатического скандала? Успокойтесь, господин сыщик. Скандала не будет.
   – Князь фон Аренсберг мертв, – сказал Иван Дмитриевич. – Его убили сегодня ночью. В постели.
   Горничная, видимо, подслушивала за дверью, потому что вбежала тут же. Вдвоем еле подняли Стрекалову и перетащили на диван. Она не подавала признаков жизни. Прежняя жизнь в ней кончилась теперь должна была народиться и окрепнуть новая.
   На вопрос, где хозяин, горничная отвечала, что барин вчера и позавчера ночевал в Царском Селе, у него там дела по службе. Она, как клуша, с причитаниями металась вокруг бездыханно распростертой барыни, держа в одной руке стакан с водой, в другой – салфетку, и не решалась употребить в дело эти предметы. Иван Дмитриевич велел потереть виски и покурить ароматной свечкой, если есть. Якобы в поисках этой свечки он открыл дверцу буфета, увидел грошовые фаянсовые чашки, толстые тарелки с отбитыми краями и ополовиненную бутылку мадеры с торчащим из нее прутиком – зарубка на нем отмечала уровень вина. Такой же прутик воткнут был в банку с вареньем. Иван Дмитриевич закрыл буфет и еще раз внимательно оглядел комнату: дешевые бумажные обои со следами кошачьих когтей, продырявленный диван в клопиных пятнах, засаленное кресло времен Крымской войны, самодельный пуфик. Обстановочка рублей на пятьсот годового жалованья. И конечно, кенарь у окошка. Поет птаха, томит душу вечной тоской по иной жизни. С кухни волнами наплывал запах жаренного на жиру лука. Горничная, разумеется, еще и кухарила.
   Возобновлять разговор не имело смысла, однако Иван Дмитриевич покинул квартиру лишь после того, как Стрекалова вновь открыла глаза. Она молча смотрела в потолок, в одну точку, где трещины на штукатурке змеились, как плюмаж кирасирского шлема. Князь раньше служил в кирасирах, вспомнил Иван Дмитриевич.
   Выйдя из подъезда, он кликнул извозчика и поехал на Фонтанку, к Шувалову – вечером приказано было отчитаться в ходе расследования.
   А в чем отчитываться? В том, что Стрекалова любила князя, что обморок настоящий? Что кенарь в клетке поет о любви?
   Извозчик, узнав начальника сыскной полиции, спросил:
   – Говорят, всем офицерам велено из отпусков ехать. Война будет.
   Иван Дмитриевич поинтересовался, что еще говорят.
   – Разное… Будто турецкому посланнику в дом свинью запустили. По ихнему басурманскому закону этой обиды хуже нет. Монах какой-то в мешке принес и пустил через окно. И государь его султану не выдал, приказал в лавре спрятать…
   Самое странное, что все эти дикие слухи сливались в одном русле с подозрениями Певцова, словно питали друг друга.
   Начинало смеркаться. Фонари, зажженные при полном свете дня, горели уже через два на третий, но на Фонтанке, в кабинете шефа жандармов желтели все три окна.
   Шувалов сидел за столом, сочиняя очередной доклад в Зимний дворец. Когда бы государь читал их с тем же напряжением, с каким они писались, эти доклады должны были стать для него изощреннейшей пыткой. Так китайцы капают преступнику воду на выбритое темя: человек сходит с ума от ожидания следующей капли.
   – Это двенадцатый, – сказал Шувалов, вручая дежурному офицеру свой опус. – И конца не видать.
   Иван Дмитриевич спросил, нельзя ли ежечасные доклады заменить ежедневными.
   – Ни в коем разе. Распорядок должен висеть над нами, как дамоклов меч. Без распорядка в России не может быть и порядка. А порядок – основа справедливости.
   В кабинете у Шувалова имелось трое часов – настенные, настольные и напольные. Все они показывали разное время.
   – Эти доклады, – наставительно произнес Шувалов, – не напрасная трата времени, как вы считаете. Наедине с чистым листом бумаги я глубже вникаю в суть дела. Я убежден: убийство было тщательно подготовлено. Певцов прав. Нужно найти в себе мужество признать, что князь фон Аренсберг пал жертвой чьей-то хитроумной интриги.
   Иван Дмитриевич помалкивал, не возражал, хотя опыт подсказывал ему, что в обычной жизни убийство – это чаще всего случайность. Замысел рождается мгновенно и тут же приводится в исполнение.
   Выслушав рассказ о сонетке в княжеской спальне и о визите на Кирочную, Шувалов начал сердиться:
   – Любовь, ревность, оскорбленное самолюбие – все эти мелкие житейские страстишки, с которыми вы, полицейские, привыкли иметь дело, здесь не в состоянии ничего объяснить. Мы расследуем преступление государственной важности. Обретите же наконец соответствующий масштаб мысли!
   – Я хочу сказать, что князя убил человек, бывавший у него в спальне.
   – Допускаю. Но что вы прицепились к этой Стрекаловой? Не сама же она связала своего любовника по рукам и ногам и задушила подушками? И главное, зачем?
   – А муж? – напомнил Иван Дмитриевич.
   Шувалов схватился за голову:
   – Что за испанские страсти бушуют в вашем воображении! Мы не в Севилье!
   – Недавно я читал статью в медицинском журнале, – сказал Иван Дмитриевич. – Автор доказывает, что в Петербурге девочки созревают раньше, чем в Берлине и Лондоне. Примерно в одном возрасте с итальянками.
   – Это вы к чему?
   – К вопросу о темпераменте русского человека.
   – Вы думаете, мне не хочется верить, что князя придушил рогоносец-муж, ревнивая любовница или его же собственный лакей, польстившийся на серебряную мыльницу? Очень хочется. Но не могу я в это поверить, поймите! Так запросто не убивают иностранных дипломатов. Тем более в России. Я лично подозреваю польских заговорщиков. Ведь на графа Хотека тоже совершено покушение.
   – Издали бросить кусок кирпича и убить человека? Навряд ли, – усомнился Иван Дмитриевич.
   – Важен факт! Кстати, откуда вам это известно?
   – Слух прошел.
   – Удивительно! Все знают всё и даже больше того. Хотеку, например, кто-то сказал, что фон Аренсберга убили мы, жандармы. Он будто связан был с русскими эмигрантами. Каково?
   – А что, действительно был связан? – заинтересовался Иван Дмитриевич.
   – И вы тоже! – огорчился Шувалов. – Разумеется, нет. Но не случайно ползут эти слухи. Кто-то стремится подорвать влияние нашего корпуса…
   Сидя у стены, как проситель, Иван Дмитриевич слушал, поддакивал, а на языке вертелся вопрос: кто следил за домом князя? И было чувство, что он сел за один стол с игроками, которые заранее распределили между собой выигрыш и проигрыш.
   – Хотек ведет себя вызывающе, – говорил Шувалов. – Мне он не доверяет и требует поручить расследование представителю австрийской жандармерии. Но этого не допускает честь России!
   – Правильно, ваше сиятельство! – горячо одобрил Иван Дмитриевич.
   Честь России никогда не была предметом его насущных забот, однако нахальство австрийского посла заставило ощутить себя гражданином великой державы, чье место в мире и чья гордость зависят, оказывается, не только от мудрости канцлера Горчакова или боевых качеств гогенбрюковской винтовки, но и от того, хорошо ли он, Иван Дмитриевич Путилин, делает свое дело.
   – И это не все, – пожаловался Шувалов. – Хотек предъявил еще два требования: поставить вне закона деятельность «Славянского комитета» и в знак траура приспустить флаг на Петропавловской крепости. При отказе намекал на возможность разрыва дипломатических отношений.
   – Чем это грозит? – обеспокоился Иван Дмитриевич.
   – Пока трудно сказать. Но в Вене есть круги, которые могут использовать инцидент в Миллионной как предлог для антирусской кампании. Ситуация такова, что достаточно бросить камешек… Вслед за ним низринется лавина…
   Как всегда в минуты волнения, Иван Дмитриевич начал заплетать в косицу правую бакенбарду – привычка, от которой его тщетно пыталась отучить жена. Он ничего не понимал. И все-таки мысль о сонетке немного успокаивала. Стоило потянуть за сонетку, и весь этот чудовищный бред расползался, как костюм Арлекина. Такой костюм на домашнем спектакле для избранных демонстрировал актер Лазерштейн. Иван Дмитриевич, будучи еще простым сыскным агентом, проник туда под видом рассыльного из ресторана, выслеживая одного лжебанкрота из купцов. Арлекина играл сам Лазерштейн. По ходу спектакля партнер дернул незаметную ниточку в его ярком платье, и весь костюм, виртуозно сметанный единственной ниткой, вдруг развалился на куски; под рукоплескания приятелей среди вороха разноцветного тряпья остался стоять тощий, как скелет, веселый Лазерштейн в одних панталонах.
   Вокруг преступления в Миллионной и Певцов, и Шувалов, и Хотек громоздили черт-те что и сами пугались эха собственных подозрений. В Петербурге эхо как нигде. Но стоило потянуть за сонетку, и все расползалось. Дело было просто. Иван Дмитриевич мрачно теребил косичку, сплетенную из правой бакенбарды. Какие к черту заговорщики! Хотелось подойти к окну, рвануть раму и крикнуть на всю Фонтанку, на весь город: «А дело-то просто!» – Может быть, я слишком устал за сегодняшний день, – Шувалов страдальчески потер пальцами виски. – Но мне кажется, что слухи о смерти князя начали распространяться еще до того, как он был убит.
 
* * *
   Дней за десять до преступления в Миллионной Иван Дмитриевич, облачившись в драное пальтецо из серой коломянки и повязав голову под фуражкой бабьим платком, чтобы не видны были бакенбарды, хорошо известные всем питерским уголовным, шнырял среди портовых амбаров. Там, как доносил один из агентов, прятал нахищенное добро неуловимый Ванька Пупырь, бандит и беглый каторжник.
   Пупырь был грозой Петербурга. Сорванные с прохожих шубы, шапки, часы и кольца исчислялись уже сотнями. При этом были найдены три трупа, и все три с проломленными головами: по слухам, Пупырь орудовал гирькой на цепочке, причем ходили слухи, что гирька у него не чугунная и не медная, а золотая. Конечно, Иван Дмитриевич этому не верил. Но он знал: при блеске этой гирьки сами слетали с голов собольи шапки, а перстни, десятилетиями не сходившие с пальцев, слезали легко, как по мылу. Пупырь был жесток и осторожен. Выдирая у какой-то мещанки копеечные серебряные сережки, он порвал ей уши, а девочке, поднявшей крик, разбил кулаком лицо. На свой промысел Пупырь выходил всегда один, без помощников, поэтому изловить его было трудно. Вот и с портовыми амбарами не повезло, агент ошибся. Иван Дмитриевич шел по берегу, когда услышал приятный гудок баритонального тембра: итальянский пароход «Триумф Венеры» швартовался у причала. Он прибыл в Россию с грузом апельсинов и лимонов.
   Так рассказывал дед, и в детстве я верил безоговорочно. А позднее засомневался: название у парохода чересчур декадентское, подходящее для конца века, но не для семьдесят первого года. К тому же конец апреля, пускай начало мая по новому стилю. Не рановато ли для навигации? Да и груз не по сезону.
   Дед ничуть не смутился. Мои сомнения относительно груза и навигации он попросту отмел, не снисходя до объяснений, а про название сказал, что в поместье у Путилина-младшего не случайно имелся ялик того же имени. За год до смерти Иван Дмитриевич сам его построил и сам окрестил.
   Итак, 25 апреля 1871 года «Триумф Венеры» стоял в порту, но дед не торопился объяснять, какую роль этот итальянский пароход сыграл в дальнейших событиях. Он в кажущемся беспорядке разбрасывал по холсту мазки и линии, чтобы потом одним движением кисти объединить их в целое, ослепить мгновенным проявлением замысла, до поры скрытого в хаосе.
 
* * *
   Выйдя от Шувалова, Иван Дмитриевич завернул в ближайший трактир.
   – Что, Иван Дмитрич, притомились? – деликатно спросил трактирщик, сгружая на столик соленые грибочки, положенные из уважения к гостю в фарфоровую сахарницу. – Ну да бог милостив! Сыщете злодеев, так вас австрийским орденом и пожалуют.
   – И ты знаешь? – печально поглядел на него Иван Дмитриевич.
   – Мы не хуже других. Я еще вчера знал.
   – Чего мелешь? Сегодня ночью его убили.
   – Так, – согласился трактирщик. – Пущай народ думает, что сегодня. А то языками чесать станут: полиция, мол, мышей не гоняет…
   – Погоди. Кто тебе сказал, что вчера?
   – Вечером сидели двое. Промеж себя толковали. Каюк, говорят, князю Анцбурху.
   – Вчера вечером? – беспомощно переспросил Иван Дмитриевич.
   – От меня, Иван Дмитрич, ни одна душа не узнает. Молчок! Я политику понимаю… Но уж вы когда орден получите, милости прошу к нам. Во всю залу столы накрою. У меня стерлядки камские, вина прямо из Франции, в бутылках выписываем…
   Иван Дмитриевич опрокинул стопку, налил другую и лишь после нее подцепил вилкой грибочек.
   Шувалов сказал, что слухи о смерти князя поползли раньше самой смерти. Теперь это предположение не казалось бредовым. Но в итоге наплывал совсем уж невыносимый бред. Что же получается? Князь играл в карты и пил вино в Яхт-клубе, ехал на извозчике, ложился спать, а сам уже был мертв, и многие в городе об этом знали.
   Доверенный агент Константинов разыскал того извозчика, который ночью отвозил князя домой. Выяснилось, что от клуба отъехали в три часа утра, в Миллионную прибыли чуть не к четырем, лошадь была сама не своя, упрямилась, ржала, будто пугалась чего-то, вот и добирались целый час.
   Выходит, и лошадь догадывалась, что везет мертвеца?
   И все-таки в заговорщиков Иван Дмитриевич по-прежнему не верил. Раб опыта, он знал, что хитросплетения обычной жизни сложнее любой интриги, а случайность и страсть – самые коварные заговорщики.
   – Сколько с меня? – спросил он.
   – Нисколь. Орден получите, отпразднуем. Тогда за одно и посчитаемся.
   – Нисколь так нисколь, – Иван Дмитриевич уважал малую экономию. – А хороши у тебя груздочки.
   – Я вам их сейчас в скляночку наложу, – обрадовался трактирщик. – Домой придете, покушаете.
   Певцов, конечно, этого бы не одобрил. Взятка, дескать. Но взятка взятке рознь. Иван Дмитриевич, например, имел мужество принять хабар от купца Федосова, растлителя малолетних, а потом все равно поступил с ним, как того требуют долг и совесть. Полученные же деньги пожертвовал на воспитательный дом. Это жандармы, белая кость, носятся со своей невинностью как с писаной торбой. Принимая грибочки, Иван Дмитриевич как бы устанавливал между собой и трактирщиком некую связь, которая вспоследствии им обоим могла пригодиться. И что из этого? Какой вред государству? Лишь слабосильное, не уверенное в своей правоте государство видит угрозу себе во всякой личной связи должностного лица. Россия, слава богу, не такова.
   Опорожнив графинчик, Иван Дмитриевич подошел к бильярду и помутневшим взором уставился на зеленое поле. Один из игроков ткнул кием, каменный шар, перескочив через борт, с грохотом рухнул на пол. Иван Дмитриевич подобрал его, положил на суконную лужайку. Шар покатился важно, медленно. Он словно вернулся сюда из другой жизни, и теперь ему, ступившему за роковую черту, вся тутошняя стукотня казалась суетным и бессмысленным делом. Глядя на этот шар, Иван Дмитриевич представил, как Стрекалова, обретя после обморока новое бытие, с недоумением озирает обстановку прежнего своего существования: пуфик, скрещенные сабли, кенарь в клетке. Кто обмирает, тот заживо на небесах бывает, и пуфики не про них. Для чего ей быть здесь? Она одевается, выходит из дому. Подзывает извозчика. Едет. Куда? В Миллионную, само собой. Ведь камердинер князя – свой человек. Неужто не впустит бывшую хозяйку?
   Иван Дмитриевич сунул скляночку с грибами в карман сюртука и вышел из трактира.
 
* * *
   Певцов предполагал, что князя убил Боев с целью завладеть всей суммой, собранной в помощь болгарским эмигрантам, и пустить ее не на филантропию, а на закупку оружия для повстанцев. Он неоднократно заявлял членам «Славянского комитета», что лучший способ помочь пострадавшим от турецких насилий – это отомстить за них. Но открыть сундук, где хранились деньги, Боев и его сообщник не сумели. Князь даже под угрозой смерти не выдал им ключ. Пришлось довольствоваться револьвером и французскими золотыми.
   Хотя Певцов ничего не сказал об этом Ивану Дмитриевичу, тот сам догадался. Не бог весть какие сложные умозаключения!
   Но Иван Дмитриевич еще не знал другого: студент-медик Никольский был наконец арестован. Схватили его в тот момент, когда, пьяный, он ломился на квартиру к Боеву, который уже сидел на гауптвахте. Допрошенный Певцовым, Никольский показал: голову он украл сам, без чьего-либо наущения, а к Боеву шел, потому что они приятели, вместе учатся, хотел попросить у него полтинник на опохмелку.
   Разумеется, Певцов не поверил Никольскому. Понимал: за спиной этого недоумка стоят какие-то темные силы. Что-то он скрывает, недоговаривает.
   Певцов приказал Никольскому раздеться до пояса, осмотрел его белые жидкие телеса и, не обнаружив следа укуса, отпустил восвояси. Сам поехал искать Преображенского поручика, чтобы на всякий случай потянуть и за эту ниточку, а двоих жандармских филеров по-прежнему отправил следить за Никольским. Тот со страху протрезвел, шагал быстро. Прижимаясь к стенам домов, филеры двигались за ним по противоположным сторонам улицы, скоро вся троица бесследно растворилась в толпе на Литейном.
 
* * *
   Еще не стемнело, и окна в доме князя теплились тревожной скупой желтизной, даже мысли не вызывающей о домашнем уюте.
   – Только не говорите ей про мыльницу. Прибьет! – шепнул камердинер и поспешно убрался в свою каморку.
   Иван Дмитриевич прошел в гостиную, откуда сквозь открытую дверь спальни сразу увидел Стрекалову. Она стояла над аккуратно прибранной постелью – ложем любви и смерти. Черные волосы, черное платье. Ватное пальто-дульет небрежно переброшено через подлокотники кресла.
   Давно, в первые годы после свадьбы, Иван Дмитриевич иногда задумывался о собственных похоронах. Он боялся, что за его гробом жена пойдет неряшливо одетая, заплаканная, растрепанная. Настоящая женщина и перед мертвым возлюбленным должна заботиться о своей внешности. Чем сильнее горе, тем больше внимания туфлям, платью и шляпке. В этом проявляется истинная любовь, а не в слезах, не в заламывании рук.
   Судя по тому, как выглядела Стрекалова, любовь ее не подлежала сомнению. Но очень уж ладно сидело на ней траурное платье. Где она его взяла? Может, заранее сшила?
   Когда Иван Дмитриевич входил в гостиную, дверь взвыла несмазанными петлями, но Стрекалова не обернулась. Этот звук был ничто по сравнению с тем беззвучным воплем, который жил в ее груди.
   – А, это вы, – она не удивилась. – Нашли убийцу?
   – Пока нет.
   – И не найдете.
   – Вы так думаете?
   – Уверена. А если и найдете, то не арестуете.
   – Вот как? – он иронически вскинул брови. – Почему?
   – Побоитесь.
   – Я начальник сыскной полиции. Чего мне бояться?
   – Невелика фигура… Побоитесь, побоитесь.
   Начало разговора было многообещающим, но Иван Дмитриевич решил не гнать лошадей. Сама все скажет, не утерпит. Впрочем, надо ей дать понять, с кем имеет дело. Он с нарочитой сановной вальяжностью расстегнул сюртук, бесцеремонно скинул дульет на кровать и развалился в кресле. Но, нагибаясь, нечаянно задел Стрекалову отлетевшей полой сюртука. Лежавшая в кармане скляночка стукнула ее по бедру.
   – Что у вас там? – спросила она.
   Человек, таскающий при себе склянки с солеными грибами, навряд ли способен поймать убийцу.
   – Что? – Иван Дмитриевич с невозмутимым видом хлопнул по карману. – Это револьвер.
   Стрекалова впервые взглянула на него с уважением. Но тут же безнадежно махнула рукой;
   – Он вам не поможет. Все равно побоитесь.
   – Да говорите же прямо! Кто убийца? Вы знаете?
   – Побоитесь, побоитесь, – как заведенная повторила Стрекалова. – Никто не позволит вам уличить этого человека. Тем более арестовать его.
   Рука Ивана Дмитриевича вновь дернулась к правой бакенбарде, чтобы заплести ее в косичку. Поясница взмокла от пота. Неужели Хотек прав? Нет, не может быть! А если все-таки прав? Если и в самом деле к убийству причастны жандармы? Дыма без огня не бывает, это же их логика. Трое часов, показывающих разное время, предстали знаком тройственной сущности графа Шувалова: он был един в трех лицах. Каждое из них делало свое дело, не докладываясь двум другим, и жило в своем времени.
   – Кажется, я догадываюсь, кого вы имеете в виду, – сказал Иван Дмитриевич. – Это его подчиненные следили за домом князя?
   – Так вам все известно? – поразилась Стрекалова.
   – Все.
   – Тогда будем говорить прямо. Да, граф приставил своих людей к Людвигу, потому что боялся и ненавидел его.
   «Ну, голубушка, – с жалостью подумал Иван Дмитриевич, – ежели ты, милая, замахнулась на самого Шувалова, союзники не сыщутся. Что толку в твоих статях!»
   – Значит, из-за него, – Иван Дмитриевич не мог заставить себя произнести вслух фамилию шефа жандармов, – вы должны были покидать эту… – он хотел употребить слово «постель», но в последний момент нашел более деликатное, – эту опочивальню еще затемно.
   Стрекалова не знала, то ли радоваться осведомленности собеседника, то ли ненавидеть его за такое мелочное многознание, которое унижает ее женскую гордость.
   – Да, я уходила отсюда рано утром. Крадучись. Как горничная от барчука. Но я не стыжусь этого. Слышите? Не стыжусь! Людвиг любил меня. Но он был дипломат. Ему следовало заботиться о своей репутации. Иначе он бы никогда не стал послом. Пришлось даже уволить швейцара, тот доносил о нем…
   – И камердинера, – добавил Иван Дмитриевич.
   – Нет. Прежний лакей сильно пил, и я предложила взамен своего. А он все проспал, свинья! – Сидя на кровати, Стрекалова старательно утюжила рукой покрывало, на котором и без того не было ни морщинки. – Ну что, возьметесь уличить убийцу?
   Иван Дмитриевич молчал.
   – Струсите, не возьметесь. Этот негодяй…
   – Только не называйте имен! – перебил ее Иван Дмитриевич: из гостиной раздался вой дверных петель, затем послышался голос Певцова.
   Певцов явился не один, привел с собой преображенского поручика. Тот как раз принял дежурство по батальону, и вести его было недалеко, всего через улицу.
   – Вот такая у нас служба, ротмистр! Спать не дает, – посетовал Иван Дмитриевич, даже не взглянув на своего обидчика.
   Затем он вернулся в спальню, а Певцов с поручиком остались беседовать в гостиной.
   Разговор шел одновременно в обеих комнатах.
 
* * *
   Певцов. По-вашему, князя фон Аренсберга мог убить любой, кому дорого могущество России?
   Поручик. Имя им – легион.
   Иван Дмитриевич. Прошу говорить потише.
   Стрекалова. Вы уже боитесь…
   Иван Дмитриевич. Вернемся к тому лицу, о котором мы говорили.
   Стрекалова. Он хотел опорочить Людвига перед государем. Выставить его развратником, игроком, пропойцей.
   Иван Дмитриевич. А это не так?
   Стрекалова. Вам, наверное, кажется странным, что я полюбила этого иностранца. Но клянусь, его деньги меня не интересовали! Он был настоящий мужчина, истинный рыцарь, каких я не видела вокруг себя. Воевал в Италии. Падал с конем в пропасть. Восемь раз дрался на дуэли. Все будочники отдают ему честь. А мой муж, когда возвращается из гостей навеселе, сам норовит снять шляпу перед каждым полицейским. Он боится начальства, боится быстрой езды, гусей, простуды, моих слишком ярких туалетов, снов с четверга на пятницу, холеры и войны с англичанами: вдруг британские корабли с моря будут обстреливать нашу Кирочную улицу?
   Певцов. Где вы провели сегодняшнюю ночь?
   Поручик. У дамы.
   Певцов. Ее имя?
   Поручик. Как вы смеете? На такие вопросы я не отвечаю.
   Певцов. Хорошо… Почему у вас перевязана рука?
   Поручик. Шомполом оцарапал.
   Певцов. Будьте любезны снять повязку… Так-так. По-моему, это след укуса.
   Поручик. Совсем забыл! Я же на другой руке шомполом. А тут меня собачка цапнула.
   Певцов. Собачка?
   Поручик. Такой рыжий пуделек. Зовут Чука. Зубастая, стерва!
   Певцов. Интересная собачка. Похоже, у нее человеческие зубы.
   Стрекалов а. Когда мой муж хотел ублажить меня, то приносил домой полфунта урюка. А ночью, желая склонить к ласке, нежно шептал на ухо, что я, только я одна сумела открыть ему глаза на целительные свойства черничного киселя. Людвиг же говорил, что из-за меня начинает понимать и любить Россию. А ведь он был дипломат! Его любовь могла иметь далеко идущие последствия. Оставаясь женщиной, любящей и любимой, я чувствовала свое политическое значение. От моего платья и прически зависели, может быть, судьбы Европы. Вот величайшее счастье, доступное женщине! К тому же Людвигу прочили место посла… Скажу прямо: я даже мечтала обратить его в православие.