– Не слишком соленое?
   – Кто вам, Иван Дмитрич, такое скажет, вы ему не верьте.
   И замолчали. Потом Сыч спросил:
   – А чего мы здесь стоим, Иван Дмитрич? Ждем кого? – Не дождавшись ответа, завел сторонний разговор: – Этот, что на монетке, он тому Наполеону кем же доводится?
   – На киселе седьмая вода.
   Иван Дмитриевич вынул часы, щелкнул крышкой. Ого, уже четверть пятого! Сутки назад в это время князь фон Аренсберг открыл дверь парадного, запер ее изнутри, положил ключ на столик в коридоре, прошел в спальню, где камердинер начал стягивать с него сапоги, а те двое, сидящие на подоконнике, за шторой, затаили дыхание. Иван Дмитриевич попробовал представить, будто сам сидит на том подоконнике; иголочками покалывает затекшие ноги. Представил это, и получилось – сидит, ждет. Шепчет напарнику: «А вдруг не скажет, где ключ?» Тот отвечает одними губами: «Скажет…» И не слышно, и губ в темноте не видать, а понятно. В спальне горит лампа, свет проникает в гостиную, косой кровавый блик стоит на стене, отброшенный туда медным боком княжеского сундука. Ни ножом, ни гвоздем отомкнуть его не удалось. Пытались кочергой подковырнуть крышку, тоже не вышло…
   Утром Иван Дмитриевич осмотрел подоконник, а сейчас вновь мысленно провел по нему ладонью. Крошек нет, значит, хлеба не ели. В таком случае зачем взяли с собой чухонское масло? Странная закуска.
   Казаки, озябнув, ушли в дом. Ни живой души вокруг, и эхо еще по-ночному гулкое, сильное. Переступил с ноги на ногу, а кажется, что кто-то ходит около, хоронясь за домами.
   Шестнадцатилетним парнишкой, впервые очутившись в Петербурге, Иван Дмитриевич поражен был тутошним эхом. В его родном городке шагу и голосу не во что удариться, не от чего отскочить: все мягкое, деревянное, соломенное. А здесь кругом камень, стены до неба. Что отдается? Откуда? Не поймешь.
   – А ведь мы чего-то ждем, Иван Дмитрич! – прерывисто дыша, заговорил Сыч. – Ведь не зря мы тут прячемся. Ведь вместе же мы тут в засаде стоим, и я это по гроб жизни не забуду, что вместе. Что сальцем угостили… Вы доверьтесь мне, Иван Дмитрии! Скажите, чего ждем?
 
* * *
   Увидев натянутую между домами веревку, Хотек решил встать, чтобы встретить смерть, как подобает послу великой державы. Только вот ноги почему-то не слушались.
   Бегущий приблизился. Снизу он казался огромным. Во что одет, Хотек рассмотреть не успел – взгляд застлало слезами. Увидел лишь голову, очерченную мерцающим золотым нимбом, какие рисуют святым на иконах, и понял: самое страшное позади, он уже мертв, уже очами своей души видит скособоченную карету, лошадей, луну. Но так грозны были глаза этого святого – две темные ямины в центре сияющего круга, так мерно и заунывно свистел возле него воздух, словно струился с горних высот, обвевая безжалостный лик небесного посланца, что Хотек догадался: перед ним ангел мщения.
   Он вскрикнул и потерял сознание.
   Ангел сорвал у него с груди ордена, стянул с пальцев перстни – те, что легко слезали, затем быстро сунул руку под мундир, вытащил бумажник с тисненным на коже двуглавым габсбургским орлом и побежал прочь. Не утерпев, на бегу раскрыл бумажник. В нем не было ничего, кроме небольшого ключика из светлой стали: кольцо сделано в виде змеи, кусающей себя за хвост.
 
* * *
   Отец Ивана Дмитриевича служил копиистом в уездном суде и утверждал, будто у каждого душегуба непременно есть «каинова печать» – особое пятно размером с серебряный рубль, выступающее на теле убийцы в том месте, куда он поразил свою жертву. Хорошо бы так! Отцу легко было это утверждать: он просидел в суде всю жизнь, но и в глаза не видывал настоящих убийц. Тогда в их городишке никто никого не убивал. Даже в пьяных драках. И когда стенка на стенку сшибались городские концы, хотя пластались жестоко, ломали руки и ноги, все почему-то оставались живы. Теперь и там пошло по-другому, а здесь, в Питере, и подавно. Иногда Ивану Дмитриевичу казалось, что прав был отец: раньше, в прежние времена, выступала «каинова печать», а ныне перестала. Стерлась у господа бога небесная печатка, которой ставил он свое клеймо, – слишком часто приходилось пускать ее в дело.
   Иван Дмитриевич стоял у водосточной трубы, ждал, перекатывал в кармане принесенный из Знаменского собора наполеондор – теплый и уже какой-то родной на ощупь.
   – Ни сабли нет, ни револьвера, – волновался Сыч. – Ничего нет…
   – Тихо! – Иван Дмитриевич задвинул его за угол, дал по затылку, чтобы не высовывался.
   Хлопнула дверь парадного. На крыльцо вышел Шувалов, за ним – Певцов.
   – Итальянцы, ваше сиятельство! – громко говорил он. – Конечно же итальянцы!
   За его спиной есаул что-то объяснял шуваловскому адъютанту, Константинов от возбуждения пританцовывал на месте: ужо покажут его обидчику, где раки зимуют!
   – Я так и думал, что итальянцы, – не унимался Певцов, помогая Шувалову надеть шинель, – но у меня не было улик. Они же ненавидят австрийцев. Сколько лет под ними сидели. Вот рукав, ваше сиятельство… А князь фон Аренсберг воевал в Италии. По моим сведениям, он показал себя там не вполне рыцарем. Деревни жег.
   – Неужели?
   – Да, жег. И пленных вешал. Вот и отомстили ему.
   – Их, наверное, сам Гарибальди прислал, – уважительно сказал адъютант.
   – Нет, – с угрюмой уверенностью возразил есаул. – Это папа римский.
   – Вместе с конвоем – за нами! – приказал ему Шувалов. Застегнув шинель, картинно взметнул руку с перчаткой: – В гавань, господа!
   Есаул повторил его жест:
   – По коням!
   Казаки, красуясь перед генералом, лихо взлетели в седла.
   Певцов распахнул дверцу кареты, подсадил Шувалова и залез сам. Следом втиснулся адъютант с Кораном под мышкой. Константинов забрался на козлы, чтобы указывать кучеру дорогу, Рукавишников прыгнул на запятки, и через минуту вся кавалькада, обдав Ивана Дмитриевича талой жижей из-под колес и копыт, с грохотом скрылась в конце улицы. Мигнул и пропал синий фонарь на передке кареты, заслоненный спинами конвоя.
   Иван Дмитриевич крепче сжал в кармане Сычев наполеондор. Такие же два, принесенные Константиновым, вели Певцова и Шувалова вперед, в гавань. Французский император, покорный воле Ивана Дмитриевича, прочертил маршрут своей козлиной бородкой.
   Скачите, скачите! «Агнцы одесную, а козлища ошую…»
   Он велел Сычу ждать на улице, а сам поднялся на крыльцо, позвонил, спросил у открывшего дверь камердинера:
   – Кошка где?
   – Чего-о? – с недосыпу тот уже мало что соображал;
   – Кошка…
   Она отыскалась в кухне, сидела там на столе, нюхала обглоданные кости. Своего кота Мурзика, чтобы уважал дисциплину, Иван Дмитриевич лупил по усам, если тот вспрыгивал на стол, но эту кошку воспитывать не собирался. Уцепил ее за шкирку и двинулся по коридору. Возле гостиной поднес пленницу к дверной петле, прямо ткнул ее туда мордой. Кошка висела безучастно и смирно, как шкура на крюке. Пришлось переменить тактику. Сперва почесать за ухом, погладить, успокаивая, и снова носом туда же. Теперь кошка стала принюхиваться с интересом, задвигала усами. Ага, лизнула!
   Эту петлю Иван Дмитриевич еще днем пробовал на вкус, но ничего не распробовал. Язык его, обожженный горячим чаем, водкой, табачным дымом, давно утратил чувствительность. Вот женщины, они тоньше чувствуют вкус и запах, потому что не пьют, не курят. Но Стрекалову же не заставишь петли облизывать! Впрочем, кошка даже вернее. Хотя и без того ясно: один из преступников изучил княжескую квартиру как свои пять пальцев – и про сонетку знал, и про то, что двери скрипят. И все-таки есть кое-что новенькое. Певцов с Шуваловым считают, будто убийцы заранее составили план, а кошка доказала обратное: ни черта они не готовили, решились вдруг, иначе, по крайней мере, припасли бы постное масло.
   Иван Дмитриевич отпустил кошку восвояси, а когда вернулся на улицу, слева на полном скаку вымахнула пара лошадей. В пролетке сидел полицейский Сопов, с которым вместе служили еще на Сенном рынке.
   – Тпрру! – радостно завопил он. – Иван Дмитрич! Я так и знал, что вы тут!
   – Что стряслось?
   – Беда, Иван Дмитрич! На Васильевском австрийского посла ограбили…
   – Знаю, знаю! – отмахнулся Иван Дмитриевич. – Консулу ихнему голову отрезали, в турецкое посольство свинью пустили… Слыхал!
   Сопов размашисто перекрестился:
   – Ей-богу! Я сейчас оттуда. На мундире дыры, ордена прямо с мясом повыдирали…
   Кто виноват в том, что Шувалов отправил Хотека домой без конвоя? Холодом свело низ живота. Не слушая дальше, Иван Дмитриевич толкнул Сыча к пролетке, заскочил сам и прокричал извозчику в ухо:
   – Гони!
   У поворота обернулся: окна в гостиной потухли, княжеский дом стоял темный, как все другие.
   – Через улицу веревку протянули, – рассказывал Сопов. – Кучера с козел и сбросило, вся морда у него покарябана. Мчались-то по-министерски. Как пушинку его! Ладно, не под колеса. А лакей перетрухал, убег. Я с обходом шел, слышу – кричат. Прибежал: посол-то на земле раскинулся, лежит как мертвый… Вот, около подобрал, – Сопов протянул кожаный бумажник с золотым тиснением: австрийский орел с двумя головами.
   – А посол где?
   – Там какой-то студентик подоспел. Из медицейских. Занесли в квартиру.
   Вдали стучала колотушка ночного сторожа, будто спрашивала: «Кто ты? Кто ты? Кто ты?» Луну заволокло тучами. С крыш капало.
   Сыч долдонил свое:
   – Эх, сабельки нет!
   – У меня есть, – сказал Сопов, – да что толку.
   – Кому доложил? – спросил Иван Дмитриевич.
   – Никому. Сразу к вам.
   В свете фонаря промелькнула заляпанная свежей грязью афишная тумба: совсем недавно здесь проехал Шувалов со своей свитой.
 
* * *
   Один казак скакал впереди кареты, двое – сзади, есаул – сбоку, у дверцы.
   Нужно спешить. Константинов сообщил, что сегодня утром «Триумф Венеры» отплывает на родину; об этом ему сказали портовые грузчики.
   От тряски чуть не стукаясь головой о потолок, болтаясь между Шуваловым и его адъютантом, Певцов излагал им свои соображения: он пришел к выводу, что убийцам помогал кто-то из бакунинской шайки. С Гарибальди, Мадзини и карбонарскими вентами в Италии Бакунин якшается давно, и к австрийцам у него старый счет – сиживал у них в тюрьме. Не он ли подбил итальянских дружков отомстить фон Аренсбергу? Решил использовать их чувства, чтобы убийством иностранного дипломата вызвать брожение в обществе. Дрожжи у него всегда наготове – разбойный элемент. В Париже-то вон что творится! Коммуна! Почему бы и в России не устроить?
   – Странно все же, что итальянцы, – сказал адъютант. – Видал я их под Севастополем. Юнкер еще был. В бою хлипкие. Но голосистые, черти! Ох и пели! Ночью, бывало, подползу к ихним окопам и слушаю. Лежу в поле, корочку грызу. Заместо соли порохом присыплю и грызу. Слушаю, как поют. Надо мной звезды. Запросто пулю схлопотать. А я лежу, дурак. Теперь бы уж не полез…
   Певцов, перебивая, рассуждал дальше: не иначе, карбонарии прибегли к помощи питерских уголовных. А то у них вряд ли бы что вышло. В чужом городе, не зная языка… Но и каторжники, разумеется, по-итальянски ни бум-бум. Значит, был посредник. Русский или поляк. Возможно, эмигрант, который нанялся матросом на «Триумф Венеры». Он-то и сидел в трактире «Америка». Известно, итальянцы считают месть делом священным. Убить – да. Пускай из-за угла или ночью, в постели – пожалуйста, сколько угодно. Благородству не помеха. Но ограбить – это уж, простите, из другой оперы. Наполеондоры прикарманили их сообщники. Кстати, найденная на окне косушка свидетельствует в пользу этой версии. Итальянцы предпочли бы вино.
   В паузе адъютант попытался продолжить свой рассказ:
   – Но итальянцы, они тоже на песню падкие…
   – Погодите вы! – Певцов ткнул его локтем в бок. – Просто счастье, ваше сиятельство, что этот малый с подбитым глазом, путилинский шпион, принес монеты нам, а не своему начальнику. Тот бы стал хитрить, выгадывать… Вы уже решили, как с ним поступить?
   – С кем? – спросил Шувалов.
   – С Путилиным. Между прочим, помните, мы поручили ему арестовать контрабандистов с грузом лондонских изданий? Такой ловкий сыщик и не сумел. Странно…
   Кучер изо всех сил натянул вожжи. Заржали лошади, карета остановилась. Есаул стучал нагайкой в стекло:
   – Баба какая-то. Чуть не задавили.
   Шувалов открыл дверцу, и к нему бросилась женщина в сбившемся на плечи платке, растрепанная, с безумным взглядом:
   – Ваше благородие! Пупырь! Тут он где-то…
   По лицу ее текли слезы.
   – Ты что? – заорал Певцов. – Как смеешь! Не видишь, кто перед тобой?
   Шувалов потянул дверцу на себя, но женщина уцепилась обеими руками и не пускала. Есаул грудью коня начал теснить ее прочь от кареты.
   – Помогите, господа хорошие! – причитала она. – Не за себя боюсь…
   Певцов толкнул ее в грудь, женщина упала, казачьи лошади простучали копытами возле самого лица, обдали грязью.
   Вперед, в гавань! «Триумф Венеры» уже разводит пары, пламя гудит в топках.
   У шлагбаума перед въездом в порт навстречу выбежал заспанный солдатик инвалидной команды.
   – Подымай! – издали страшным голосом закричал ему есаул.
   Солдатик трясущимися руками отпустил веревку, освобождая конец шлагбаума; здоровенная чугунная плюха, привязанная к другому концу, оттянула его вниз, со скрипом взметнулась полосатая перекладина, и, когда карета, лишь немного замедлив ход, проскочила под ней, у Константинова, сидевшего на козлах и не успевшего вовремя пригнуть голову, сшибло фуражку.
   В порту было безлюдно. Только в стороне горел костер, возле него завтракали грузчики. Здесь пришлось придержать лошадей, Константинов указывал, куда ехать. Наконец он увидел знакомый силуэт итальянского парохода. На берегу уже рассветало. Ноздри уловили слабый запах апельсинов, он увидел поблекший фонарь над бортом и длинную трубу, рассеченную тремя поперечными полосами, как национальный флаг Итальянского королевства, – белой, красной и зеленой. Из трубы валил дым, под палубой, набирая обороты, стучала машина, но трап еще не был убран, и якорей не отдали.
   Пупырь точно рассчитал дорогу, по которой поедет из гостей купец 1-й гильдии Красильников, носивший на каждом пальце по два бриллиантовых перстня, и веревку натянул в нужном месте и на нужной высоте. Затем спрятался в подворотне, за мусорными ларями, и стал ждать.
   Выйдя из подвала, Глаша вначале шла за ним след в след, почти вплотную, но вскоре испугалась, что заметит, приотстала и в конце концов, когда завьюжило на улице, потеряла его из виду. Тыкнулась в одну сторону, в другую – как сквозь землю провалился. Но догадывалась: где-то он здесь, сатана, поблизости. Собаки по дворам его выдавали. То и дело какая-нибудь шавка начинала скулить жалобно или трусливо – чуяла идущий от Пупыря волчий запах.
   Еще и года не минуло, как Глаша гадала: замыкала над Невой амбарный замок, вместе с ключиком клала его под подушку: тогда во сне суженый придет, попросит воды напиться; и приходил Семен Иванович, водовоз, добрый человек и вдовец. Наяву-то поглядывал на нее, орехами угощал. Ан нет же! Угораздило с душегубом спутаться. Как все переворотилось за эти месяцы. Господи, господи! И ведь жалкенький был, оборванный, уши в коростах. А теперь отъел ряху. По трактирам ходит, пишет в тетрадку, как пирог с головизной печь, как – – с сомовьим плеском. И зачем, дура, молчала? Чего боялась? Разве есть на свете что страшнее, чем с ним жить? Сколь душ на ее совести! А уж если он сегодня кого убьет, не отмолишь греха, впору на себя руки накладывать. Одно остается: найти этого, с бакенбардами, и в Неву… Господи!
   В отчаянии Глаша металась по улицам, заскакивала во дворы – простоволосая, платок сбился на плечи, башмаки худые, ноги промокли, но холода она не чувствовала. Два раза подбегала к будочникам, звала искать Пупыря, умоляла, плакала, но один испугался, а другой стал заигрывать, хватал за подол, за грудь, грозился в участок забрать как гулящую, коли не уважит его. Глаша еле отбилась. Наконец остановила карету с генералом, чуть не под копыта кинулась, но и генерал про Пупыря слушать не захотел. Сидя на мостовой, она смотрела, как удаляются всадники, как весело играют конские репицы с подвязанными хвостами, и выла, раскачиваясь из стороны в сторону. Страшная догадка леденила душу: может, и впрямь Пупырь государю нужный человек, раз никто его ловить не желает. Может, не зря болтал?
   Часы на Невской башне пробили четыре. Глаша встала и побрела домой.
   Подойдя к дому, увидела пробивающийся снизу, из подвала, слабый свет – свечное пламя дрожало в вентиляционном окошке. Значит, проворонила его. Там он, вернулся.
   Уже тянуло дымком, кое-где печки затапливали. Прошли мимо два солдата, прокатил извозчик. Глаша растерянно топталась на улице, не зная, как быть, идти или нет, и не заметила, когда свет в окошке погас. Прямо перед ней стоял Пупырь: сквозь землю провалился, из-под земли и вырос. Но сейчас почему-то Глаша впервые смотрела на него без страха. Принюхалась: одеколоном пахнет. И чего боялась? Что в нем волчьего? На голове цилиндр, шинель чистая, с меховым воротником, сапоги надраил, блестят. Всем хорош, только руки длинные, обезьяньи, и шарит ими, как макака. Тьфу, погань!
   – Где была? – спросил Пупырь.
   Глаша, по привычке сжавшись, хотела сказать, что нигде не была, в прачечной уснула, но вдруг распрямила спину, засмеялась, независимо качнула грязным подолом:
   – За тобой следила.
   – За мной? – он выпучил глазки.
   А Глаша смеялась, не могла перестать. Потом утерла слезы и с наслаждением плюнула в мерзкую харю:
   – Погань вонючая! Плевала я на тебя! Душегуб! – Кулачком смахнула цилиндр, вцепилась в волосы: – Люди добрые! Держите его!
   – Очумела? – Пупырь отодрал ее руку вместе с клоком своих волос.
   – Вот он! – легко и радостно кричала Глаша. – Вот!
   Левой рукой Пупырь жестоко смял ей губы, правой обхватил поперек живота, поднял и понес во двор, к черному ходу.
   В третьем этаже скрипнула оконная рама, свесилась над карнизом чья-то лысина.
   Глаша отбивалась, рвала с шинели воротник, царапала Пупырю шею, надсаживалась криком, который казался ей пронзительным, а на деле превратился в хриплое бессильное мычанье. Пупырь протащил ее в дверь, после – на лестницу, ведущую в подвал, и, как куль, стряхнул на каменные ступени. Она ударилась о стену, всхлипнула и затихла.
   На улице тоже было тихо. Пока.
   Пупырь бросился вниз, к поленницам. Вначале достал роскошный кожаный баул, припасенный для путешествия в Ригу, затем раскидал дрова, выгреб коробку с деньгами, кольцами, сережками и серебряными нательными крестами, сунул коробку в баул и туда же, подумав, запихал две собольи шапки. Остальное добро приходилось оставлять здесь. Глашка, если очухается, еще и спасибо скажет.
   Он защелкнул замок, и даже сейчас этот бодрый и веселый щелчок, с которым заходили друг за друга стальные рожки на бауле, сладко отдался в сердце, как обещание иной жизни. Захотелось щелкнуть еще разик. Но не стал, конечно. Побежал обратно, к лестнице, и увидел, что Глаша, пошатываясь, уже стоит наверху, пытается открыть дверь.
   Золотая гирька настигла ее у порога, угодила в самый висок.
   Схватившись за голову, Глаша осела на ступени и сквозь последнюю боль увидела: едет к ней на своей бочке Семен Иванович, водовоз, добрый человек и вдовец.
 
* * *
   Константинов рассказал деду, что прачку, убитую Пупырем, нашли на другой день. Константинов даже утверждал, будто Иван Дмитриевич, вызнав печальные обстоятельства ее жизни и смерти, был в церкви на отпевании и сам шел за гробом. Глядя на него, к процессии присоединялись многие – полицейские, свободные от службы, прачки и швеи, лавочники, приказчики, солдаты, рабочие свечных и кирпичных заводов, прислуга; извозчики и водовозы ехали длинной вереницей. Вся эта масса народу, не зная толком, кого хоронят, проследовала до самого кладбища, и, когда гроб опускали в могилу, какой-то пьяненький музыкант, стоя за деревьями, вдруг заиграл на скрипке. Сыч и Константинов тоже были там. После втроем зашли в трактир, выпили, и Константинов видел, как Иван Дмитриевич взял рюмку, сдавил ее в кулаке, будто яйцо, и раздавил, порезав себе пальцы.
   – Это я слышал от Константинова, – говорил дед.
   И детально описывал жилище бывшего доверенного агента, рассчитывая, что правдивость этого рассказа меньше будет подвергаться сомнению, если сообщить, например, следующее: стол у Константинова застелен был траурно-черной клеенкой, на ней подслеповатый старик лучше различал чашку, ложку, солонку. Слепнущий яснее помнит прошлое, ему можно доверять.
   Дед полюбопытствовал, неужели и вправду у Пупыря была привешена к цепочке гирька из чистого золота.
   Константинов с удовольствием посмеялся над его простотой, объяснив, что нет, само собой нет, никто не льет такие гирьки, она была чугунная, сверху позолоченная, о чем Иван Дмитриевич, конечно, знал.
 
* * *
   Хотек лежал на диване в квартире у Кунгурцева, рядом сидел Никольский; смазав послу йодом ссадины на руках, он полагал, что сделал все возможное для его спасения. Сам Кунгурцев, успевший облачиться во фрак, нервно метался по комнате в ожидании важных персон из министерства иностранных дел и гнал жену переодеваться.
   – Приедут, – говорил он трагическим шепотом, – а ты, милая, в затрапезе.
   – Сейчас, сейчас, – отвечала Маша, одновременно заваривая свежий чай, откупоривая бутылку кагора и накладывая Хотеку холодный компресс.
   Раздался звонок.
   – Маша! – прошипел Кунгурцев. – Немедленно… То, черное! – И побежал открывать.
   В прихожую шагнул Иван Дмитриевич. Один. Сопов и Сыч остались в подъезде.
   Увидев Путилина, а не канцлера Горчакова, Кунгурцев успокоился:
   – А, это вы… Что ж, прошу.
   Иван Дмитриевич прошел в комнату, присел возле дивана:
   – Ваше сиятельство.
   Хотек молчал. Опущенные веки неподвижны, на груди зияют дыры от содранных орденов.
   – А ну-ка чайку, – приговаривала Маша, склоняясь над ним, как над ребенком, которого у нее не было, – горяченького…
   Хотек с усилием разлепил посеревшие веки.
   – Ваше сиятельство, кто это был? – спросил Иван Дмитриевич. – Вы видели?
   Минута тишины, потом Хотек прошептал:
   – Ангел…
   Маша охнула, Кунгурцев скорчил соболезнующую мину, атеист Никольский саркастически усмехнулся, но Иван Дмитриевич, казалось, ничуть не был удивлен этим признанием.
   – Понятно, – кивнул он, словно речь шла о чем-то обыкновенном. – Вокруг головы светилось?
   – Да…
   Иван Дмитриевич поднес к лицу посла бумажник с орлом:
   – Что в нем было? Пожалуйста, вспомните.
   – Ключ, – Хотек опять закрыл глаза.
   – Какой ключ?
   – От сундука… У Людвига в гостиной сундук…
   Вскочив со стула, Иван Дмитриевич присел над Хотеком на корточки:
   – Утром Шувалов нашел этот ключ в кабинете князя, в сигаретнице. И отдал вам. Так? Змея кусает собственный хвост.
   – Да, – прошептал Хотек. – Я знаю…
   Кунгурцев, украдкой достав блокнот, лихорадочно строчил: «Беседа, исполненная недомолвок. Змея, кусающая себя за хвост. Что это? Символ вечности? Или намек на то, что посол пострадал по своей вине?»
   – А больше ничего не было? – спрашивал Иван Дмитриевич, тряся бумажником. – Ни денег, ни документов?
   – Ничего…
   «Удивительная ночь, – записывал Кунгурцев. – Мурашки по коже. Чувствую близость исторических катаклизмов. Что происходит? Почему именно я оказался в центре событий? Наказание или благо? Случай или закономерность? Навсегда запомню эту ночь. Маша в халатике. Австрийский посол на моем диване. Мертвая голова. Ангел. 26 апреля 1871 г . 5 часов 22 минуты пополуночи…»
   Когда он поднял голову от блокнота, Иван Дмитриевич, ни с кем не простившись, уже выбегал из комнаты. Хлопнула дверь, три пары сапог торопливо загремели по ступеням.
   Никольский, не спавший вторую ночь, тупо таращился в угол.
   – Иди домой, – велел ему Кунгурцев, лишь сейчас осознав, чем грозит присутствие в квартире человека, подозреваемого в убийстве австрийского атташе.
   – Нет, – сказала Маша. – Через мой труп. Сегодня Петя будет ночевать у нас.
   Она вышла из спальни в черном платье с буфами, в котором, как давно заметил Кунгурцев, все ее слова звучали как-то по-особому убедительно.
   Никольский молчал. Ему было все равно. Он опрокинул в рот рюмку кагора, предназначенную для Хотека, но это не помогло – мертвая голова по-прежнему смотрела из угла, и некуда было спрятаться от ее взгляда.
 
* * *
   Константинов рассказывал, что спустя два дня Иван Дмитриевич провел несколько часов на Сенном рынке, где его знала каждая собака и возле которого в карету Хотека влетел обломок кирпича. Потолкался, побеседовал с мужиками и все выяснил. Оказалось проще простого. Накануне кучер Хотека закупал там фураж для посольских лошадей и повздорил с продавцами. Одному съездил по уху. На другой день этот мужик, увидев проезжавшего мимо обидчика, из-за ограды швырнул в него тем, что под руку попалось, и угодил в открытое окошко кареты.
   Константинов утверждал, будто Иван Дмитриевич с самого начала предполагал нечто подобное, но так это или не так, судить трудно.
 
* * *
   На берегу первым выпрыгнул адъютант со своим Кораном, за ним вылезли Певцов и Шувалов. Есаул спешился, но казаки остались сидеть в седлах. Рукавишникова на запятках не оказалось – видимо, свалился где-то по дороге.
   Ветер со снегом, налетевший около полуночи, бушевал недолго и не успел раскачать море. Оно было спокойно. Две чайки сидели на воде. Рассветало.