* * *
   У Константинова были свои доверенные агенты – Пашка и Минька, у Сыча – свои. Тоже двое. Один ходил по православным церквам, пугая батюшек, другой инспектировал костелы и лютеранские кирхи. Сам же Сыч проверял исключительно кафедральные соборы, но уж зато с большим тщанием. Лишь поздно вечером он добрался до родного Знаменского, где в былые времена служил истопником. Постоял у всенощной, попался на глаза прежним начальникам, дабы те оценили его возвышение, потом заглянул к дьячку Савосину, торговавшему при соборе свечами, иконами, лампадами и лампадным маслом. Потолковали о жизни, о том, в частности, на сколь годов полицейскому выдают от казны сапоги и мундир. Сроком носки мундира Савосин остался доволен, а про сапоги сказал, что великоват при такой-то службе.
   – Да ты смотри, какие сапоги! – оскорбился Сыч и стал выворачивать ногу и так и эдак, демонстрируя каблук, подметку и сгиб.
   Тем временем Савосин взялся пересчитывать дневную выручку. Тут Сыч наконец вспомнил, зачем пришел, и рассказал про французский целковик. Савосин порылся в ящике, достал золотую монету с профилем Наполеона III.
   – Она?
   – Она самая! – обрадовался Сыч. – Давай сюда!
   Савосин крепко зажал монету в кулаке, сказав:
   – Залог оставь. Двадцать пять рублей.
   После долгих торгов сошлись на пятнадцати. Однако у Сыча имелась при себе всего полтина.
   – Ну, ирод, – в отчаянии предложил он, – хочешь, сапоги мои тебе оставлю? Сюртук заложу? Фуражку сыму?
   – Все сымай, – сказал Савосин, извлекая из-под стола старые валенки и какую-то замызганную бабью кацавейку. – Так уж и быть.
   Чертыхаясь, Сыч разделся, натянул валенки, но от кацавейки отказался. Схватил монету и помчался в Миллионную, надеясь еще застать там Ивана Дмитриевича. К ночи сильно похолодало, ледяной ветер задувал от Невы. Сыч в одной рубахе бежал по улице, с затаенной сладостью думая о том, как простынет, захворает, а Иван Дмитриевич придет, сядет возле койки и скажет: «Ты, Сыч, себя не пощадил, своего здоровья, и я тебе Пупыря прощаю. Я тебя доверенным агентом сделаю, вместо Константинова…»
   В воздухе стоял запах близкого снега.
 
* * *
   Оставив позади шумные улицы, студент Никольский топал по немощеному грязному проулку, вдоль почернелых заборов и деревянных домов, – сперва они были с мезонинами, с флигелями, крыты железом, оштукатурены «под камень», затем пошли поскромнее, обшитые тесом в руст и «в елочку», наконец потянулись просто бревенчатые, похожие на избы, кое-где даже с красноватым лучинным светом в оконцах. Здесь труднее стало следить за Никольским. Певцовские филеры, чтобы не маячить в одном и том же виде, дважды вывертывали наизнанку свои пальто. Это были особые пальто, их носили на обе стороны: правая – черного цвета, левая – мышиного.
   Недавно, уступая настоятельным просьбам подчиненных, Шувалов разрешил чинам жандармского корпуса по долгу службы появляться на людях в партикулярном платье, но лишь в обычном. Всякие иные костюмы, в которых удобнее затеряться в базарной, скажем, толпе, строжайше запретил: такой маскарад он считал недопустимым и вредным. Певцов напрасно пытался его переубедить.
   Стемнело, когда Никольский вошел в низенький, крытый драньем домик. Зажглась в окне свечка, и сквозь неплотно задернутые ситцевые занавески филеры увидели убогую жилецкую комнатешку: лежанка с лоскутным одеялом, без простыней, драные обои, раскиданные по полу книжки. Никольский поднял одну, полистал и бросил в угол. Его силуэт обозначился в соседнем окне. Там горела керосиновая лампа, лысый старик в безрукавке выделывал лежавшую перед ним на столе собачью шкуру.
   Никаких фонарей поблизости не имелось, черные пальто сливались в темноте с черными бревнами. Из круглого отверстия в стене, куда продевается штырь ставни, старший филер ножичком подцепил и вытащил гнилую тряпку-затычку и припал ухом к дыре.
   Постепенно из беспорядочного разговора о керосине и недоданных в прошлом месяце деньгах за комнату начала вытягиваться история, по словам старика, поучительная для будущих лекарей вроде Никольского, – старик рассказывал про какую-то деревню Евтята Новоладожского уезда Новгородской губернии, где жил богатый мужик Потапыч с женой и тещей. От преклонных лет теща совсем ослепла, ни домовничать, ни хозяйничать не могла, но лопала по-прежнему в два горла, и Потапыч, этим сильно скучая, решил спровадить ее на тот свет. Набрал в лесу мухоморов, сварил и дал. Та ест, нахваливает. Слепая же! Съела, и ничего. На другой день Потапыч ее опять мухоморами накормил, и опять ничего. Уплела за милую душу. А на третий день, когда стал в чугун сыпать, она подошла да как закричит: «Ты что мне варишь, сучий сын?» Прозрела баба.
   – И что же, что я на доктора учусь? – сердито спросил Никольский. – К чему это рассказал? Какой вывод?
   – Вывод такой, – объяснил старик. – Мухоморы-те, они целебные.
   Потрясенный этим выводом, Никольский вернулся к себе в жилецкую, лег на лежанку и закрыл глаза. Минут через пять, не вставая, подобрал с полу книжку, полистал, бросил. Поднял другую, тоже бросил. Еще через пять минут он встал, сморкнулся в огромный, как простыня, платок, надел шинель, вышел на улицу и двинулся обратно к центру города.
 
* * *
   Унтер Рукавишников, отправленный в кухню принести Шувалову глоток холодной воды, в коридоре наскочил на Ивана Дмитриевича, ругнулся. Высунулся из гостиной Певцов, приказал держать, не отпускать, и Рукавишников, хотя уже узнал Ивана Дмитриевича, без рассуждений схватил его за плечо. Он был у Певцова верным человеком, а Константинов у Ивана Дмитриевича – доверенным, это большая разница. Певцов длинными подточенными ногтями впился в запястье, и вдвоем потащили его к выходу.
   – На Сенной рынок? – шипел Певцов. – Смотрителем? Как же! Только навоз выскребать… Понял?
   На крыльце он толкнул Ивана Дмитриевича в спину, тот слетел со ступеней и, споткнувшись, упал на четвереньки. Последний раз его таким образом выпроваживали из гостей пятнадцать лет назад, когда он, наивный птенец-правдолюбец, явился выяснять отношения с полковником Кизиковым, который, угрожая пистолетом, бесплатно угнал с рынка несколько возов прессованного сена.
   – Никто ничего не видал, – сказал Певцов, и это была правда: графские кучера сидели на козлах к ним за дом, конвойные казаки укрылись от ветра за углом; нарастающий ветер, заглушая все звуки, гудел в Миллионной, как в трубе. Видением пронеслось перед Иваном Дмитриевичем: жена, плача, закладывает обручальное кольцо, сын Ванечка просит купить игрушечный паровозик, а денег нет. И совсем уж ослепительно: полицейский кучер Трофим, уводящий со двора казенных лошадей – Забаву и Грифона.
   Все рушилось, тонуло в этом ветре, никому ни до чего не было дела. Певцов с Рукавишниковым исчезли, Иван Дмитриевич нащупал в воздухе сонетку звонка, ухватился за нее и встал на ноги. Вытер ладони о брюки и ладонями же отряхнул штаны. Заглянул в вестибюль, где на вешалке сама собой пошевеливалась княжеская шинель, словно дух покойного решил примерить бывшую одежду. Если князь, вчера еще живой, на самом-то деле уже вчера был мертв, то, мертвый, он мог быть жив. Иван Дмитриевич не знал, что под шинелью спрятался Стрекалов, домой не ушедший, и потряс головой, отгоняя наваждение. Шинель замерла. Из кухни спешил Рукавишников с глотком холодной воды для Шувалова. Стараясь не стучать подковками сапог по кафельным плиткам, Иван Дмитриевич шагнул обратно на крыльцо и увидел Преображенского поручика. Тот щелкнул каблуками:
   – Господин Путилин, арестуйте мстителя. Он перед вами!
   Пускать его в гостиную нельзя было ни в коем случае. «Шиш вам!» – подумал Иван Дмитриевич, имея в виду Певцова с Шуваловым. Он присел на ступеньку, похлопал ладонью рядом с собой:
   – Садись-ка, потолкуем…
   Из гостиной, приглушенная стеклами, лилась нежная мелодия вальса, клавиши рассказывали о прекрасном голубом Дунае – это Хотек, предъявив Шувалову ультиматум, подсел к роялю.
   Поручик послушал и опечалился: не дай бог придется форсировать Дунай с винтовками Гогенбрюка. Он вынул из-под шинели косушку:
   – Хлебнем, что ли, напоследок?
   Выпили прямо из горлышка, как те супостаты в оконной нише, но закусили не чухонским маслом, а солеными грибами – пальцами вытащили по грибку, потом Иван Дмитриевич закупорил скляночку и сунул обратно в карман: кто знает, как жизнь сложится, какая будет закуска?
   – Тебе за меня орден дадут, а ты грибочков жалеешь, – укорил поручик.
   Иван Дмитриевич отвечал, что не возьмет орден, неправдой заслуженный.
   – Истинный крест, не возьмешь?
   – Не возьму. Грудь прожжет.
   – Тогда слушай, – растрогался поручик. – Сходи завтра ко мне на квартиру, – он назвал адрес, – денщик тебе мою винтовку отдаст. Красавицу мою! На охоту поедешь, самое милое дело. А на суде всем расскажешь, каково бьет.
   Иван Дмитриевич тоже умилился:
   – Дай поцелую тебя, голова садовая!
   Они расцеловались, и поручик поклялся, что когда по смерти окажется в раю, а Иван Дмитриевич – в аду, то он, поручик, – слово офицера! – будет просить за него у бога и если не сможет умолить, то сам бросит райские кущи и пойдет в ад, чтобы хоть там, но неразлучно им быть вместе.
   – Пора! – он встал. – Всем объявим.
   Иван Дмитриевич тоже встал, заступая ему дорогу, когда странный образ явился в конце улицы.
   – Глянь! Что это там?
   Поручик вгляделся: по направлению к ним быстро и, главное, совершенно бесшумно, как призрак, примерно в аршине от земли, колеблясь, непонятное туманно-белое пятно плыло в ночном воздухе.
   Через полминуты оно приблизилось, Иван Дмитриевич различил вверху голову, а внизу, под пятном, ноги. Агент Сыч, оправдывая свою фамилию, беззвучно летел по улице в одной рубахе, и в следующий момент стало ясно, почему не слыхать стука шагов по булыжнику, – он был в валенках.
   – Кто раздел? – деловито спросил Иван Дмитриевич. – Не Пупырь? А сапоги где?
   – Все в залог оставил, – тяжело дыша, выговорил Сыч. – В Знаменском соборе. – Он протянул вперед кулак, разжал его и сладко, блаженно причмокнул: – За нее вот!
   Еще не веря в эту фантастическую удачу, Иван Дмитриевич первым делом попробовал монету на зуб. Золотая! Обнял Сыча, облобызал в обе щеки:
   – Молодец! Богатырь… Кто дал-то?
   – Дьячок Савосин.
   – А ему кто?
   Поручик слушал с интересом, но помалкивал, не понимал, слава богу, о чем речь, а то с него сталось бы заявить, что он сам и покупал на этот золотой свечки в Знаменском соборе.
   – Кто-то, видать, дал, – протяжно отвечал Сыч, с ужасом осознавая свой промах: золото его ослепило. – Кто-то не пожалел, видать…
   – Дурак! – сатанея, заорал Иван Дмитриевич. – Дуй назад! Спроси, кто дал. Из себя каков… Чего стоишь?
   – Монетку пожалуйте или пятнадцать рублей залогу, – чуть не плача сказал Сыч.
   Иван Дмитриевич окончательно рассвирепел:
   – Ишь! Пятнадцать рублей ему! Ты узнай сперва.
   – Туда-сюда нагишом бегать… Небось простыну.
   – Дурака ноги греют. Ну!
   Сыч фыркнул, нахохлился и нарочито медленно, подволакивая валенки, побрел исполнять приказание. Он ссутулился, на спине, под рубахой, обиженно выперли костлявые лопатки.
   – Бегом! – скомандовал Иван Дмитриевич.
   Сыч дернулся было, но все-таки не ускорил шаг и тем более не побежал, для чего потребовалось все его мужество.
   Тогда Иван Дмитриевич, вспомнив уездное, крапивное, подзаборное свое детство, заложил в рот три пальца. Дикий разбойничий свист прокатился по Миллионной. Шарахнулись и заржали посольские, жандармские, даже казачьи, ко всему привычные лошади, отшатнулся поручик, выскочили из-за угла казаки, а сам Сыч высоко подпрыгнул и стремглав полетел к Знаменскому собору.
   Но Иван Дмитриевич свистнул еще разок, пугая обывателей, как Ванька Пупырь – душегуб, каторжник, сатана, выходивший на промысел в лаковом цилиндре, будто факельщик на похоронах, с золотой – для куражу! – гирькой на цепочке. Завтра, даст бог, можно будет им заняться. Берегись, Ванька! Убийцу князя возьму, потом твоя очередь… Потому Иван Дмитриевич и свистнул во второй раз, что вспомнил человека, живущего у Знаменского собора. Сколько же он свечек выставил на целый наполеондор? Сто? Тысячу? Пока они горели, этот человек был храним их пламенем. А теперь, поди, догорели. Не оттого ли и мысль о нем так поздно пришла?
   Рояль в гостиной умолк, не доиграв такта. Пронзительный женский вопль пробил двойные стекла и вырвался на улицу.
   – Убийца! – кричала Стрекалова.
   Проснулась, вышла из спальни и увидела Шувалова; Иван Дмитриевич понял это сразу. И ведь сам же ее разбудил, идиот! Зачем свистал? Что ждет эту женщину, посмевшую шефа жандармов обвинить в убийстве? Тюрьма? Монастырь? Сумасшедший дом? Но не время было размышлять. Иван Дмитриевич бросился ей на выручку, поручик – за ним.
 
* * *
   Кучер фон Аренсберга объяснил подробно и даже нарисовал: за трактиром «Три великана» свернуть налево, там будет флигель в два этажа, подняться наверх… Но агент Левицкий, которому было поручено привести в Миллионную бывшего княжеского лакея Федора, дома его не застал. Побродил около, затем уехал к приятелю, где на фанты играл с девицами в «хрюшки» и в шнип-шнап-шнур, лишь изредка – в силу привычки – передергивая, и снова приехал на исходе одиннадцатого часа. Конура была пуста, дверь на замке; Левицкий опять вышел во двор. Он честил Путилина на все корки, но уходить боялся. Дело было вот в чем: Иван Дмитриевич знал, что его тайный агент – шулер, но смотрел на это сквозь пальцы, хотя вообще-то к шулерам был беспощаден, сам в молодости от них пострадал. Один вид карты с незаметным, иголочкой нанесенным крапом приводил его в бешенство. Но поскольку Левицкий, выдававший себя за побочного потомка польских королей, игрывал такими картами исключительно в Яхт-клубе, с аристократами, Иван Дмитриевич считал, что убыток, понесенный его титулованными партнерами, для них даже полезен, вроде кровопускания в лечебных целях, и смотрел сквозь пальцы. Однако в любой момент мог и совсем убрать руку от лица, что Левицкий, конечно, имел в виду. И гневить Ивана Дмитриевича остерегался. Он стоял в подворотне, время от времени поглядывая на Федорово окошко. Рядом с другими, освещенными, оно темнело совершенно безнадежно. Сирота на детском празднике. Левицкий решил подождать до одиннадцати, потом до четверти двенадцатого, потом до половины. В тридцать пять минут двенадцатого он не выдержал, подозвал извозчика и отправился в Яхт-клуб.
   Там жарко пылали люстры, за столом шла игра. Озябнув на промозглом ветру, Левицкий выпил в буфетной стопку водки, и здесь к нему подошел герцог Мекленбург-Стрелецкий.
   – Послушайте, – спросил он, затягиваясь сигарой, – не вы ли вчера провожали князя домой?
   – Я только посадил его на извозчика, – ответил Левицкий.
   – И вернулись?
   – Нет, поехал на другом извозчике.
   – Что вам сказал князь на прощание? Вспомните. Возможно, это были его последние слова.
   – Он сказал, – Левицкий задумался. Дым от сигары нахально лез в нос. – Он сказал… Да, он сказал, что нужно было на первый абцуг положить червовую десятку.
   Грузный офицер в синем жандармском мундире неслышно выплыл откуда-то из-за спины – подполковник Зейдлиц, так он представился, и втроем прошли к свободному столу, где к ним присоединился еще один в синем, помоложе. Зейдлиц велел подать шампанского и две колоды карт, но приступать к игре не торопился. С этими господами нужно было держать ухо востро, Левицкий счел за лучшее сегодня казенных колод не подменять. Разговор вязался необязательный, герцог Мекленбург-Стрелецкий вспомнил слова, сказанные Фридрихом Великим о каком-то шляхтиче-авантюристе: дескать, этот шляхтич пойдет на любую подлость, дабы получить десять червонцев, которые затем выкинет за окно; заговорили о Польше, и постепенно беседа коснулась нынешней политической ситуации в Европе в связи с убийством князя фон Аренсберга. Зейдлиц, как и Шувалов, подозревал польских заговорщиков. Им, рассуждал он, выгодно поссорить Петербург и Вену: если начнется война, под шумок можно возродить Речь Посполиту. Герцог кивал, соглашался, другой офицер молча тасовал карты, но сдавать почему-то не спешил, а Левицкий осторожно высказывался в том смысле, что да, есть такие безответственные элементы, хотя в огромном большинстве…
   – И все-таки, – перебил его Зейдлиц, – давайте вообразим, что Польша вновь стала суверенным государством.
   – Это невозможно, – сказал Левицкий.
   – Но если бы так… Есть у вас шансы занять польский престол?
   – Ну, – полыценно улыбнулся Левицкий. – Не знаю. Трудно сказать.
   – Но хоть малейшие?
   – Пожалуй. – Левицкий отобрал у офицера колоду и с непринужденным величием, подобающим претенденту на престол, сдал карты, взял свои, по привычке развернул их узким шулерским веером: – Ну-с, господа…
   Никто из его партнеров даже не притронулся к своим картам.
 
* * *
   Стрекалова уснула, потому что хотела последний раз уснуть здесь, на этой постели, в этой спальне. Обморок давал себя знать, она проспала приезд Шувалова и Хотека, допрос Боева, изгнание Ивана Дмитриевича. Шум, крики, вой дверных петель не могли ее разбудить, в кошмарных сновидениях творилось то же самое, но сладкие звуки вальса ворвались в сон пугающим диссонансом. Она встала, поглядела в щелочку и увидела своего врага.
   Когда Иван Дмитриевич с поручиком ворвались в гостиную, Стрекалова стояла в дверях спальни и уже не кричала, а говорила с жалкой размеренностью механической куклы, у которой иссякает завод, все тише и тише:
   – Убийца… Как вы посмели прийти сюда? Негодяй,
   как вы посмели…
   Певцов отдирал от косяка пальцы ее левой руки, правая была вытянута вперед, но указывала не на Шувалова, а на другого графа – Хотека.
   Щеку Стрекаловой, как каторжное клеймо, уродовала красная печать, след смятой наволочки.
   – Вы снова здесь? – заорал Шувалов, увидев Ивана Дмитриевича. – Вон! Ротмистр, выкиньте прочь эту сумасшедшую бабу! Что она мелет?
   – Постойте, – властно вмешался Хотек. – Я хочу знать, кто она.
   – Эта женщина любила князя, – сказал Иван Дмитриевич.
   Хотек перевел взгляд на Шувалова:
   – Граф, надеюсь, вы понимаете, кого она оскорбляет в моем лице?
   – Убийца! Как совести хватило надеть! – Отпихнув Певцова, Стрекалова шагнула к послу, сорвала с его груди траурную розетку, смяла в кулаке, но тут же пальцы бессильно разжались, черный шелковый цветочек упал на пол.
   – Поднимите! – рявкнул Шувалов.
   Стрекалова затрясла головой, крупные слезы брызнули из-под век. Певцов подобрал розетку и с поклоном вручил Хотеку; тот небрежно сунул ее в карман, сказав Шувалову:
   – Вынужден требовать ареста этой дамы. Я лично буду присутствовать на допросе.
   – Ротмистр! – приказал Шувалов. – Увезите.
   – Слушаюсь, ваше сиятельство… А куда везти?
   – В крепость.
   – Нет, – Иван Дмитриевич заслонил Стрекалову. – Я не позволю.
   Певцов и Рукавишников, переглянувшись, устремились к нему, но рядом с Иваном Дмитриевичем встал его новый друг, Преображенский поручик, которому уже нечего было терять. Он выхватил шашку, свирепо хакнув, отмахнул ею перед собой – уих-вьих! – и повернулся к Шувалову:
   – Ваше превосходительство, это я отомстил князю фон Аренсбергу.
   – Берегитесь! – крикнул Певцов, не решаясь подойти ближе.
   Шувалов отшатнулся, а поручик, сделав шаг вперед, припал губами к лезвию и протянул ему шашку:
   – Вот орудие моей священной мести…
   От дыхания туманное пятно растеклось по клинку. Когда оно съежилось и растаяло, Шувалов опасливо принял шашку, не зная, что с ней делать дальше.
   – Довольно ломать комедию! – не выдержал Хотек. – Ваши актеры хороши, но почему вы не объяснили им, что Людвига задушили подушками?
   Стрекалова умоляюще смотрела на Ивана Дмитриевича:
   – Что же вы молчите? Вы обещали уличить убийцу!
 
* * *
   Кровь у Константинова текла из носу и скоро перестала. Он поднялся. У двуглавых орлов на пуговках образовались проплешины в оперении, как после линьки, – оттого, что ими пробороздили по камням. Нижняя пуговица вовсе оторвалась. Глаз, метко пораженный трактирным половым, начал заплывать, остальное все было в порядке.
   Он ощупал в кармане золотые монеты. К первой, найденной Иваном Дмитриевичем в княжеской спальне, прибавилась еще одна; Константинов не собирался возвращать ее половому – это будет штраф за причиненное увечье. Наполеондоры утешающе звякнули друг о друга.
   Небо затянуло тучами, дул ледяной ветер со снегом. Константинов собрал с бровки тротуара немного снежку и приложил к переносице. Хотел поискать пуговицу, но справа послышался удаляющийся свист – веселый итальянский мотивчик. Константинов, как суслик, побежал на свист. Непрочные весенние хлопья таяли на щеках, но снегу все подсыпало, ветер превратился в самый настоящий буран. Светлобородый шел впереди, его широкая спина то пропадала в метели, то опять выныривала. Константинов не отставал. Улицы, каналы, мосты, разгулявшаяся Нева глухо шумит в темноте, катит белые барашки на узкий ледяной припай у берега; вымершие линии Васильевского острова. Дважды попадались по пути будочники, один раз проехали навстречу трое верховых жандармов с офицером, но Константинов никого не позвал на помощь, он боялся спугнуть и упустить преследуемого. Примерно через час вышли к порту. Мимо таможенного поста, мимо амбаров, магазинов, сараев, освещенных кое-где полупогасшими фонарями, вдоль гигантских куч угля и бесконечных поленниц, лавируя между грудами кулей, пустых ящиков и каких-то диковинных иностранных клеток из проволоки, в которых бог весть чего перевозят, двинулись к берегу. Светлобородый уверенно подошел к причалу, где стояло небольшое стройное судно с длинной и тонкой, похожей на самоварную, трубой, вскарабкался по трапу и сгинул за бортом. Константинов с трудом разобрал полузалепленное снегом название парохода: «Триумф Венеры».
   Еще через час он был на квартире у начальника. Жена Ивана Дмитриевича, встревожившись, хотела для поисков мужа заложить Константинову казенных лошадей – Забаву и Грифона, но тот отказался. Как ни важно было дело, за такую наглость свободно и по уху схлопотать от любимого начальника, От лошадей отказался, взял приготовленные для Ивана Дмитриевича бутерброды с салом в полотняном мешочке и поспешил в Миллионную. Коли дома нет, значит, там. Где ему еще быть в эту ночь.
 
* * *
   Дверь распахнулась, в гостиную влетел Стрекалов – он подслушивал в коридоре; пронесся мимо шефа жандармов, как мимо столба, и схватил жену за руку:
   – Катя! Это я убил. Я!
   Убийца был многоглав, как гидра. Одну голову, Боева, Иван Дмитриевич отсек, другая, поручикова, сама отпала, но теперь выросла третья – круглая, с пухлыми щеками и курчавыми жирными волосами, в которых чудились маленькие рожки.
   – Вы кто такой? – обалдело воззвал Шувалов.
   – Не верьте ему! – воскликнула Стрекалова. – Это мой муж. Он не способен… Дурак! Иди домой.
   Стрекалов опустил ее запястье. Лицо спокойно, толстые губы сжаты.
   – Не знаешь ты меня, Катя… Ты хорошо смотри, способен, нет? В глаза смотри! Может, в последний раз на меня смотришь.
   Она попятилась:
   – Нет, не верю… Нет…
   – Хорошо смотри! Из-за тебя в Сибирь-то пойду.
   «И они отпадут», – вспомнил Иван Дмитриевич. Письмо лежало в кармане.
   Охнув, Стрекалова сдавила мужу ладонями виски:
   – Ты? – Она возвышалась над ним почти на целую голову.
   – Я, Катя, – сказал Стрекалов. – Ведь жена ты мне. Из-за тебя грех на душу принял.
   Могучие руки оттолкнули его, он отлетел в сторону, влип в Ивана Дмитриевича, но сразу с неожиданной ловкостью развернул свое, вялое тело раскормленного мальчика, крутанулся на каблуках, попытавшись даже щелкнуть ими друг о друга, совсем как поручик десять минут назад:
   – Арестуйте меня, господин Путилин. Я готов!
   Стрекалова рванулась к нему, порывисто прижала к груди его курчавую макушку.
   – О-ой! – завыла она. – Баба я глупая! Прости меня!
   Все молчали. Стрекалов сперва затих, потом все смелее начал поглаживать жену по талии, словно вокруг никого не было, кроме них двоих.
   – Не плачь, Катя, – говорил. – Не плачь, милая. Каторгу-то мне не присудят, только поселение…
   – Вы, граф, услышали то, чего хотели, – без особой уверенности сказал Шувалов Хотеку.
   – А ты в Сибирь за мной поезжай, – советовал Стрекалов. – Ни разу не попрекну… Коз заведем, станешь пуховые платки вязать. Пропади все пропадом! Лишь ты да я… Слышишь, Катя?
   – Бедный мой! – рыдала она. – Оба вы мои бедные… Что творю! Господи-и!
   Ее душе было тесно в теле, телу – в платье, шов на спине разошелся, Иван Дмитриевич видел рассекавшую черный шелк белую стрелку, беззащитную жалостную полоску, хотелось ласково провести по ней пальцем.
   Иван Дмитриевич тронул Стрекалову за плечо:
   – Катерина… не знаю, как по батюшке… Вы в смерти князя совсем не виноваты. Ваш супруг лжет.
   – Ты врешь? – она с надеждой взглянула на мужа.
   – Он обманывает… Но такая ложь требует от человека больше мужества, чем собственно убийство.
   Иван Дмитриевич сказал то, что должен был сказать. Жертвующий собой да получит в награду женскую любовь, а мудрый пусть утешится сознанием исполненного долга. Так уж бог положил, что за отвагу сердца воздается полнее, чем за силу разума. И это правильно, иначе бы мир перестал существовать.