– Единый у нас лекарь – бог всемогущий, – сурово ответила Кочубеиха. – Ты не обо мне, а о деле помышляй.
   – О каком деле? – удивился судья.
   – О государевом… Отписал бы в приказ, какие речи гетман старши?нам держал…
   – Писал, жинка, писал, – вздохнул Кочубей, – только веры там нет писаниям моим… Видно, есть там некто, гетману радеющий…
   – Самому государю пошли… Всем нам ведомо, что гетман из шляхетской породы и не иначе как измену замышляет… Помнишь, как он однажды у нас Брюховецкого и Выговского за измену хвалил?
   – Ох, помню… Да опасаюсь, веры не дадут.
   – С надежным человеком пошли…
   – Боюсь беду на себя накликать, – продолжал возражать судья. – Многие уже доносы на гетмана посылали, да под кнут попадали… Кабы еще знаки явные измены имелись, а то догадки одни…
   – Пиши, Леонтьич, пиши… Государь разберется… Вспомни горе наше… Бесчестие… Муку мою вспомни, – словно в горячке, шептала Кочубеиха.
   – Опасаюсь, жинка, ох, опасаюсь…
   – Бог заступник наш, Леонтьич… Пиши!
 
   Вскоре после этого, в один из воскресных дней, зашли к Кочубеям монахи Севского монастыря Никанор и Трефилий, возвращавшиеся с богомолья из Киева. Монахи наслышались, что Кочубеиха ласкова до богомольцев и странного люда, пришли за милостыней.
   И действительно, встретила их Любовь Федоровна радушно, накормила, одарила деньгами и полотном, оставила ночевать.
   Вышел к монахам и Василий Леонтьевич. Узнал, что за люди, от себя тоже денег дал.
   А наутро кочубеевский челядник пригласил старшего монаха Никанора к пану судье в сад.
   Примыкавший к раскидистым хоромам сад был огромен и тенист. Василий Леонтьевич с ранней весны устанавливал здесь шатер, жил в нем до поздней осени.
   Кочубей и его жена, приветливо встретив и угостив Никанора, подвели его к образу, висевшему при Входе в шатер. Все стали на колени, помолились. Василий Леонтьевич сказал:
   – Хотим мы говорить с тобой тайное… Можно ли тебе верить, не пронесешь ли кому?
   Монах перекрестился:
   – О чем будете говорить – никому не поведаю…
   Тут Кочубеиха не сдержалась, принялась бранить гетмана:
   – Беззаконник он, вор и блудодей…
   Рассказала она, как гетман крестницу свою околдовал, как народ грабит и старши?ну смущает… А Василий Леонтьевич добавил:
   – Гетман Иван Степанович Мазепа замыслил великому государю изменить, отложиться к ляхам и московскому государству учинить великую пакость: пленить Украину и государевы города…
   – А какие города? – полюбопытствовал монах.
   – Об этом я скажу после, кому надо, – ответил Кочубей, – а ты ступай в Москву, донеси, чтобы гетмана поскорей захватили в Киеве, а меня уберегли от его притеснений и мести…
   Никанор, получив на дорогу семь золотых, ушел. Через несколько дней он давал показания в Преображенском приказе.
   Начальник этого приказа князь Федор Юрьевич Рамодановский славился своей жестокостью и неподкупностью. Он давно имел в подозрении гетмана, о чем не раз намекал государю.
   Однако, сняв показания с монаха, Рамодановский вынужден был отказаться от дальнейшего следствия. Чувствуя неприязнь князя, Мазепа давно уже добился царского указа, чтобы все дела, касавшиеся Украины и гетмана, велись Посольским приказом. Сидевшие там Головкин и Шафиров и этому доносу Кочубея, как и всем предыдущим, не дали веры.
   Монаха задержали, а показания его крепко застряли в столе Шафирова, который даже не счел нужным доложить о них государю.
   Гетмана же тайно о доносе известили…
   И тут только в полной мере понял писарь Орлик значение некогда сказанных Мазепой таинственных слов: «Поживешь – поймешь».
   Орлик, следивший за Кочубеем, неоднократно предупреждал гетмана о враждебности судьи. Он считал, что связь с Мотрей приносит большой ущерб пану гетману, так как любовь эта заставляет смотреть сквозь пальцы на деятельность Кочубея и по-прежнему держать его в приближении.
   Хитрый писарь не догадывался о тонкой, иезуитской политике Мазепы.
   Иван Степанович понимал, что смещение с должности Кочубея, имевшего большие связи с казацкой старши?ной, могло повлечь за собой крупные неприятности. Кроме того, было и другое, более сложное препятствие. Кочубея знали в Москве как преданного, хотя и недалекого человека. Больше всего опасаясь неизвестных доносчиков, гетман сам постоянно расхваливал генерального судью и добился того, что именно Кочубею был поручен «тайный присмотр» за ним.
   Смещение человека, верность которого он сам не раз подтверждал, могло показаться подозрительным и при наличии постоянных мелких доносов, поступавших со всех сторон на гетмана, вызвать со стороны Москвы настоящий «тайный присмотр».
   Пока между Мазепой и Кочубеем существовала дружба, гетман мог быть спокоен. Сватая Мотрю, он в глубине души надеялся на укрепление дружбы, на то, что со временем убедит Кочубея примкнуть к нему.
   Однако неудачное сватовство обострило отношения, и это заставило гетмана применить другой, заранее продуманный способ. Он нарочно говорил при Кочубее слова двойного значения и, зная, что судья сообщит о них в Посольский приказ, немедленно отправлял туда свои объяснительные письма. Он «делал врага смешным», как советовали отцы иезуиты.
   В этом, сама не ведая того, помогала ему Мотря.
   Гетман любил крестницу, но его разум не находился в подчинении у чувства. Он уже давно никому не давал своей арфы.
   И так «премудро» было устроено сердце его, что совмещало оно одновременно и любовь и подлость.
   Мазепа представил Шафирову историю своей любви к Мотре в смешном виде. Не пощадив чести девушки, он выставил Кочубея «обиженным дураком», помышляющим лишь о мести за потерянную невинность дочери.
   И теперь, в ответ на известие о новом доносе Кочубея, гетман продиктовал Орлику пространное письмо к Шафирову, объясняя злобу судьи той же «смеху достойной амурной историей». В доказательство он приложил маленькую любовную записку, только что полученную от Мотри из монастыря.
   Авантюрист и бродяга Орлик, человек без совести и чести, даже рот раскрыл от изумления.

III

   И все же Мазепа не мог оставаться спокойным. Его тревожила неопределенность положения. Пугал каждый стук, каждый шорох. Он стал крайне раздражителен. Мало ел и спал, перестал следить за собой. На посеревшем лице резче обозначились рытвины морщин, глаза утратили живость, седые усы обвисли совсем, по-стариковски, щеки и подбородок покрылись седой, колючей щетиной.
   Гетман понимал, что вести долго двойственную политику он не сможет. Между тем он все еще не знал, когда шведы выступят из Саксонии.
   Беспокоил и король Станислав… Он очень болтлив, может случайно выдать… И потом: почему Станислав до сих пор ничего не говорит о независимом украинском королевстве, а отделывается лишь намеками о предоставлении гетману титула владетельного князя о каких-то герцогствах Витебском и Полоцком?..
   Не было у Мазепы уверенности и в том, как отнесется к его замыслу казацкая старши?на. Многие полковники недовольны царем, но согласятся ли они на измену – неизвестно.
   О народе Мазепа не думал. Иезуитское воспитание, полученное им, приучило его презирать простых людей. Иезуиты считали простой народ неспособным к самостоятельному проявлению своей воли, они учили, что народ сам по себе представляет стадо, которое всегда послушно идет за пастырем. Поэтому не удивительно, что Мазепа, придерживавшийся таких воззрений, полагал, что казаки и хлопы должны поступить так, как прикажет старши?на и полковники…
   Войнаровский пока Мазепу не тревожил. Племянник знает только, что ему надо знать. Пусть себе на здоровье мечтает о народной вольности и служит ему, Мазепе. Дальше будет видно…
   Орлик? Этот кое-что уже знает, но все-таки следует поразмыслить… Писарь умен, служит верно и усердно… Гетман скрыл его прошлое, сделал генеральным, щедро оплачивает каждую услугу. Продавать благодетеля писарю нет смысла. А вдруг? Кто знает темную, как омут, душу этого бродяги?..
   Мазепа представил себе десятки соблазнов и возможностей.
   Нет, лучшего положения Орлик никогда не добьется, – значит, и изменять выгоды ему нет. Следует, однако, испытать и окончательно связать его с собой.
   Ночь. Гетман лежит в кровати. Свеча на столе освещает его лицо, которое кажется болезненным и дряхлым. Дверь в соседнюю комнату открыта. Слышен сухой скрип пера. Орлик еще работает.
   Гетман, кряхтя, приподнимается:
   – Ты скоро кончишь, Филипп? Дело есть…
   – Сейчас, ваша ясновельможность, – подобострастно отзывается писарь.
   Он входит мягко, по-кошачьи. В трех шагах от кровати почтительно останавливается.
   – Что изволите приказать, пане гетман?
   – Вот, – морщась, достает гетман письмо, запрятанное глубоко под подушки, – вот возьми… Я не вспомню цифирь… Старею, что ли?
   Орлик протягивает руку. Серые, хитрые глаза щурятся над бумагой:
   – Рука ее светлости княгини Дольской…
   – Да… Черт ее просит с письмами, – сердито ворчит Мазепа. – Ты прочти вслух… Да заслони свечу… Глаза болят.
   Орлик прикрывает свет шелковым зонтиком, склоняется над письмом. Гетману хорошо видно его лицо, писарь не может скрыть удивления. «Молод еще», – думает гетман и усмехается.
   – Ты почему медлишь и не читаешь? Ты же без ключа привык к цифирным письмам…
   – Я княгинино письмо прочитаю без ключа, но здесь еще записка короля Станислава… – встревоженно говорит Орлик.
   – Стой! Этого не может быть! – приподняв голову с подушки, изумляется Мазепа.
   – Здесь подпись его имени и печать, прошу прощенья…
   – Дай сюда! Посвети!
   Мазепа читает сам, приходит в ужас. Рука безжизненно опускается, записка падает на пол.
   – Ох, проклятая баба! – стонет гетман. – Ты погубишь меня…
   Орлик поднимает записку. Бережно кладет на стол вместе с письмом. Мазепа лежит молча, задумавшись.
   – Ума не приложу, как поступить с письмами, – наконец тихо говорит он, пытливо глядя на Орлика. – Посылать ли письмо царскому величеству или удержать?
   «Ох, хитра же крашеная лисица», – думает писарь, а вслух, едва сдерживая неподобающую улыбку, отвечает:
   – Ваша ясновельможность, сам изволишь рассуждать своим разумом, что надобно посылать. Этим самым и верность свою непоколебимую явишь, и большую милость у царского величества получишь.
   – Ладно… Читай письмо княгини…
   Орлик прочитал. Княгиня извещала, что какой-то ксендз выехал из Польши и везет от короля Станислава проект трактата с гетманом. Княгиня просила прислать за ксендзом своего доверенного.
   – Сожги письмо! – приказал Мазепа, когда писарь кончил чтение.
   Орлик письмо сжег. Гетман приподнялся с кровати, дотронулся до его плеча:
   – Посоветуемся с тобой утром, Филипп. А теперь иди домой и молись богу: да яко же хощет, устроит вещь… Он ведает, что я не для себя чиню, а для вас всех, для жен и детей ваших…
   На другой день рано утром Орлик застал гетмана сидящим за столом. Видно было, что Мазепа спал плохо, помутневшие глаза его слезились. На столе перед ним лежал крест.
   – До сих пор, – сказал он писарю, – я не смел прежде времени объявить моего намерения и тайны, которая вчера случайно тебе открылась. Я не сомневаюсь в твоей верности и не думаю, чтобы ты отплатил мне неблагодарностью за толикую к тебе милость, любовь и благодеяния, однако ты еще молод и недостаточно опытен в таких оборотах… Можешь по доверчивости или неосторожности проговориться и тем всех нас погубишь… Но, – тяжело вздохнул гетман, – раз ты уже знаешь тайну, держи язык за зубами крепко. И ведай, что я замыслил отделить Украину от Московского государства не ради своих приватных прихотей, а дабы не погибла отчизна наша… В том тебе клянусь на святом кресте.
   Мазепа поцеловал крест, вытер платком глаза.
   – А теперь для большей верности ты тоже присягни, что будешь мне верен и никому не откроешь тайны…
   Орлик, присягнув, сразу осмелел:
   – Ежели виктория будет за шведами, – заметил он, – то, ваша вельможность, и мы все будем счастливы, а ежели – за царским величеством, тогда все мы пропадем…
   – Яйца курицу не учат! – сказал гетман. – Дурак, разве я, чтобы прежде времени свои намерения высказать! Я буду хранить верность царскому величеству до тех пор, пока не увижу, с какой силой идет король Станислав и какой успех покажут шведы… А теперь напиши письмо канцлеру Головкину про подсылку, что сделал нам король Станислав… Записку его тоже надо послать в доказательство верности…
   Орлик написал письмо. Гетман подписал его, но оставил при себе:
   – Я пошлю письмо и записку Войнаровскому. Он скорей и верней представит их канцлеру… Ты же поезжай к Дольской и тайно доставь ко мне того посла, ксендза…
   | – А хорошо ли получится, ваша ясновельможность? – спросил Орлик. – Надо для осторожности лицо ксендза знать или хотя бы примету его.
   – Ты и знаешь. Сам его ко мне провожал в Жолкве…
   – Так то же пан Зеленский, прошу прощенья. Ректор школы Винницкой, – изумился Орлик.
   – Он самый, – ответил Мазепа.
   И, провожая писаря, гетман счел нужным еще раз назидательно предупредить его:
   – Смотри, Филипп, теперь я ничего от тебя не таю, держи и ты верность крепко. Ведаешь сам, в какой я милости у государя, не променяют там меня на тебя. Я богат, ты беден, а Москва гроши любит… Мне ничего не будет, а ты погибнешь…

IV

   Наступил новый, 1708 год.
   Шведы перешли Вислу и двинулись в Литву.
   Защищавший мост на реке Неман у города Гродно русский двухтысячный отряд под командой бригадира Мюленфельда не выдержал натиска шведских драгун. Гродно был занят неприятелем.
   Приказав русским войскам отступать и опустошать окрестный край, чтобы ничего не доставалось врагу, царь Петр заложил квартиру в Вильно.
   «Ради бога, – пишет он отсюда Меншикову, – дай скорей знать, куда пойдет неприятель?»
   Однако даже всеведущий Данилыч не мог ответить на этот вопрос. Куда? В Лифляндию или на Новгород? На Смоленск или на юг – в Украину?
   Карл ничем не выдавал своих намерений.
   Но обмануть Петра ему все-таки не удалось. Заботясь об обороне своей страны, Петр тщательно учитывал все возможности и готовился решительно преградить неприятельским войскам путь на любой из избранных ими дорог.
   Опасаясь за Петербург, он быстро устраивает оборону Полоцка, Новгорода, Пскова, одновременно принимает меры к защите Смоленска и укреплению украинских городов.
   Весной, когда шведы расположились в Радошковичах, все основные оборонительные работы были почти закончены. Русские войска под командованием фельдмаршала Шереметева стояли в непосредственной близости от неприятеля, надежно преграждая дорогу на Москву и Петербург. Пути на юг охраняли кавалерия Меншикова и казацкие полки. Петр мог, наконец, вздохнуть свободно.
   – Господам шведам, небось, такие наши труды в диковину будут, – с гордостью заметил он Меншикову. – А скоро и другое увидят! Нарвской оплошки мы не сделаем! Научились!
   – Я, ваше величество, одного опасаюсь… Кабы король не обошел нас в каком месте и внутрь страны не проник, – заметил князь.
   Петр внимательно посмотрел в глаза любимца, словно разгадывая смысл этих слов. Потом спокойно, уверенно ответил:
   – А ежели сие случится… тогда, чаю, король сам не рад будет начинанию своему… Народ наш против других тем славен, что отчизну свою, как мать, почитает и в обиду чужеземцам не даст… Да и мы не даром хлеб едим – сам ведаешь!
   Прошло несколько дней. Вскрылись реки. Начались проливные дожди. Неожиданно Петр заболел лихорадкой. Напрягая все силы, он продолжал работать, однако в конце концов болезнь пересилила. Царь слег в постель.
   – Как я был здоров, ничего не пропускал, а ныне, бог видит, каков от лихорадки… Служить мочи нет, Сашка, – слабым голосом говорил он Меншикову.
   Лицо царя пожелтело. Глаза ввалились. Совсем как мертвый. Александр Данилыч хлюпает носом, жалеет:
   – Поезжай в Парадиз, мин херц, отдохни… Авось без тебя управимся…
   – Сам так думаю… Дохтур говорил, что ежели в сих неделях не будет времени лечиться, то гораздо плох выйдет. Только ты неотступно гляди, чтобы господа шведы афронта какого не учинили… Да прикажи кругом дороги засечь, чтобы повсюду препона неприятелю была…
   Отдав последние приказания, царь уехал. Шведы надолго завязли у Радошковичей.

V

   А внутри государства опять было неспокойно…
   Бояре и помещики всю тяжесть войны перенесли на плечи крепостного крестьянства. Помимо различных военных сборов и повинностей, крестьян заставляли выполнять тяжкую барщину, оплачивать все возраставшие расходы своих господ.
   Помещики говорили:
   – Крестьянину не давай обрасти, стриги его, как овцу, догола…
   Их неистовство и грабительство дошло до таких размеров, что Петр вынужден был издать ряд указов, требовавших прекращения бесчеловечного отношения к народу. Однако указы помогали плохо.
   Крестьяне десятками и сотнями бежали от помещиков на Дон, где в скором времени образовалось огромное скопление голытьбы. Донское «домовитое» казачество, заставляя беглый люд батрачить в своих хозяйствах, охотно давало ему приют и не спешило выполнять царские указы о высылке гультяев.
   В сентябре 1707 года на Дон для сыска беглых прибыл большой отряд войск под командой князя Юрия Долгорукова.
   Князь начал жестокую расправу. По свидетельству очевидцев, его солдаты «многие станицы огнем выжгли, многих казаков кнутом били, губы и носы им резали, младенцев по деревьям вешали, а жен и девок брали в постель».
   В защиту голытьбы выступил бахмутский атаман Кондратий Афанасьевич Булавин, тайно поддержанный «домовитым» казачеством, недовольным княжеским сыском.
   8 октября, в дождливую темную ночь, Булавин со своими охотниками внезапно напал на князя, истребил весь его отряд. Весть об этом событии быстро распространилась по всему донскому краю. Толпы голытьбы двинулись к храброму атаману.
   «Домовитые» казаки, испугавшись размера восстания и ответственности за убийство князя, предательски напали на Булавина, перебили его охотников. Однако сам Кондратий Афанасьевич с несколькими верными товарищами успел скрыться.
 
   … После ссылки Семена Палия в Сибирь восстание, поднятое им против панов, было жестоко подавлено королевскими войсками.
   Петро Колодуб, набравший в Сечи больше трехсот казаков, пожелавших вместе с ним отправиться на помощь Палию, намерения своего осуществить не успел.
   Петро остался в Сечи. Вскоре он сделался одним из признанных вожаков запорожской сиромашни. Сечевые «старики» обычно старались тайными подкупами и горилкой прибрать таких вожаков к рукам, превратить их в своих послушных слуг, с помощью которых можно было сдерживать буйных гультяев. Но Петро Колодуб был не корыстен, к горилке большого пристрастия не питал и, не допуская никаких сделок с совестью, решительно и твердо отстаивал интересы сиромашных и новопришлых. Эти качества характера бывшего палиевца особенно наглядно проявились в истории с Лунькой Хохлачом.
   Гетман Мазепа, узнав о том, что Лунька и еще несколько беглых селян из его маетностей нашли приют в Сечи, потребовал, чтобы кошевой атаман схватил их и отправил под охраной в Батурин.
   Кошевой сперва отказался выполнить это распоряжение, нарушавшее сечевые законы. Тогда Филипп Орлик пригрозил, что гетман задержит посылку в Сечь пороха и свинца. Кошевой и старши?на, посоветовавшись, решили с гетманом не ссориться. Ночью Луньку и других беглых из мазепинских маетностей схватили, связали, отправили в гетманскую резиденцию.
   Узнав об этом, Петро Колодуб собрал наиболее преданных ему сиромашных казаков, самоуправно посадил их на принадлежавших «старикам» коней и отбил Луньку с товарищами. Потом явился к кошевому и, сообщив о своем поступке, добавил, что ежели кошевой еще когда-нибудь вздумает отдавать людей в неволю, то он, Петро, придет разговаривать с ним не один, а со всей сечевой сиромашней.
   Кошевой стал оправдываться: ведь ссора с гетманом, может навлечь большие неприятности на все войско. Петро, подумав, предложил:
   – Отпишите гетману, пане кошевой, что селяне, отбитые голотой, бежали из Сечи…
   – Пан Мазепа не такой дурень, чтоб поверил словам, – возразил кошевой. – Тайные его дозорцы враз наше лукавство откроют.
   – Без лукавства можно, – ответил Петро. – Селяне, коих домогается гетман, и помимо Сечи найдут места, где укрыться, коли дадите им зипуны и оружие…
   Доводы были разумны. Кошевой согласился. Спустя несколько дней Лунька Хохлач с товарищами ушел к донским казакам…
   С тех пор прошло три года. Вести о начавшемся на. Дону бунте взволновали запорожцев.
   Правда, богатые «старики», побаиваясь, чтобы смута не перекинулась и сюда, неодобрительно покачивали головами. Зато сиромашные и новопришлые проявляли к булавинцам явное сочувствие. Еще бы! У «стариков» и хлеба и пожитков вдоволь, а у сиромашни ни зипунов, ни шапок. Эх, привел бы господь и нам погулять с молодцом-атаманом Кондратием Булавиным! И хотя подробностей о донских делах еще никто не знал, но имя бахмутского атамана, защищавшего голытьбу, произносилось всюду…
   Однажды поздним зимним вечером к куреню, где жил Петро Колодуб, подъехали два всадника. Они были в овчинных нагольных полушубках и низко надвинутых, запорошенных снегом лохматых папахах.. Привязав коней у ближней коновязи, приезжие, тихо переговариваясь, пошли к куреню, постучали в дверь.
   – Кого черт носит? – послышался оттуда сердитый заспанный голос.
   – Открывай, не чертись! – ответил один из приезжих. – Да побуди Колодуба…
   В курене зашевелились. Сквозь слюдяное оконце пробился тусклый свет. Щелкнул запор. Приезжие переступили порог и очутились в большой теплой горнице, где на устроенных в два ряда нарах спали казаки.
   Оставшееся свободным место занимали большая печь и длинный дубовый стол, вокруг которого стояли скамьи и табуреты.
   Светильник трещал и чадил. Строгие лики святых на деревянных иконах колебались в неверном, мигающем свете.
   Приезжие, войдя в горницу, сняли папахи, расстегнули полушубки, перекрестились.
   Петро Колодуб, протирая глаза рукавом рубахи, спустился с печки и, взглянув на одного из приезжих, воскликнул:
   – Лунька! Ты откуда?
   – С Дону, братику, – ответил Лунька и, пригладив непокорный рыжий чуб, подошел поближе к Петру, шепнул на ухо: – А чи нет здесь чужих ушей?
   – Нету, не боронись…
   – С гостем я дорогим… Чуешь?
   Петро посмотрел на приехавшего с Лунькой незнакомца, успевшего уже снять полушубок. Был незнакомец в средних годах, сухощав, чернобров. Небольшая темно-русая бородка, нос с горбинкой, смелый взгляд черных глаз. Кафтан подпоясан шелковым кушаком, за который заткнуты чеканные турецкие пистоли. В левом ухе качается большая золоченая серьга.
   – Сам батько атаман Кондратий Афанасьевич Булавин, – негромко произнес Лунька.
   Казаки на нарах один за другим стали поднимать головы. Толкали спящих товарищей, шептали имя атамана.
   Спустившись с нар, шумной ватагой окружили Булавина и Луньку.
   – Слава донским казакам!
   – Сказывайте, что на Дону! Почто сюда бежали?
   Булавин присел к столу, нахмурил брови:
   – Измена, браты… Атаман Лукьян Максимов с донской старши?ной предали нас. Ночью, как тати, ударили в спину. Помощь у вас просить хочу…
   – Дадим помощь, батько! Все как один поднимемся! Зараз войсковую раду скличем! – перебивая друг друга, загорланили казаки.
   Петру насилу удалось установить порядок. Он не сомневался, что сиромашные и новопришлые готовы хоть сейчас подняться на помощь Булавину… Но что скажет старый черт кошевой? Ведь не с пустыми руками надо идти на Дон, а оружие и порох в войсковой скарбнице…
   – Не даст, так скинуть его с кошевья к бисовой матери, – подсказал Лунька.
   – Костю Гордеенко кричать будем, – вставил один из казаков. – Костя преград чинить не станет!

VI

   … Мазепа, узнав о том, что запорожцы избрали кошевым Костю Гордеенко и обнадежили в помощи Булавина, крепко задумался.
   Донская смута была Мазепе на руку. Она отвлекала внимание царя, облегчала замышленную измену. Надо бы тайно помочь Булавину…
   Но бунт голытьбы внушал страх. Восстание против помещиков и панов могло захватить Украину… Надо бы задержать Булавина…
   Черт знает что такое! Против обыкновения гетман растерялся и долго не мог принять никакого решения.
   Наконец Орлик посоветовал:
   – Булавина оставить в покое, пусть зимует в Кодаке и собирает гультяев. Нам без них легче…
   – А ежели они, псы проклятые, обрушатся на нас?
   – Мне известно, что атаман собирается на Дон, ваша ясновельможность… Но и другая причина есть не опасаться смуты. Новый кошевой Костя Гордеенко нам зла не учинит.
   Мазепа вопросительно посмотрел на писаря:
   – Подожди… Ты же сам мне сказывал, что Гордеенко давний бунтовщик и держит руку сиромашных?
   – То верно, пане гетмане… До сей поры держал их руку, а ныне служит вам…
   – Как? Гордеенко?
   – Подкуплен недавно мною, прошу прощенья… Дал тайную присягу быть с вами заодно…
   – Хорошо, – похвалил писаря за усердие гетман, – но царское величество как нам уважить и в сомнение не ввести?