всего на свете...
Но он всегда был немного педантом.
- Кроме партии, - добавил он добросовестно.
Она засмеялась.
- Я не верю этому. Так никогда не бывает. Нельзя влюбляться с первого
взгляда, а если можно, то этого надо избегать. Самое важное в жизни - это
сначала работа, потом еда, потом отдых и, наконец, любовь. Без первых трех
вещей жить нельзя, а без твоих поцелуев я могла бы обойтись.
- А я не мог бы.
- Но ведь до прошлого вечера ты даже не видел меня. Как же ты
обходился?
- Ну, что ж из этого? Если б я увидел тебя позавчера, я тогда и
влюбился бы.
- Правда?
- Честное слово.
Дверь открылась. Вышла группа девушек, смеясь и переговариваясь. Они
спустились с крыльца и пошли, оглядываясь на Матвеева.
- Слушай, - сказал он, нагнувшись вперед, - я скажу все сразу. Давай
покончим с этим. Через неделю я еду в Хабаровск, а оттуда на юг, в Приморье.
Едем вместе.
Она смотрела на него, и звездный свет отражался в ее глазах.
- Милая, поедем. Я не буду тебя обманывать, - конечно, я уеду и без
тебя. Но я буду очень счастлив, если ты согласишься. Может быть, это не
самое важное, но для меня это очень важно.
Он схватил ее за плечи и встряхнул так, что голова ее откинулась назад.
Она молчала. Тогда он прижал ее к себе и несколько раз, не разбирая,
поцеловал в лицо и в пушистую беличью шапку.
- Но ты совсем не знаешь меня, - прошептала она.
Он добрался до ее шеи, и теплая кожа мягко поддавалась его губам.
- Чепуха, - сказал он взволнованно. - Мы еще увидим хорошее время. Это
почему пуговица тут?
- Ты знаешь - я не девушка, - сказала она еще тише.
- Мне это все равно, - ответил он.
Но, рассказывая Безайсу, он пропустил все это. Он не придавал большого
значения таким вещам, но думал, что лучше не болтать о них.
Потом они ходили всю ночь по морозным, звонким улицам и целовались. Он
ощущал, как бьется ее сердце у него под рукой, и чувствовал себя способным
на отчаянные вещи. Он был так полон счастья, что сначала отвечал ей
невпопад. А она говорила о их будущей жизни, о любви, о работе. Он кивал
головой и соглашался со всем.
Ждать Матвеева она не могла. У нее был уже взят билет, и знакомый
комиссар обещал довезти ее до самого Хабаровска.
- Это необходимо, - сказала она, когда Матвеев начал просить ее ехать
вместе, и он замолчал, почувствовав, что лучше не спорить. Было решено, что
Матвеев встретит ее в Хабаровске, и оттуда они поедут дальше, в Приморье.
- Институт подождет, - сказала она смеясь.
Потом они заговорили о Москве, о том, как хорошо будет приехать туда,
когда кончатся фронты, чтобы вместе учиться, ходить в театры и готовить обед
на примусе.
- Если б можно было, - сказала она, - я бы хотела жить на разных
квартирах. Так мы никогда не надоели бы друг другу. Я приходила бы к тебе,
ты ко мне. Правда?
- По-моему, это было бы отлично, - ответил он, искренне стараясь
поверить в это.
Было плохо только одно, но тут был виноват он сам. У него никак не
выходили нежные слова, - он не умел их выговаривать. Он называл ее дорогой и
милой, но это были суконные, пресные слова, которыми можно назвать даже
кошку. Несколько раз он порывался сказать какое-нибудь глупое слово - ну,
пусть даже "сердечко" или "солнышко", но ничего не выходило. Он боялся, что
это будет смешно.
Было темно, и потухали фонари, когда они снова остановились у ее
дверей.
- Ну, прощай, - сказала она, отворяя дверь. - Очень поздно, скоро
рассвет. Ты не забудешь адреса в Хабаровске? Приходи завтра вечером еще, - я
буду ждать.
- До свидания, дорогая. Но ты забыла сказать мне об одной мелочи.
- О чем?
- Ты не помнишь?
- Нет, я даже не знаю.
- Что ты меня любишь. Ты так и не сказала мне этого.
Она прижалась к нему.
- Очень люблю. Ты доволен?
- Да. Ну, покойной ночи, моя...
Он запнулся.
- Моя дорогая, - сказал он, сердясь на себя.


    БЕЗАЙС И РОМАНТИКА



Амурская дорога построена сравнительно недавно. Раньше, когда дороги не
было, от Читы до Хабаровска зимой ездили на лошадях, летом по Амуру ходили
старые, с высокой трубой и кормовым колесом пароходы, вспугивая в прибрежных
камышах бесчисленные стаи уток. В тайге бурно цвел терпкий лесной виноград,
дикие пчелы гудели над дуплистыми деревьями и по прелой хвое мягко ходили
громадные седые лоси. Осенью по Амуру густой стеной шла кета метать икру, и
река кишела громадными рыбами. По берегу старатели воровски промывали
золото, в реках ловили жемчуг. Здесь были свободные, немеряные места, и
земля лежала нетронутой на тысячи верст.
Дорога пошла напролом, через болота и сопки. Работали полуголые
китайцы, бритые каторжники. Топоры врубались в густую чащу деревьев, и тучи
комаров звенели над кострами. На девственную землю клали шпалы, в стволы
деревьев ввинчивали фарфоровые стаканчики телеграфа. Потом приехал
губернатор и перерезал ножницами протянутые через полотно трехцветные ленты.
Дорога была открыта.
А потом ее рвали белые, рвали красные.
Из сырых таежных недр выходили солдаты в полушубках неизвестных полков,
резали провода, развинчивали рельсы, вбивали костыли и снова исчезали в
тайге. Гнили и выкрашивались шпалы. На забытых полустанках из пола росла
рыжая трава, и ветер трепал на стенах расписания поездов. В тупиках ржавели
паровозы с продавленными боками.
- Я знаю многих, - говорил Безайс, - которые будут завидовать нам от
всего сердца. Сейчас у нас что-то вроде каникул. Там, в России, фронты
кончились, и люди взялись за другие дела. Я видел своими глазами, как на
вокзалах ставили плевательницы и брали штраф, если ты бросаешь окурок на
пол. Это веселое, бестолковое время, когда утром работали, а вечером шли к
мосту на перестрелку с бандитами, там кончилось. А мы взяли и опять уехали в
девятнадцатый год. Опять - фронт, белые и все это.
Они лежали на полу на шинелях, опершись на локти, и спорили с самого
утра обо всем, что попадалось на глаза. Это был удобный комнатный спорт, тем
более удобный, что не надо было даже вставать с места. Поезд стоял с утра на
каком-то полустанке. Три часа они убили на разговор о том, зачем на
телеграфных столбах нарисованы цифры и что они значат. Им было это
решительно все равно, но они спорили с азартом.
За окном блестело холодное солнце. На печке закипал чай. Безайс говорил
теперь о прошедших военных годах. Это время ему нравилось, и он не променял
бы его ни на какое другое. Разумеется, нельзя воевать вечно, но от этого
ничего не меняется. Такое время, говорил он, бывает раз в столетие, и люди
будут жалеть, что не родились раньше. Тысячи людей готовили революцию,
работали для нее как бешеные, надеялись - и умерли, ничего не дождавшись.
Все это досталось им - Безайсу, Матвееву и другим, которые родились вовремя.
Всю черную работу сделали до них, а они снимают сливки с целого столетия. Их
время - самое блестящее, самое благородное время. Взять городишко Безайса -
скверный, грязный, с бесконечными заборами, с церквами и Дворянской улицей.
А ведь он кипел, - и каждая из его самых скверных улиц отмечена смертями и
победами. На этой Дворянской, где раньше грызли семечки и продавали ириски,
один парень из наробраза выпустил в белых шесть пуль, а седьмой убил себя.
Безайс его знал, - он косил глазами и рассказывал глупейшие армянские
анекдоты. Живи он в другое время, из него вышел бы уездный хлыщ, а
впоследствии степенный отец семейства. А в наше время он умер героем. Был и
другой - заведующий музыкальным техникумом. Это был толстенный, добродушный
человек в широких штанах. Он обучал в своем техникуме несколько девочек
бренчать на рояле "Чижика" и называл это новым искусством.
А когда брали город у белых, он отбил пулемет и взял в плен троих.
Никогда в жизни он не делал ничего подобного и после сам не мог понять, как
это вышло.
И он много знал таких примеров, когда самые обыкновенные, скучные люди
вдруг совершали героические поступки. Это время облагораживает людей и дает
новый цвет вещам. Теперь в самом захолустном, засиженном мухами городишке
есть свои герои, мученики и победы. Раньше дома, деревья, улицы существовали
сами по себе, а теперь они взяты с бою, и каждый уличный столб является
добычей.
И если бы Безайс мог выбирать, когда жить - сейчас или при коммунизме,
он, не задумываясь, выбрал бы нынешнее время.
- Коммунизм, - сказал он, - будет продолжаться, может быть, сотни лет,
а эти годы уже кончаются, и мы с тобой сейчас гонимся за ними, чтобы
взглянуть на них в последний раз. Это - последнее свиданье, - они уходят - и
восемнадцатый, и девятнадцатый, и двадцатый. Их дело кончено, они стоят в
передней, надевают калоши и говорят: "Ну, ребята, всего хорошего".
Матвеев приготовился было возражать, но в это время вскипел чай. Они
сели завтракать, потом снова повалились на шинели и пролежали несколько
часов. Поезд все еще не трогался.
- Надо бы пойти посмотреть, в чем дело, - сказал наконец Матвеев. - С
самого утра стоит, проклятый.
- Вот ты и пойди.
- Я не нанимался ходить. А тебе трудно встать?
- Может быть, и нетрудно. Но мне неприятно смотреть на твое безделье.
Вместо того чтобы безнравственно валяться и прожигать жизнь, ты бы за водой
сходил. Чья сегодня очередь?
- За водой я схожу, не беспокойся. А вот надо пойти на станцию и
узнать, почему мы стоим. Пойди, Безайс, не валяй дурака.
- Вот еще! Сам пойди.
Они препирались еще несколько минут, но так и не пошли.
- Я не намерен убивать себя работой, пока ты будешь валяться, - заявил
Безайс.
Тогда Матвеев отвернулся и заснул. Безайс подождал немного, сел за
рояль, сыграл марш покойников, потом разбудил Матвеева, чтобы он пошел на
станцию, но Матвеев опять заснул. От него невозможно было добиться ни одного
разумного слова. Безайс лег около печки и, разглядывая символическую девицу
на плакате, начал обдумывать, сколько метров сделала минутная стрелка его
часов со времени отъезда из Москвы.
- Предположим, - напряженно шептал он, - что часы в окружности пять
сантиметров. Так. Значит, в день стрелка проходит сто двадцать сантиметров.
Хорошо. Значит, в месяц она проходит...
Он долго трудился, умножая, но путался в нулях и принимался умножать
сначала. Выходило, что стрелка прошла тридцать шесть метров. Он снова начал
будить Матвеева - толкал его, перекатывал с боку на бок и хлопал ладонями
над ухом.
- Знаешь, с момента отъезда из Москвы минутная стрелка моих часов
прошла тридцать шесть метров, - торопливо сказал он, когда Матвеев приоткрыл
глаза.
- Я так и думал, - пробормотал Матвеев, снова засыпая.
Это становилось совсем скучным. Подождав немного, Безайс решил пойти на
станцию. Он встал, оделся и вылез из вагона, но через минуту ворвался
обратно и набросился на Матвеева.
- Вставай! - кричал он изо всех сил. - Вставай сейчас же, слышишь? Мы с
тобой поезд проспали! Да очнись ты! Он ушел.
- Кто ушел?
- Поезд.
- Куда?
- Ну, я почем знаю? Наверное, в Хабаровск.
Матвеев опять лег.
- Знаем мы эти шутки, - сказал он с глубокой уверенностью. - Это для
дураков.
- Да честное слово, я тебе говорю! Поворачивайся скорей. Наш вагон
стоит совершенно один, а поезда нет.
Матвеев сел.
- Безайс, ты врешь, - сказал он с беспокойством.
- Ну, пойди и посмотри.
Матвеев оделся, вышел и увидел, что Безайс говорит правду. Поезда не
было, - их вагон стоял на путях один, и негры скалили зубы, точно потешаясь
над ними. Напротив стояла крошечная станция с ржавой вывеской и зеленым
колоколом, заметенная снегом почти до крыши; вокруг, насколько хватал глаз,
были снег и горы.
Вдвоем они кинулись на станцию, ворвались в ободранную комнату и нашли
там высохшего, морщинистого человека с большими круглыми ушами. Он возился
на полу, починяя табуретку, и весь был увешан стружками. В углу, за
невысокой загородкой, стояла серая коза и жевала сено.
- Кто отцепил вагон? - заревел Матвеев. - Вы кто такой? Где комендант?
Человек поднялся на четвереньки и взглянул на них сумасшедшими глазами.
- Кто отцепил вагон, я спрашиваю?
Они напугали дежурного своим криком, мандатами и буйными требованиями.
На забытом, потерянном в снегах полустанке давно уже никто не говорил
громким голосом. Они свалились сюда, как внезапное бедствие, и перевернули
вверх дном тихий зимний день.
- Сию минуту, - говорил дежурный, стараясь скрыть волнение неловкой и
жалкой улыбкой. - Только одну минутку...
Он ушел, шаркая подошвами, и вскоре вытащил заспанного мужчину с
большой бородой. Мужчина застегивал подтяжки и зевал, показывая страшные
зубы.
- Ну, отцепили, - говорил он, закрывая ладонью рот. - Чего? Ну, я
отцепил. Потому что рессора сломалась. Значит, нужно. Тележка вся на левую
сторону села.
- Какая рессора?
- Какая, - обыкновенная.
- Так почему вы нас не разбудили?
- Вот и не разбудили.
Матвеев записал его фамилию, пригрозил ему судом, штрафом и
принудительными работами, после чего тот ушел снова спать. От дежурного они
узнали, как приблизительно было дело. С поспешной и неловкой вежливостью он
объяснил, что поезд пришел на рассвете, что от лопнувшей рессоры вагон осел
набок и дальше идти не мог. Двери были заперты, - это правда, Матвеев на
ночь сам запирал двери, - вагон отцепили и отвели на запасную ветку. Он
соглашался, что беспорядки есть, но что он не виноват; что же касается козы,
поставленной в служебное помещение на время холодов, то ее он обещал убрать
непременно. Всей фигурой и выражением несложного лица он старался
подчеркнуть личную непричастность к событиям.
Они вернулись с дежурным к вагону и осмотрели рессору, придираясь к
каждой мелочи. Потом дежурный ушел к себе, а они залезли в вагон, оглушенные
всем этим. Было уже время обеда, но им не хотелось ни пить, ни есть. Через
некоторое время Безайс опять побежал на станцию ругать дежурного. Он был
особенно раздражен тем, что все объяснялось так обыкновенно и просто. Ему
было бы легче, если бы произошел взрыв, ураган или крушение поезда. Но
выбрасывать людей на безвестном полустанке ради сломанной рессоры казалось
ему вопиющей несправедливостью.
День прошел плохо. На безоблачном небе полыхало солнце, освещая широкий
снежный простор. Они пообедали молча, не глядя друг на друга; пошли на
станцию узнавать, когда придет следующий поезд. Там ничего не знали.
- Поездов не предвидится, может быть, накатит какой-нибудь случайный, -
сказал им дежурный.
На вокзалах Безайса всегда охватывала тоска. Его угнетала обстановка, -
точно кто-то нарочно собирал сюда самую пыльную выцветшую бумагу, самые
мутные лампы, самых скучных людей. Он прочел до конца висевшую на стене
конституцию ДВР, погладил бесцельно бродившую кошку и, усевшись у стены,
стал разглядывать дежурного, слегка нажимая веки пальцами. От этого дежурный
двоился и, качаясь, уплывал в глубь комнаты.
А вечером, когда они сидели в своем вагоне около потухающей печки и
вполголоса ругали и дежурного и рессору, неожиданно пришел поезд. Большой,
черный, без фонарей, он стремительно вылетел из-за поворота и, фыркая,
остановился около станции. Безайс и Матвеев долго бегали около
запломбированных вагонов с боеприпасами, просились в теплушку, где
помещалась сопровождавшая состав охрана, но их туда не пустили и послали в
последние вагоны, в которых ехал какой-то партизанский отряд. Оттуда глухо
доносились крики и визг гармошки, из труб густо валил черный дым.
Гремя котелками, они побежали к концу поезда и постучались. Дверь
теплушки слегка приоткрылась, бросив полосу света в снежную темноту.
- Вы кто?
- Командированные, - ответил Матвеев.
- Документы есть?
- Есть.
За дверью помолчали.
- А вы не жиды? - крикнул из глубины чей-то веселый бас.
- Нет.
- Ну, лезьте.
Они разом бросились в дверь, боясь, как бы там не передумали. От
теплого, спертого воздуха, от раскаленной печки, от говора и смеха людей
повеяло почти домашним уютом.
Коптящая лампа освещала путаницу людей, мешков и оружия. На белых
сосновых нарах лежали и сидели, свесив босые ноги вниз, полуодетые от жары
люди с бомбами и револьверами на поясах. Внизу, под нарами, перекатывались
банки консервов, около стены была сложена высокая груда хлебных буханок. У
печки на мешках сидели женщины и грызли кедровые орехи. Матвеев и Безайс
устроились на каких-то ящиках у двери и огляделись.
На нарах азартно играли в карты, около свечки на листе рос банк из
медной и серебряной мелочи. В стороне обросший бородой партизан неумелыми
руками складывал бумажного голубя. Здесь были собраны всякие люди: молодые,
с начесанными на лоб чубами, и старые, обкуренные дымом бородачи. По
теплушке шел крепкий спиртной дух, все были пьяны, и это объединяло их,
молодых и старых, как братьев.
Более других был пьян невысокий худой человек с желтыми глазами,
слонявшийся по вагону из конца в конец. Остальные звали его Майбой.
Пепельные мокрые пряди волос падали ему на лоб, расстегнутая от жары нижняя
рубаха обнажала впалую, птичью грудь. Он был одет в оленьи сапоги, мехом
наружу, и брюки офицерского сукна, сползавшие от тяжести висевшего на поясе
нагана.
Вся его невысокая фигура была охвачена жаждой деятельности. Он искал
себе занятие, и вагон был тесен для него. Его пальцы сжимались в кулаки, и
он шептал что-то невнятное. Шаря по карманам, он вытащил кусок веревки и,
подойдя к огню, стал развязывать узел.
- Нет, ты мне сначала докажи, - слышал Матвеев его шепот. - Рубль
двадцать! Это дурак сумеет за рубль двадцать.
Потом он заглянул под нары и потрогал ногой лежавшие там мешки.
Безделье томило его, как тяжесть. Он оглядывался, пошатываясь, когда вдруг
внимание его привлекла валявшаяся на полу бумажка. Неверными шагами Майба
подошел и попробовал ее поднять. Покачнувшись, он едва не сел на печку и, в
поисках равновесия, ударился головой о притолоку. Некоторое время он стоял
молча, враждебно рассматривая притолоку, а затем снова нагнулся за бумажкой.
Это была борьба со стихией. Поезд тронулся, и толчки вагона еще больше
раскачивали Майбу. Лежавшие на нарах повернулись к нему и с любопытством
ждали, чем это кончится. Он ловил бумажку яростно, стиснув зубы,
сосредоточенно целился рукой - и снова промахивался. Раздражение его росло,
он сердито оглядывался покрасневшими глазами. Казалось, что он сейчас
схватит ее, но в последнюю минуту его вдруг бросало в сторону, и это бесило
Майбу. На него было тяжело смотреть. Один партизан слез с нар, поднял
бумажку и протянул ее Майбе. Майба дико взглянул на него.
- Брось! - крикнул он изо всех сил. - Положи ее на место, паскуда! Ты
что за холуй выискался? У меня в отряде холуев нет! Ложи ее на место.
Он снова начал ловить ее, опрокинул котелок с водой, боком свалился на
женщин, как вдруг схватил бумажку, стараясь вспомнить... зачем она ему
понадобилась. Наконец он подошел к печке, открыл дверцу и неловко сунул
бумажку в огонь.
Он скромно отошел в сторону с видом человека, выполнившего тяжелый, но
неизбежный долг. Это сознание привело его в мирное настроение. Некоторое
время он стоял тихо, высматривая новое занятие. Когда Матвеев чувствовал на
себе взгляд его желтых глаз, ему становилось неприятно, - было такое
ощущение, точно кто-то царапает ногтем по стеклу.
Но бездействие уже начало тяготить Майбу. Он снова пошарил в карманах,
вытащил горсть патронов и сунул их обратно. Он подошел к партизану,
сидевшему на нарах, взял бумажного голубя и внимательно его осмотрел.
- Гуль-гуль-гуль, - сказал он.
Матвеев смотрел на него с тоской, ожидая, что он еще выкинет.
К ним подсел большой с благообразным мужицким лицом партизан. Он дышал
на Матвеева теплым запахом хлеба и спирта, разглядывал Безайса и наконец
спросил:
- Родственники?
- Нет, - сказал Матвеев.
- Дружки, значит?
- Ага-а.
Он опять смотрел, чему-то улыбался и спрашивал:
- Откуда едете?
- Из Москвы.
- Так, из Москвы.
Лампа мерцала мутным огоньком, придавая всему невыносимо скучный вид.
Пламя закручивалось тонкой струйкой копоти. Висевшие на стенах винтовки и
подсумки глухо звякали в такт колесам. Матвеев начал дремать. Он видел много
вещей сразу: солнце, вишневые сады, футбольное поле, на котором его команда
дала пить проезжим из Седельска ребятам. Сквозь колеблющуюся дымку сна он
видел опять изгаженный пол, печку, беспокойного пьяного, шатавшегося по
вагону. Теперь он стоял около женщин и вел с ними вежливый разговор.
- Ах, сидите, пожалуйста, - говорил он, качаясь и хватая руками
воздух. - Ради бога, я извиняюсь. Будьте любезны, может быть, печь немного
дымит?
- Так, дружки, значит? - спрашивал, широко улыбаясь, дядя с бородой.
- Да, - отвечал Матвеев сонно, - дружки.
Великолепный день - 4 июля 1920 года. Надолго запомнили его в городе, -
день, когда загнали голубую седельскую команду и выиграли приз
междугородного состязания. Приз был сделан из глины местным скульптором
левого направления и назывался "Торжествующий труд" - страшная вещь, на
которую нехорошо было смотреть. Там были перемешаны кубики, ноги, женские
груди, колеса, грабли и еще что-то. Комиссар всевобуча, седой красивый
старик, поднес команде на блюде этот глиняный бред, а сзади толпились
губвоенкомат, губком партии, губком комсомола, гремела музыка, визжал
женотдел; издали в толпе Матвеев видел отца и мать, сошедших с ума от
радости. Потом команда пошла по городу - тяжелые парни с крепкими затылками,
похожие, как дети одной матери. Здесь были собраны лучшие в городе - самые
широкие плечи, выпуклые груди, руки атлетов и бойцов. И Матвеев был среди
них.
- Так из Москвы, значит?
- Из Москвы.
- Если вы заскочили в мой вагон, то будьте покойны, - говорил Майба. -
Это кто тут подсумок запихнул? Это ты, Юхим, подсумок запихнул? Убери сейчас
же к собачьей матери этот подсумок, он тут дамочке бок насквозь протолкал...
Потом опять:
- Нехорошо, Юхим! Вы его, ради бога, не слушайте. Он без этого никак не
может. Он приедет домой и при своей маме будет матюкаться, потому что от
такой жизни человек делается как лошадь и совсем отучается от людских слов.
Вы ему говорите: "Будьте, мол, так любезны, дорогой товарищ Юхим Суханов, я
вас прошу". А он тебе такое загнет...
Через некоторое время Матвеев услышал снова:
- И дурак. Лаской-то ты больше добьешься, чем таким конским
обхождением. Разве можно так вякать? Ты, брат, этим не бросайся, на чужой
стороне и старушка - божий дар. Глядишь, - она тебя и пригреет...
Он игриво пошевелил ногой. Кто-то запел:

Д-ты не покупай мне, папа, шубу,
Зимой блохи заедят,
А купи ты мне калоши,
Пускай люди поглядят!

"Грех тщеславия", - сонно подумал Матвеев.
Майба говорил:
- Да-а. Вон ту старушку, если ее железом обить, так еще на десять лет
хватит. Да-а...
Он подошел к молодой женщине, закутанной в темный платок, и потрогал
рукой ее плечо. Она отодвинулась. Матвеев мельком увидел блеск ее влажных
глаз.
- Чего вы пугаетесь? Я не какой-нибудь зверь. Я не... это самое...
какая она у вас, скажите пожалуйста!
Майба стоял к Матвееву спиной, и он видел только его острые лопатки.
Майба говорил что-то вполголоса, но женщина молчала. Матвеев снова заснул.
Ему приснился его конь, большой добрый зверь. Он был немного тяжел, но
хорош на ходу. Его волосатые ноги ступали крепко, на лобастой голове была
белая отметина, похожая на сердце. Грива и хвост были, как ночь, черные,
тяжелые, мускулы спутанными клубками ходили под кожей. Были в дивизии
хорошие кони, лучше его; корили матвеевского коня за то, что слишком уж
мускулист и тяжел. Но Матвеев этим не смущался. Зато его конь шел прямиком,
со страшной силой, которую ничто не могло остановить. Они вместе прошли
много верст и очень привыкли друг к другу.
А потом убили коня, утром, около реки, на желтом песке. Он умирал
страшно, как человек, точно силясь сказать что-то. Навсегда остался в жизни
Матвеева взгляд его темных глаз.
- Да, из Москвы, - сказал он сквозь сон.
Отчего-то волновался Безайс. Он тяжело дышал, возился, несколько раз
толкнул Матвеева. Наконец донесся его возмущенный шепот:
- Вот я его застрелю, скота!
- Кого?
- Этого негодяя.
- Попробуй только, - ответил он, засыпая.
Тут он заснул крепко и уже ничего не слышал. Спал он долго, может быть
несколько часов, раскачиваясь от толчков, когда вдруг почувствовал, что его
бьют по голове, по спине, наступают на ноги. Бьют серьезно, с размаху. Это
было полной неожиданностью, он не успел даже проснуться и сознавал только,
что вокруг стоит дикий шум. Сильный удар по голове вышиб из него остаток
сна, и тут он вдруг необычайно отчетливо понял, что его волокут к настежь
распахнутой двери вагона, за которой летит сплошная полоса серого снега.
Это наполнило его паническим ужасом. С отчаянной силой Матвеев брыкнул
ногами, вырываясь, и тотчас, поднятый десятком рук, вылетел из вагона
наружу, перевернувшись в воздухе. Его подхватила тьма, режущий ветер, и все
пропало в одном страшном толчке.
Рыча и размахивая руками, Матвеев вылез из снега, готовый на убийство.
Последний вагон мелькнул перед ним, свистя колесами, поднятый ветром снег
летел, как белый дым. Он побежал за ними и тотчас остановился, поняв, что
невозможно их догнать, - уже далеко впереди раскачивался красный фонарь
последнего вагона.
Тогда Матвеев стал и огляделся. Он не искал объяснений, потому что они
были невозможны. Случилось что-то невероятное, - таких вещей не бывает, -
можно сойти с ума, придумывая им объяснение, и все-таки ничего не выдумать.