Сестра художника слишком оживленно болтала со мной в этот день. Мы встретились все вместе в столовой, и никогда я не видел Овидия с девушкой такими беспечными и веселыми. Мы курили табак и ели ломти холодной дыни, похваливая долину Дюрсо. Посещение караульщицы прошло почти незаметно, я не сказал ни одного слова, а Светлана Алексеевна встретилась с Овидием раньше нас. Очевидно, и она не приняла этого визита всерьез. Но все же я видел, что она отказалась от дыни. Она не притронулась к ней и попросила Овидия разделаться с куском прекрасного плода, давшего Живописцу хороший повод для разговора о Гогене. Он ругал всю современную живопись и объявил, что собирается ехать к шаманам. Дикари ближе к искусству, чем век индустриализации. Поджигатель не спорил с ним в этот день и добродушно поблескивал очками, а практиканты слушали художника с почтительным вниманием. Портрет Придачина сделал свое дело, авторитет Живописца прочно утвердился в совхозе "Абрау-Дюрсо".
У кооператива мы встретили Наташу Ведель: в ее руках был уже новый роман. Мы разговаривали, а Живописец кашлял в стороне ровно три минуты, пока две девушки, дружно поцеловавшись, болтали на непонятном женском языке.
- Могила! - отплевывался Живописец, покачиваясь. - Не сыграть бы к профессору Арнозану... Ках, ках! - докашливал он последние секунды. Шаманы - серьезные мужики. Мы поедем
к ним вместе с Бекельманом. Пускай это называют биологизмом.
- Слышите, слышите! - смеялась его сестра. - Он собирается к шаманам, а сам не может без меня сделать и шагу. Имей в виду, что я не собираюсь к дикарям. А шамана я заведу раньше тебя.
Она хохотала и поглядывала на Овидия, стоявшего в своем непромокаемом макинтоше с невозмутимым видом. И Наташа Ведель пригласила девушку на "Виллу роз". Она взяла с нее честное слово и добавила, что не отпустит ее до следующего утра.
Мы вернулись домой, когда ветер совсем разогнал дождь, отдельные помолодевшие тучи озирались в теплой синеве предвечернего воздуха. Косые лучи шарили в мокрой листве, отряхивающей дождевые россыпи, на горах ветер кружил лиловые и красные тени, усталые тени лесов. Норд-ост усиливался. Приближались осенние штормы.
Но я слышал, как Овидий, прощаясь с девушкой, сказал, что он снова идет к китайцу Жан-Суа караулить последние участки пино-франа на Магеллатовой Короне.
И, к счастью, беззаботная девушка не придала его словам никакого значения.
37
Я сделал все, чтобы Овидий не ушел в этот вечер. Наступала тридцатая ночь нашей коммуны, тридцатая ночь поколения. Еще раз мы лежали на кроватях все вместе и пускали папиросный дым. Овидий братски разделил полученный подарок. Но все мои уговоры не привели ни к чему. Он вытащил свои чемоданы, выбрал лучшую сорочку, повязал изысканный синий галстук и надел серый пиджачный костюм. Очевидно, Жан-Суа устраивает виноградный бал. И Поджигатель, как всегда, заботливо оглядел вероломного друга и посоветовал ему надеть калоши: он сам в дождливые дни морщился от распухающих суставов. Овидий крепко пожал мою руку, я вышел проводить его на крыльцо.
Ветер раздувал желтое вечернее пламя.
- Я вас очень прошу, - сказал я еще раз Лирику, - оставайтесь сегодня с нами... Я уезжаю на-днях. Хотелось бы поговорить... Кроме того, посмотрите, какая погода.
- Пустяки! - засмеялся он в ответ. - Я вас очень люблю, но думаю, что вы никуда не уедете - во-первых. Во-вторых - мне нужно видеть Жан-Суа. Мы караулим сегодня в последний раз.
- Как хотите, но я все-таки вас очень прошу...
- Нет, нет!
Он схватил меня за плечи, обнял. От его свеже-выбритых щек пахло одеколоном.
- До свиданья! - сказал он. - Помните, как у Тютчева:
Так здесь-то суждено нам было
Сказать последнее прости,
Прости всему, чем сердце жило,
Что, жизнь убив, ее испепелило
В твоей измученной груди!
Он читал свободно и звучно, вдыхая стихи, как воздух, глаза его блестели.
- Вот стихи! - восклицал он. - Это поэт! А дальше, дальше...
Прости... Чрез много, много лет
Ты будешь помнить с содроганьем
Сей край, сей брег с его полуденным сияньем,
Где вечный блеск и ранний цвет...
Он схватился за голову, быстро сбежал с лестницы.
- До свиданья! - кричал он на ходу. - Все это ерунда, а вот у меня опять зарезали книгу...
Он крикнул что-то еще и возбужденно легко побежал по дорожке. Ветер трепал его пушистую голову, ровно подстриженную кружком над гордой юношеской шеей.
Когда я вернулся в комнату, Поджигатель добродушно беседовал с Винсеком и советовал ему поступить на технические курсы. Секретарь угрюмо молчал и глядел исподлобья. Завтра в двенадцать часов он уезжает и прощается с нами быть может,
навсегда. Я собрал бумаги и книги, надел старую охотничью куртку.
- Вы что, уходите? - спросил меня Поджигатель. - Я было хотел поговорить с вами по душам...
Он смотрел, ласково улыбаясь, совсем как в старое время. Его клетчатые портянки лежали в неприкосновенности на полу. Маленькое тщедушное тело, завернутое по пояс в суконное одеяло, выглядело трогательным.
- Я хотел было отправиться к морю... Но я с удовольствием останусь.
Мне, собственно, давно хотелось рассказать ему кое-какие вещи.
- Нет, нет! - сказал он приветливо. - Идите. Это мы еще успеем. Я просто прихворнул и немного раскис. А сейчас мы побеседуем с товарищем...
Он решительно просил меня посмотреть шторм на море.
Давно стоял свежий росистый вечер. Тучи снова наползали на горы. На клумбах у старого цементного фонтана, разбитые и ошеломленные водой, шевелились, поднимая стебли, заглохшие летние цветы. Табак уже отцвел. Под сырой зеленой скамейкой светлой тенью белела сухая полоса песку. Уже не осталось совсем летних дождевых запахов. Я сидел под нашим окном, смутные звуки голоса Поджигателя доносило сверху. Дым папиросы мешался с ветром, шипели деревья, сквозь листву мерцала серая рябь тусклой озерной воды. Дом словно вымер. За окнами, закрытыми наглухо, тьма чернела водяными потемками, лишь одно окно нашей коммуны звучало распахнутой жизнью... Я как будто ослышался. Шипели деревья, возникали и смолкали голоса, в налетающих порывах упругого беспокойного шума мне почудились глухие рыдающие всхлипыванья... Не может быть! Ветер расплескивал шум, звуки набегали и откатывались движеньем прибоя, на их гребешках отчетливо нырял и покачивался голос Поджигателя. Кто-то глухо рыдал - так, как рыдают мужчины, с редким, почти собачьим лаем, не отирая слез и не закрывая лица...
Да, да, это - Винсек.
Я вскочил, бросился к лестнице... Наверху захлопнулось со звоном окно, и все смолкло. У двери с натеками водяных полос, сбегавших свежей малярной краской, на меня налетели голоса, шум, мгновенный распах лестницы. Сестра художника едва не сшибла меня с ног. Живописец, в пальто и кепке, ловил ее за плечи, что-то громко и возбужденно говорил и так и остался передо мной со сведенным, полуоткрытым ртом, собранным в морщины старческого бритого детства.
Лицо девушки, с решительными потемневшими глазами, бледное от пудры, на секунду отшатнулось назад.
- Вот! - быстро сказала она, хватая отвороты моей куртки рукой, затянутой в тугую перчатку. - Отлично! Я только вас и ждала. Он мне решительно надоел своим ворчаньем!
Она была в светлом пальто, белой шапочке, на ее лбу между тонкими серпами бровей топорщилась нетерпеливая морщинка.
- Идемте, идемте! - стремительно тащила она меня вниз. - Вы меня проводите до озера. Я буду купаться. Слышишь? - обернулась она к брату, настойчиво подталкивая меня по дорожке. - Пожалуйста не ворчи! Я буду ночевать у Наташи.
- Люсь-ка! - сердито и предостерегающе кричал ей Живописец.
- Нет, нет... Я иду, иду! - отозвалась она высоким голосом, прибавила шагу и быстро повлекла меня вперед, размахивая купальным полотенцем. На миг она подняла голову, и я увидел, как она закусила губы; широко раскрытые глаза ее остановились и наполнились оплывающим блеском...
Она шла, сжимая мой локоть, почти бегом, взглянула мельком на мое лицо и снова опустила голову. Мы продирались сквозь цепкую тропинку, нас осыпало дождевыми ветками, - она ничего не замечала.
- Скорее, скорее! - шептала она лихорадочно, совсем не замечая меня. Я очень тороплюсь! Нужно обязательно выкупаться, а то будет темно.
Я что-то бормотал, она не слушала, решительно прыгая через камни, не отстраняясь от листьев, хлеставших прямо по лицу, и ни капли не заботясь о туфлях, полных уже воды и
грязи. Вечерний дождь падал где-то туманным занавесом, закрывая часть лихорадочно-воспаленного неба. Мы спустились с обрыва. Багровый закат гнал озеро, катившее грязную мыльную пену меж темных, курящихся призрачным паром гор, и берег раскачивался среди неприютных волн, то отходя назад и покрываясь шумом и всплесками, то высовываясь мелькающей глиной, камнями и зеленым дном с гладко прилизанной тиной. Норд-ост усиливался. Он влипал в тело неослабевающей силой, берег, землю, воды, весь мир гнало на запад, нас несло мимо неподвижных облаков, и они оставались сзади, как дикие первобытные берега.
Девушка быстро сбежала к самой воде. Не отвечая на мои слова, с полотенцем, придутым к пальто, она смотрела вперед, через рябую водяную равнину, уходившую под навесы лесистых гор. Лесные гребни их неслись мимо облаков, как и мы; они взрывали распухшее небо острым килем темного хребта, оставляя клубящийся дым. Там, среди лиловых и желтых кустарников кружилась дорога в долину Дюрсо.
Туфли девушки окатывало разливами волн. Я кричал ей, она не отвечала. Я видел, как она, прыгая с камня на камень, добралась до рыбачьих мостков и возилась у лодки, бившейся на воде совсем в Виттовой пляске. Очевидно, у нее есть ключ. Движение... она бросила полотенце, расстегнула пояс и, обернувшись ко мне, замахала руками.
- Идите, идите! - рвало ее голос на клочки фраз. - Я раздеваюсь! - и еще что-то, еще...
И она, уже не оглядываясь, начала стаскивать светлое пальто, подхваченное ветром, ее белая шапочка ныряла поплавком среди пены и волн, и я украдкой видел, все дальше и дальше, как светилась она - одна на грифельно-серой воде, под блеском уходящего запада, под ветром и тучами, на древнем озере, знавшем два сотворения мира. Потом я потерял ее из виду и спустился в котловину виноградников.
Я пошел к морю. Да, я пошел к морю. Я пошел к скалам, видевшим все паруса скитальцев, и долго смотрел на запад. Может быть, я что-то кричал с этих холодных камней, может быть,
пел, - в этом не было бы ничего удивительного: море, скалы и ветер, бившиеся сорванным хлопающим парусом, охваченные спешкой, толкая друг друга, обливаясь шумом, свистом и плеском, неслись вперед, на горизонт, заогненный обветренным диким блеском, где свинцовые потемки, серный клубящийся дым, дождевые туманы уже мешались в бестолковой сумятице искаженного хаоса. Внизу что-то ахало, запевало, бухало и после удара откатывалось назад, сталкиваясь с новым ударом... Мелкие задерганные волны, как орудийная прислуга у скорострельных пушек во время боя, кидались в брызги и дым при очередном откате, - и снова удары сотрясали камни и горы, и снова гигантский компрессор откидывал назад упругую косную силу, расстреливаемую береговыми батареями в упор. И все неслось с гибельным бешенством вперед и вперед...
Здесь, на этих скалах Овидий произносил речи к солнцу, обучаясь ораторскому искусству. Он показывал нам жертвенные мессы, он плясал здесь, и я помню, как девушка смеялась до упада... Но я вовсе не хотел подражать Лирику. Я летел вместе с землей мимо туч. Может быть, я тоже катался по земле, пытаясь перекричать водопад гула, и мои слова уносило во мрак, подгоняемый все сильнее и сильнее, как массы армий, бегущие при отступлении. В ночной темноте, залитой дождем и ветром, море стало ужасным; остатки вечера, разгромленные бурей, бежали без оглядки, все перемешалось в свисте и треске и, слившись в единый темный поток, неслось под уклон, как эшелон, потерявший тормоза и управление и проваливающийся куда-то в пропасть вместе с осатаневшими лентами матросских шапок, сбоку наклоненного паровоза, слившегося в образ гибели.
Меня вынесло из этой ночи, из темных дорог, воя и шелеста, из сечи дождя и веток только к рассвету, когда я, проплутав полночи, оглушенный, разбитый до самых костей, еле нашел свою кровать, скинул с себя все до нитки и, мгновенно заснув, упал снова в неистовый грохот и смятенье. Всю ночь меня несло в непроглядный мрак и гул, и вдруг сразу раскололо вдребезги, разбросало, и наворотив вместо яви груду оскаленных досок, щеп, железа и пламени, кинуло кверху, перевернуло, и за мной,
медленно нарастая завесой суставчатого черного дыма, разбитый эшелон мрака вдруг распался, оседая грохотом...
- Где Люся?! Где Люся?! - тормошили меня Живописец и Поджигатель. Проснитесь скорее и отвечайте: где Люся?
Они смотрели на меня, как укротители на дикого зверя. У художника на сером, известковом лице отваливалась челюсть.
- Где Люся? - крикнул еще раз Поджигатель в упор. - Отвечайте же, чорт возьми!
Он стоял передо мной в одном белье, глаза его непримиримо и твердо чернели в очках, наведенные на мои крошечными ранками зрачков зорко-разъяренных в карем спокойствии. Ему нехватало нагана в руке и оцепенелой шеренги глядящего исподлобья партизанского бунта.
Мгновенье.
Я еле нашел несколько слов. Они прозвучали, как выстрел. Художник сорвался с места и, сразу обмякнув, опустил руки, повисшие обезволенными плетьми.
- Кончено... - глухо сказал он. - Ее нет у Веделя, я звонил только сейчас.
Они переглянулись с Поджигателем. Один красноречивый взгляд, секунда мигнула на зорких очках, и я видел, как кривая судорога замкнула их лица. Поджигатель сморгнул ее в сторону, выпрямился, очки его блеснули ожесточенно.
- Она купалась, - пробормотал он хрипло. - Так... Одевайтесь, оде-вайтесь! - крикнул он вдруг яростно и кинулся к своей кровати.
Он быстро напяливал на себя рубашку, брюки, бросая Живописцу обрывистые фразы. Тот сидел за столом, безжизненно опустив голову на локти. Перепутанные секунды, неловкость спешки и нависшая туча беды - все плясало в сознании, мои шнурки никак не попадали в глазки ботинок. Потом полутемный дом, серый рассвет, хлопнувшая дверь, подхваченные ветром и мелким дождем, смешались в прерывистом дыхании, сгинули, - и сразу низкое дымное небо, ветки кустов надвинулись на меня вперемежку со скользкой глиной и стучащим сердцем...
Мы бежали к озеру, перемахивая через камни и рытвины, Живописец что-то кричал, хватаясь за грудь, но теперь уже было не до него. Обрыв полыхнул, как гром, острым удушьем беспамятства. Грохот свежел. Шторм сбивал накипь к горам: в бурунных потемках, оснащенное рассыпчатыми водяными снежками, каталось и гудело набатом пустынное поле... Лодки не было. Рыбачьи мостки кидались с разбега в брызги и фонтаны, разбегались опять, поднимали черные сваи и вновь проныривали крутые гребни, скрываясь в зеленоватой мути.
Озеро не было здесь особенно широким. Выступающий мыс обрыва закрывал его справа. Оно мчало оттуда волны и ветер, загоняя их в узкий пролив. Перед нами, зажатая в тесные тиски берегов, неслась вода, и дикий сквозняк норд-оста, выдуваемый откуда-то снизу, почти сшибал с ног. В его упругой силе терялись всякие слова.
- Здесь! Здесь! - кричал я Поджигателю, как в трубку междугородного телефона, пробиваясь сквозь резиновый натянутый воздух и тщетно хватаясь за мокрые кусты.
Он понял по моим жестам и бесстрашно катился вниз на огромных башмаках, собирая пудовые навороты глины, в своей клетчатой рубахе, надутой пузырем; волосы его поднялись столбом; на середине обрыва он поскользнулся, сорвался и полетел, мелькая широко раздвинутыми и задранными кверху ногами.
Я нашел его у самой воды, с изодранным в кровь локтем, в рубахе, располоснутой пополам от самой шеи, - он равнодушно протирал очки, глаза его, как зачарованные, смотрели на стену воды, выпукло громоздящуюся и налезающую все выше и выше... Она росла, поднималась, рушилась на берег, заунывно, с глухим шумом неожиданно затопляла камни, прибрежные рытвины - и, отхлынув, снова кидалась вперед... Ветер, казалось, не успевал догонять этот шум, рев и грохот. В тусклом свете холодного утра все мелькало и двигалось, и весь мир, пригнутый, как ветка, бился и трепетал, со всех сторон облепленный затрепанным воздухом.
С обрыва слабым, отдаленным стоном донесся крик... Его
подхватило, как одинокую искру в разорванном столбе дыма, и сразу снесло, завертело и забросило вдаль. Мы кинулись по прибрежным камням. То кричал Живописец, похожий на ветряную мельницу, застигнутую бурей. Ничего кроме туч и воды, ничего кроме плеска, брызг, запаха сырой только что освежеванной рыбы и ветра, заполняющего рот, нос, уши и все тело, - ничего и никого на длинной прибрежной косе.
Потом у меня почти не осталось памяти... В камнях, отмытых до глянца половодным размахом шторма, вдалеке от мостков я нашел женскую шапочку, набитую илом и грязью. Я сидел на камнях и терял все... Я несся в рытвинах белых и серых туч, небо махало гигантскими грязными крыльями, кто-то бегал и кричал, бросаясь в прибой, и вода поднималась до самых гор, летела на меня плеском и ревом, - и опять ничего не было кроме мокрого куска шерстяной ткани и невероятного сознания перед тем, что осталось там, в глубинах, на дне, там, куда вдруг утащило последний вечер, лодку и ее серое пальто, в последний раз мигнувшее и навсегда задутое вместе с белой шапочкой неистовой спешкой заката. Исчезли горы, леса и камни. Меня трясло и тошнило от ветра, от холода, от плеска...
Кипела вода, земля отплывала от облачных городов. Косяки туч пропадали из виду. Осенние пестрые горы бороздили их, оставляя дым. Кто-то бежал у самой воды на противоположном берегу, падая, шатаясь и протягивая руки. И в тот же момент я услышал крики, похожие на вопли истязания. Поджигатель, голый по пояс, неистово махал изодранной рубахой, как Робинзон, увидевший паруса на необозримом горизонте. Клочья пестрой ковбойки трепались по ветру, он кричал и носился по берегу, показывая рукой на горы, через поле воды, изрытой огромною пашней, а художник не переставая вторил ему и без устали поднимал и швырял камни, перебегая от воды к обрыву, методично, словно крыса, попавшая в западню, при появлении человека.
Масса воды стремилась, как парус, косо наклоненный доотказа, готовый вот-вот отделиться на воздух. Сквозь этот поток было видно, как женская фигура задержалась на несколько
мгновений у груды камней исчезая в береговой пене, затем уменьшилась наполовину, - и в ряби волн появилось другое, серое, вдруг попавшее в самую пляску воды и сразу поглощенное общим движением. Оно то возникало отчетливо, то пропадало. Минута, другая... Лодка вдруг обозначилась на вершине водяной стены, кидавшей ее то вправо, то влево, ее гнало бурей, - и сразу нам стало ясно, что весла, беспорядочно мелькавшие по сторонам, отделяются только случайно, и ее уже сбивает, захлестывает и крутит среди мутных ходячих холмов, возникающих с непонятной быстротой отовсюду и сразу наливающихся свинцовыми буревыми потемками.
Но девушка все же гребла, не замечая ничего, не слыша наших криков. Задувало секунды, минуты, быть может - часы. Мы бежали по берегу за лодкой, сносимой норд-остом к другому мысу, и она была совсем уже близко, саженях в двадцати, на тех водяных горах, шумные обвалы которых доносило сквозь ветер. Осталось совсем немного: десяток минут борьбы, полсотни хороших весельных ударов. Но девушка не видела ничего. На наших глазах черный, как ночь, обрыв воды подкатился под самый борт, лодка провалилась вниз, вырвало весла, и сейчас же рядом вскипела седой вершиной огромная глыба воды и, обрушившись грозным махровым потоком, скрыла на мгновение все... Еще раз лодку выкинуло наверх и вынесло на круглый играющий холм, и, с нашим криком, мгновенно обернулись к берегу - запрокинутый борт, доски скамеек, высокая фигура в синем платье и бледное лицо, устремленное на нас. В лодке не было воды - мы видели это отчетливо. Девушка узнала нас, пошатнулась и, словно вдруг решившись, прижав руки к груди и закинув голову, сама, сама качнулась за борт. Она мелькнула на одну секунду, еще - лодку перевернуло вверх дном и закрыло водой, и я слышал, как крик Живописца оборвался на диком вопле, и видел, как он сунулся к земле, точно лоза за перелетом шашки. Затем впереди, из-за нависшего темного мыса в серый живой поток выкинуло черную стрелку, и чьи-то новые твердые весла подбросило кверху, как распятые крылья, а с камней возле меня полуголый человек кинулся в рев воды, исчез,
появился опять и, вознесенный очередным откатом, поплыл уже вне прибоя, часто и неистово шлепая руками... Это был Поджигатель. Его бросало с гребня на гребень, голова его проваливалась вниз, и тогда на месте ее рушилась пена, - он не знал ни одного правила порядочного плавания. И сразу его залило, закачало и разбило оплеухами волн: он стал уходить под воду.
Меня три раза выбрасывало обратно. Я нырнул навстречу навалившимся всплескам и прорезал прибой уже тогда, когда впереди мелькнула только одна голая рука, но меня вынесло на землю. Я нырнул второй раз, насколько хватило дыханья, - надо мной промчалось столетье пещерного шума, звона и гула, - и когда уже застучали черные молоты в голове и безотчетная сила выкинула тело наверх, мгновенное небо и вспышка серой кипящей пустыни перекувырнулись в глазах, и в тот же миг лодка, взявшаяся неведомо откуда, взлетела кверху, ринулась вниз, я увидел бондаря Бекельмана, и зеленая мгла заплеснулась потемками... Я схватил Поджигателя за ногу, и меня сразу потащило вниз, дернуло и мотануло вслед за причудливой тенью, кидавшейся призраком в тусклом подводном мраке. Вода билась, как спрут, глушила голову, разрывала грудь, вспышки сознания красным огнем метались в потемках отчаянья, но мне все-таки удалось вцепиться в длинные волосы якобинца. Одной рукой я выгребал вверх, в моем кулаке, зажатом судорогой, человек еще колотился и дергался, как рыба, попавшая на крючковую снасть.
Потом накатился прибой, меня швырнуло и захлестнуло водой, тело Поджигателя перебросило вперед, и с первым ударом о твердое вернулись жизнь, берег, ветер, стопудовая тяжесть тела. Я тащил свой груз неуклонно, почти не сознавая, где я и что, тошнота сосала в груди, кружились какие-то камни, голоса... Я очнулся от холода и странной легкости. Бондарь Бекельман в охотничьих сапогах стоял надо мной и что-то кричал, летело озеро, ветер, качались камни и горы, голову ломило от боли, тискавшей череп ледяными клещами.
А с обрыва уже бежали люди, кто-то тащил простыню, и я
видел, как она взвилась и захлопала над головами толпы, появившейся точно из-под земли вокруг двух длинных неподвижных тел, из которых одно, в платье, черном от воды, казалось изваянной статуей. Живописец осыпал поцелуями тонкие женские пальцы, гладил обедневшие мокрые волосы и говорил одну и ту же фразу: "Люсенька, мы поедем в Ленинград... Люсенька не беспокойся..." Потом кто-то командовал, кто-то кричал, чтобы не клали на землю, их качали, поднимали им руки и делали все, что полагается делать, когда близкие люди отходят в сторону, сидят, забытые всеми, и смотрят неизвестно куда чужими и ненавидящими мир глазами...
Поджигатель очнулся первым. Его закутали в куртку Бекельмана и увели наверх. Девушку качали больше десяти минут. С нее сняли синее платье, тонкую сорочку, туфли и чулки, ей поднимали руки, и я видел сам, как плакал старый бондарь, когда кругом загалдели, радостно закричали и когда он сам, сопя от натуги, растирал ее ноги, руки и грудь чьим-то пиджаком и на чистом, белом, как кость, теле проступили первые полосы жизни.
- Что Бекельман? Лучше бы тонуть Бекельману! - хрипел он. - Деточка моя дорогая! Ах, деточка!.. Это не дело - такой девушке бросаться в воду...
И слезы текли по его багровым щекам, и его добрая голова клонилась жесткой кабаньей щетиной.
Старый бондарь, к счастью, подоспел во-время. Он собирал перед отъездом рыболовные снасти и видел все: ей вовсе не нужно было прыгать с лодки, за которую он ручался собственной головой. Она умела грести и править не хуже его.
В густом чертополохе сумятицы пронеслось это утро. Когда девушку перенесли в больницу и события разъяснились, светило время полудня. Она пришла в себя окончательно, и я вошел в эту белую комнату из мужской палаты, где лежал Поджигатель: кровь непрерывно шла из носа бедняги, он очень ослаб, и его просили не беспокоить.
Девушка лежала неподвижно. Голова ее, с еще влажными волосами,
глубоко ушла в подушку, глаза, бессильно полузакрытые в забытьи, не узнавали никого. Какой-то старый, очень поживший человек с растрепанной чолкой на лбу сидел на кровати и тихонько гладил ее слабые длинные пальцы. Я едва узнал Живописца, не повернувшего головы на мои шаги и на мой осторожный шопот.
Тишина светлела от стен, от белой кровати, от заостренных черт лица, погруженного в тени подушки. Потом все оборвалось... Едва я подошел к ее изголовью, как девушка широко раскрыла глаза. Увидев меня, она отшатнулась к стене, неожиданно забилась всем телом и, словно защищаясь, с глазами в горячечном бреду, полная рыданий, ужаса и боли, вытянула руки и закричала отчаянным раздавленным криком.
- Нет, нет! - билась она, обнимая брата, прячась за него. - Не хочу, не хочу... Спасите, Шурик, спасите! Ну, спаси же меня, спаси! - и что-то еще, чудовищное, нелепое, переходящее в плач и бессилие, из чего вырывалось торопливое: - Он... он... он убил меня! Спаси же меня! Нет, нет... Спасите, спасите!
У кооператива мы встретили Наташу Ведель: в ее руках был уже новый роман. Мы разговаривали, а Живописец кашлял в стороне ровно три минуты, пока две девушки, дружно поцеловавшись, болтали на непонятном женском языке.
- Могила! - отплевывался Живописец, покачиваясь. - Не сыграть бы к профессору Арнозану... Ках, ках! - докашливал он последние секунды. Шаманы - серьезные мужики. Мы поедем
к ним вместе с Бекельманом. Пускай это называют биологизмом.
- Слышите, слышите! - смеялась его сестра. - Он собирается к шаманам, а сам не может без меня сделать и шагу. Имей в виду, что я не собираюсь к дикарям. А шамана я заведу раньше тебя.
Она хохотала и поглядывала на Овидия, стоявшего в своем непромокаемом макинтоше с невозмутимым видом. И Наташа Ведель пригласила девушку на "Виллу роз". Она взяла с нее честное слово и добавила, что не отпустит ее до следующего утра.
Мы вернулись домой, когда ветер совсем разогнал дождь, отдельные помолодевшие тучи озирались в теплой синеве предвечернего воздуха. Косые лучи шарили в мокрой листве, отряхивающей дождевые россыпи, на горах ветер кружил лиловые и красные тени, усталые тени лесов. Норд-ост усиливался. Приближались осенние штормы.
Но я слышал, как Овидий, прощаясь с девушкой, сказал, что он снова идет к китайцу Жан-Суа караулить последние участки пино-франа на Магеллатовой Короне.
И, к счастью, беззаботная девушка не придала его словам никакого значения.
37
Я сделал все, чтобы Овидий не ушел в этот вечер. Наступала тридцатая ночь нашей коммуны, тридцатая ночь поколения. Еще раз мы лежали на кроватях все вместе и пускали папиросный дым. Овидий братски разделил полученный подарок. Но все мои уговоры не привели ни к чему. Он вытащил свои чемоданы, выбрал лучшую сорочку, повязал изысканный синий галстук и надел серый пиджачный костюм. Очевидно, Жан-Суа устраивает виноградный бал. И Поджигатель, как всегда, заботливо оглядел вероломного друга и посоветовал ему надеть калоши: он сам в дождливые дни морщился от распухающих суставов. Овидий крепко пожал мою руку, я вышел проводить его на крыльцо.
Ветер раздувал желтое вечернее пламя.
- Я вас очень прошу, - сказал я еще раз Лирику, - оставайтесь сегодня с нами... Я уезжаю на-днях. Хотелось бы поговорить... Кроме того, посмотрите, какая погода.
- Пустяки! - засмеялся он в ответ. - Я вас очень люблю, но думаю, что вы никуда не уедете - во-первых. Во-вторых - мне нужно видеть Жан-Суа. Мы караулим сегодня в последний раз.
- Как хотите, но я все-таки вас очень прошу...
- Нет, нет!
Он схватил меня за плечи, обнял. От его свеже-выбритых щек пахло одеколоном.
- До свиданья! - сказал он. - Помните, как у Тютчева:
Так здесь-то суждено нам было
Сказать последнее прости,
Прости всему, чем сердце жило,
Что, жизнь убив, ее испепелило
В твоей измученной груди!
Он читал свободно и звучно, вдыхая стихи, как воздух, глаза его блестели.
- Вот стихи! - восклицал он. - Это поэт! А дальше, дальше...
Прости... Чрез много, много лет
Ты будешь помнить с содроганьем
Сей край, сей брег с его полуденным сияньем,
Где вечный блеск и ранний цвет...
Он схватился за голову, быстро сбежал с лестницы.
- До свиданья! - кричал он на ходу. - Все это ерунда, а вот у меня опять зарезали книгу...
Он крикнул что-то еще и возбужденно легко побежал по дорожке. Ветер трепал его пушистую голову, ровно подстриженную кружком над гордой юношеской шеей.
Когда я вернулся в комнату, Поджигатель добродушно беседовал с Винсеком и советовал ему поступить на технические курсы. Секретарь угрюмо молчал и глядел исподлобья. Завтра в двенадцать часов он уезжает и прощается с нами быть может,
навсегда. Я собрал бумаги и книги, надел старую охотничью куртку.
- Вы что, уходите? - спросил меня Поджигатель. - Я было хотел поговорить с вами по душам...
Он смотрел, ласково улыбаясь, совсем как в старое время. Его клетчатые портянки лежали в неприкосновенности на полу. Маленькое тщедушное тело, завернутое по пояс в суконное одеяло, выглядело трогательным.
- Я хотел было отправиться к морю... Но я с удовольствием останусь.
Мне, собственно, давно хотелось рассказать ему кое-какие вещи.
- Нет, нет! - сказал он приветливо. - Идите. Это мы еще успеем. Я просто прихворнул и немного раскис. А сейчас мы побеседуем с товарищем...
Он решительно просил меня посмотреть шторм на море.
Давно стоял свежий росистый вечер. Тучи снова наползали на горы. На клумбах у старого цементного фонтана, разбитые и ошеломленные водой, шевелились, поднимая стебли, заглохшие летние цветы. Табак уже отцвел. Под сырой зеленой скамейкой светлой тенью белела сухая полоса песку. Уже не осталось совсем летних дождевых запахов. Я сидел под нашим окном, смутные звуки голоса Поджигателя доносило сверху. Дым папиросы мешался с ветром, шипели деревья, сквозь листву мерцала серая рябь тусклой озерной воды. Дом словно вымер. За окнами, закрытыми наглухо, тьма чернела водяными потемками, лишь одно окно нашей коммуны звучало распахнутой жизнью... Я как будто ослышался. Шипели деревья, возникали и смолкали голоса, в налетающих порывах упругого беспокойного шума мне почудились глухие рыдающие всхлипыванья... Не может быть! Ветер расплескивал шум, звуки набегали и откатывались движеньем прибоя, на их гребешках отчетливо нырял и покачивался голос Поджигателя. Кто-то глухо рыдал - так, как рыдают мужчины, с редким, почти собачьим лаем, не отирая слез и не закрывая лица...
Да, да, это - Винсек.
Я вскочил, бросился к лестнице... Наверху захлопнулось со звоном окно, и все смолкло. У двери с натеками водяных полос, сбегавших свежей малярной краской, на меня налетели голоса, шум, мгновенный распах лестницы. Сестра художника едва не сшибла меня с ног. Живописец, в пальто и кепке, ловил ее за плечи, что-то громко и возбужденно говорил и так и остался передо мной со сведенным, полуоткрытым ртом, собранным в морщины старческого бритого детства.
Лицо девушки, с решительными потемневшими глазами, бледное от пудры, на секунду отшатнулось назад.
- Вот! - быстро сказала она, хватая отвороты моей куртки рукой, затянутой в тугую перчатку. - Отлично! Я только вас и ждала. Он мне решительно надоел своим ворчаньем!
Она была в светлом пальто, белой шапочке, на ее лбу между тонкими серпами бровей топорщилась нетерпеливая морщинка.
- Идемте, идемте! - стремительно тащила она меня вниз. - Вы меня проводите до озера. Я буду купаться. Слышишь? - обернулась она к брату, настойчиво подталкивая меня по дорожке. - Пожалуйста не ворчи! Я буду ночевать у Наташи.
- Люсь-ка! - сердито и предостерегающе кричал ей Живописец.
- Нет, нет... Я иду, иду! - отозвалась она высоким голосом, прибавила шагу и быстро повлекла меня вперед, размахивая купальным полотенцем. На миг она подняла голову, и я увидел, как она закусила губы; широко раскрытые глаза ее остановились и наполнились оплывающим блеском...
Она шла, сжимая мой локоть, почти бегом, взглянула мельком на мое лицо и снова опустила голову. Мы продирались сквозь цепкую тропинку, нас осыпало дождевыми ветками, - она ничего не замечала.
- Скорее, скорее! - шептала она лихорадочно, совсем не замечая меня. Я очень тороплюсь! Нужно обязательно выкупаться, а то будет темно.
Я что-то бормотал, она не слушала, решительно прыгая через камни, не отстраняясь от листьев, хлеставших прямо по лицу, и ни капли не заботясь о туфлях, полных уже воды и
грязи. Вечерний дождь падал где-то туманным занавесом, закрывая часть лихорадочно-воспаленного неба. Мы спустились с обрыва. Багровый закат гнал озеро, катившее грязную мыльную пену меж темных, курящихся призрачным паром гор, и берег раскачивался среди неприютных волн, то отходя назад и покрываясь шумом и всплесками, то высовываясь мелькающей глиной, камнями и зеленым дном с гладко прилизанной тиной. Норд-ост усиливался. Он влипал в тело неослабевающей силой, берег, землю, воды, весь мир гнало на запад, нас несло мимо неподвижных облаков, и они оставались сзади, как дикие первобытные берега.
Девушка быстро сбежала к самой воде. Не отвечая на мои слова, с полотенцем, придутым к пальто, она смотрела вперед, через рябую водяную равнину, уходившую под навесы лесистых гор. Лесные гребни их неслись мимо облаков, как и мы; они взрывали распухшее небо острым килем темного хребта, оставляя клубящийся дым. Там, среди лиловых и желтых кустарников кружилась дорога в долину Дюрсо.
Туфли девушки окатывало разливами волн. Я кричал ей, она не отвечала. Я видел, как она, прыгая с камня на камень, добралась до рыбачьих мостков и возилась у лодки, бившейся на воде совсем в Виттовой пляске. Очевидно, у нее есть ключ. Движение... она бросила полотенце, расстегнула пояс и, обернувшись ко мне, замахала руками.
- Идите, идите! - рвало ее голос на клочки фраз. - Я раздеваюсь! - и еще что-то, еще...
И она, уже не оглядываясь, начала стаскивать светлое пальто, подхваченное ветром, ее белая шапочка ныряла поплавком среди пены и волн, и я украдкой видел, все дальше и дальше, как светилась она - одна на грифельно-серой воде, под блеском уходящего запада, под ветром и тучами, на древнем озере, знавшем два сотворения мира. Потом я потерял ее из виду и спустился в котловину виноградников.
Я пошел к морю. Да, я пошел к морю. Я пошел к скалам, видевшим все паруса скитальцев, и долго смотрел на запад. Может быть, я что-то кричал с этих холодных камней, может быть,
пел, - в этом не было бы ничего удивительного: море, скалы и ветер, бившиеся сорванным хлопающим парусом, охваченные спешкой, толкая друг друга, обливаясь шумом, свистом и плеском, неслись вперед, на горизонт, заогненный обветренным диким блеском, где свинцовые потемки, серный клубящийся дым, дождевые туманы уже мешались в бестолковой сумятице искаженного хаоса. Внизу что-то ахало, запевало, бухало и после удара откатывалось назад, сталкиваясь с новым ударом... Мелкие задерганные волны, как орудийная прислуга у скорострельных пушек во время боя, кидались в брызги и дым при очередном откате, - и снова удары сотрясали камни и горы, и снова гигантский компрессор откидывал назад упругую косную силу, расстреливаемую береговыми батареями в упор. И все неслось с гибельным бешенством вперед и вперед...
Здесь, на этих скалах Овидий произносил речи к солнцу, обучаясь ораторскому искусству. Он показывал нам жертвенные мессы, он плясал здесь, и я помню, как девушка смеялась до упада... Но я вовсе не хотел подражать Лирику. Я летел вместе с землей мимо туч. Может быть, я тоже катался по земле, пытаясь перекричать водопад гула, и мои слова уносило во мрак, подгоняемый все сильнее и сильнее, как массы армий, бегущие при отступлении. В ночной темноте, залитой дождем и ветром, море стало ужасным; остатки вечера, разгромленные бурей, бежали без оглядки, все перемешалось в свисте и треске и, слившись в единый темный поток, неслось под уклон, как эшелон, потерявший тормоза и управление и проваливающийся куда-то в пропасть вместе с осатаневшими лентами матросских шапок, сбоку наклоненного паровоза, слившегося в образ гибели.
Меня вынесло из этой ночи, из темных дорог, воя и шелеста, из сечи дождя и веток только к рассвету, когда я, проплутав полночи, оглушенный, разбитый до самых костей, еле нашел свою кровать, скинул с себя все до нитки и, мгновенно заснув, упал снова в неистовый грохот и смятенье. Всю ночь меня несло в непроглядный мрак и гул, и вдруг сразу раскололо вдребезги, разбросало, и наворотив вместо яви груду оскаленных досок, щеп, железа и пламени, кинуло кверху, перевернуло, и за мной,
медленно нарастая завесой суставчатого черного дыма, разбитый эшелон мрака вдруг распался, оседая грохотом...
- Где Люся?! Где Люся?! - тормошили меня Живописец и Поджигатель. Проснитесь скорее и отвечайте: где Люся?
Они смотрели на меня, как укротители на дикого зверя. У художника на сером, известковом лице отваливалась челюсть.
- Где Люся? - крикнул еще раз Поджигатель в упор. - Отвечайте же, чорт возьми!
Он стоял передо мной в одном белье, глаза его непримиримо и твердо чернели в очках, наведенные на мои крошечными ранками зрачков зорко-разъяренных в карем спокойствии. Ему нехватало нагана в руке и оцепенелой шеренги глядящего исподлобья партизанского бунта.
Мгновенье.
Я еле нашел несколько слов. Они прозвучали, как выстрел. Художник сорвался с места и, сразу обмякнув, опустил руки, повисшие обезволенными плетьми.
- Кончено... - глухо сказал он. - Ее нет у Веделя, я звонил только сейчас.
Они переглянулись с Поджигателем. Один красноречивый взгляд, секунда мигнула на зорких очках, и я видел, как кривая судорога замкнула их лица. Поджигатель сморгнул ее в сторону, выпрямился, очки его блеснули ожесточенно.
- Она купалась, - пробормотал он хрипло. - Так... Одевайтесь, оде-вайтесь! - крикнул он вдруг яростно и кинулся к своей кровати.
Он быстро напяливал на себя рубашку, брюки, бросая Живописцу обрывистые фразы. Тот сидел за столом, безжизненно опустив голову на локти. Перепутанные секунды, неловкость спешки и нависшая туча беды - все плясало в сознании, мои шнурки никак не попадали в глазки ботинок. Потом полутемный дом, серый рассвет, хлопнувшая дверь, подхваченные ветром и мелким дождем, смешались в прерывистом дыхании, сгинули, - и сразу низкое дымное небо, ветки кустов надвинулись на меня вперемежку со скользкой глиной и стучащим сердцем...
Мы бежали к озеру, перемахивая через камни и рытвины, Живописец что-то кричал, хватаясь за грудь, но теперь уже было не до него. Обрыв полыхнул, как гром, острым удушьем беспамятства. Грохот свежел. Шторм сбивал накипь к горам: в бурунных потемках, оснащенное рассыпчатыми водяными снежками, каталось и гудело набатом пустынное поле... Лодки не было. Рыбачьи мостки кидались с разбега в брызги и фонтаны, разбегались опять, поднимали черные сваи и вновь проныривали крутые гребни, скрываясь в зеленоватой мути.
Озеро не было здесь особенно широким. Выступающий мыс обрыва закрывал его справа. Оно мчало оттуда волны и ветер, загоняя их в узкий пролив. Перед нами, зажатая в тесные тиски берегов, неслась вода, и дикий сквозняк норд-оста, выдуваемый откуда-то снизу, почти сшибал с ног. В его упругой силе терялись всякие слова.
- Здесь! Здесь! - кричал я Поджигателю, как в трубку междугородного телефона, пробиваясь сквозь резиновый натянутый воздух и тщетно хватаясь за мокрые кусты.
Он понял по моим жестам и бесстрашно катился вниз на огромных башмаках, собирая пудовые навороты глины, в своей клетчатой рубахе, надутой пузырем; волосы его поднялись столбом; на середине обрыва он поскользнулся, сорвался и полетел, мелькая широко раздвинутыми и задранными кверху ногами.
Я нашел его у самой воды, с изодранным в кровь локтем, в рубахе, располоснутой пополам от самой шеи, - он равнодушно протирал очки, глаза его, как зачарованные, смотрели на стену воды, выпукло громоздящуюся и налезающую все выше и выше... Она росла, поднималась, рушилась на берег, заунывно, с глухим шумом неожиданно затопляла камни, прибрежные рытвины - и, отхлынув, снова кидалась вперед... Ветер, казалось, не успевал догонять этот шум, рев и грохот. В тусклом свете холодного утра все мелькало и двигалось, и весь мир, пригнутый, как ветка, бился и трепетал, со всех сторон облепленный затрепанным воздухом.
С обрыва слабым, отдаленным стоном донесся крик... Его
подхватило, как одинокую искру в разорванном столбе дыма, и сразу снесло, завертело и забросило вдаль. Мы кинулись по прибрежным камням. То кричал Живописец, похожий на ветряную мельницу, застигнутую бурей. Ничего кроме туч и воды, ничего кроме плеска, брызг, запаха сырой только что освежеванной рыбы и ветра, заполняющего рот, нос, уши и все тело, - ничего и никого на длинной прибрежной косе.
Потом у меня почти не осталось памяти... В камнях, отмытых до глянца половодным размахом шторма, вдалеке от мостков я нашел женскую шапочку, набитую илом и грязью. Я сидел на камнях и терял все... Я несся в рытвинах белых и серых туч, небо махало гигантскими грязными крыльями, кто-то бегал и кричал, бросаясь в прибой, и вода поднималась до самых гор, летела на меня плеском и ревом, - и опять ничего не было кроме мокрого куска шерстяной ткани и невероятного сознания перед тем, что осталось там, в глубинах, на дне, там, куда вдруг утащило последний вечер, лодку и ее серое пальто, в последний раз мигнувшее и навсегда задутое вместе с белой шапочкой неистовой спешкой заката. Исчезли горы, леса и камни. Меня трясло и тошнило от ветра, от холода, от плеска...
Кипела вода, земля отплывала от облачных городов. Косяки туч пропадали из виду. Осенние пестрые горы бороздили их, оставляя дым. Кто-то бежал у самой воды на противоположном берегу, падая, шатаясь и протягивая руки. И в тот же момент я услышал крики, похожие на вопли истязания. Поджигатель, голый по пояс, неистово махал изодранной рубахой, как Робинзон, увидевший паруса на необозримом горизонте. Клочья пестрой ковбойки трепались по ветру, он кричал и носился по берегу, показывая рукой на горы, через поле воды, изрытой огромною пашней, а художник не переставая вторил ему и без устали поднимал и швырял камни, перебегая от воды к обрыву, методично, словно крыса, попавшая в западню, при появлении человека.
Масса воды стремилась, как парус, косо наклоненный доотказа, готовый вот-вот отделиться на воздух. Сквозь этот поток было видно, как женская фигура задержалась на несколько
мгновений у груды камней исчезая в береговой пене, затем уменьшилась наполовину, - и в ряби волн появилось другое, серое, вдруг попавшее в самую пляску воды и сразу поглощенное общим движением. Оно то возникало отчетливо, то пропадало. Минута, другая... Лодка вдруг обозначилась на вершине водяной стены, кидавшей ее то вправо, то влево, ее гнало бурей, - и сразу нам стало ясно, что весла, беспорядочно мелькавшие по сторонам, отделяются только случайно, и ее уже сбивает, захлестывает и крутит среди мутных ходячих холмов, возникающих с непонятной быстротой отовсюду и сразу наливающихся свинцовыми буревыми потемками.
Но девушка все же гребла, не замечая ничего, не слыша наших криков. Задувало секунды, минуты, быть может - часы. Мы бежали по берегу за лодкой, сносимой норд-остом к другому мысу, и она была совсем уже близко, саженях в двадцати, на тех водяных горах, шумные обвалы которых доносило сквозь ветер. Осталось совсем немного: десяток минут борьбы, полсотни хороших весельных ударов. Но девушка не видела ничего. На наших глазах черный, как ночь, обрыв воды подкатился под самый борт, лодка провалилась вниз, вырвало весла, и сейчас же рядом вскипела седой вершиной огромная глыба воды и, обрушившись грозным махровым потоком, скрыла на мгновение все... Еще раз лодку выкинуло наверх и вынесло на круглый играющий холм, и, с нашим криком, мгновенно обернулись к берегу - запрокинутый борт, доски скамеек, высокая фигура в синем платье и бледное лицо, устремленное на нас. В лодке не было воды - мы видели это отчетливо. Девушка узнала нас, пошатнулась и, словно вдруг решившись, прижав руки к груди и закинув голову, сама, сама качнулась за борт. Она мелькнула на одну секунду, еще - лодку перевернуло вверх дном и закрыло водой, и я слышал, как крик Живописца оборвался на диком вопле, и видел, как он сунулся к земле, точно лоза за перелетом шашки. Затем впереди, из-за нависшего темного мыса в серый живой поток выкинуло черную стрелку, и чьи-то новые твердые весла подбросило кверху, как распятые крылья, а с камней возле меня полуголый человек кинулся в рев воды, исчез,
появился опять и, вознесенный очередным откатом, поплыл уже вне прибоя, часто и неистово шлепая руками... Это был Поджигатель. Его бросало с гребня на гребень, голова его проваливалась вниз, и тогда на месте ее рушилась пена, - он не знал ни одного правила порядочного плавания. И сразу его залило, закачало и разбило оплеухами волн: он стал уходить под воду.
Меня три раза выбрасывало обратно. Я нырнул навстречу навалившимся всплескам и прорезал прибой уже тогда, когда впереди мелькнула только одна голая рука, но меня вынесло на землю. Я нырнул второй раз, насколько хватило дыханья, - надо мной промчалось столетье пещерного шума, звона и гула, - и когда уже застучали черные молоты в голове и безотчетная сила выкинула тело наверх, мгновенное небо и вспышка серой кипящей пустыни перекувырнулись в глазах, и в тот же миг лодка, взявшаяся неведомо откуда, взлетела кверху, ринулась вниз, я увидел бондаря Бекельмана, и зеленая мгла заплеснулась потемками... Я схватил Поджигателя за ногу, и меня сразу потащило вниз, дернуло и мотануло вслед за причудливой тенью, кидавшейся призраком в тусклом подводном мраке. Вода билась, как спрут, глушила голову, разрывала грудь, вспышки сознания красным огнем метались в потемках отчаянья, но мне все-таки удалось вцепиться в длинные волосы якобинца. Одной рукой я выгребал вверх, в моем кулаке, зажатом судорогой, человек еще колотился и дергался, как рыба, попавшая на крючковую снасть.
Потом накатился прибой, меня швырнуло и захлестнуло водой, тело Поджигателя перебросило вперед, и с первым ударом о твердое вернулись жизнь, берег, ветер, стопудовая тяжесть тела. Я тащил свой груз неуклонно, почти не сознавая, где я и что, тошнота сосала в груди, кружились какие-то камни, голоса... Я очнулся от холода и странной легкости. Бондарь Бекельман в охотничьих сапогах стоял надо мной и что-то кричал, летело озеро, ветер, качались камни и горы, голову ломило от боли, тискавшей череп ледяными клещами.
А с обрыва уже бежали люди, кто-то тащил простыню, и я
видел, как она взвилась и захлопала над головами толпы, появившейся точно из-под земли вокруг двух длинных неподвижных тел, из которых одно, в платье, черном от воды, казалось изваянной статуей. Живописец осыпал поцелуями тонкие женские пальцы, гладил обедневшие мокрые волосы и говорил одну и ту же фразу: "Люсенька, мы поедем в Ленинград... Люсенька не беспокойся..." Потом кто-то командовал, кто-то кричал, чтобы не клали на землю, их качали, поднимали им руки и делали все, что полагается делать, когда близкие люди отходят в сторону, сидят, забытые всеми, и смотрят неизвестно куда чужими и ненавидящими мир глазами...
Поджигатель очнулся первым. Его закутали в куртку Бекельмана и увели наверх. Девушку качали больше десяти минут. С нее сняли синее платье, тонкую сорочку, туфли и чулки, ей поднимали руки, и я видел сам, как плакал старый бондарь, когда кругом загалдели, радостно закричали и когда он сам, сопя от натуги, растирал ее ноги, руки и грудь чьим-то пиджаком и на чистом, белом, как кость, теле проступили первые полосы жизни.
- Что Бекельман? Лучше бы тонуть Бекельману! - хрипел он. - Деточка моя дорогая! Ах, деточка!.. Это не дело - такой девушке бросаться в воду...
И слезы текли по его багровым щекам, и его добрая голова клонилась жесткой кабаньей щетиной.
Старый бондарь, к счастью, подоспел во-время. Он собирал перед отъездом рыболовные снасти и видел все: ей вовсе не нужно было прыгать с лодки, за которую он ручался собственной головой. Она умела грести и править не хуже его.
В густом чертополохе сумятицы пронеслось это утро. Когда девушку перенесли в больницу и события разъяснились, светило время полудня. Она пришла в себя окончательно, и я вошел в эту белую комнату из мужской палаты, где лежал Поджигатель: кровь непрерывно шла из носа бедняги, он очень ослаб, и его просили не беспокоить.
Девушка лежала неподвижно. Голова ее, с еще влажными волосами,
глубоко ушла в подушку, глаза, бессильно полузакрытые в забытьи, не узнавали никого. Какой-то старый, очень поживший человек с растрепанной чолкой на лбу сидел на кровати и тихонько гладил ее слабые длинные пальцы. Я едва узнал Живописца, не повернувшего головы на мои шаги и на мой осторожный шопот.
Тишина светлела от стен, от белой кровати, от заостренных черт лица, погруженного в тени подушки. Потом все оборвалось... Едва я подошел к ее изголовью, как девушка широко раскрыла глаза. Увидев меня, она отшатнулась к стене, неожиданно забилась всем телом и, словно защищаясь, с глазами в горячечном бреду, полная рыданий, ужаса и боли, вытянула руки и закричала отчаянным раздавленным криком.
- Нет, нет! - билась она, обнимая брата, прячась за него. - Не хочу, не хочу... Спасите, Шурик, спасите! Ну, спаси же меня, спаси! - и что-то еще, чудовищное, нелепое, переходящее в плач и бессилие, из чего вырывалось торопливое: - Он... он... он убил меня! Спаси же меня! Нет, нет... Спасите, спасите!