В войне побеждает тот, кто находит мужество проснуться вовремя, застегнуть брюки, вычистить сапоги. Армии разлагаются от праздности, тоски ожидания, от предсмертной спячки. Но этот зной! Он жужжит, как далекая станция, и наводит на воспоминания. Папаха и лента... Где-то его лихие крестьянские кудри? Потерять чувство страха, спать под пулями - значит погибнуть. Казаки рубили таких храбрецов полупрезрительно. Я думаю, что парень не избежал такой участи. Его вели к забору, щелкая затворами, а он зевал и почесывался, не произнося ни одного слова. Огромная голова его ткнулась в землю равнодушно, - в ней было порядочно крестьянского фатализма и солдатских вшей.
Я вижу, что Овидий с трудом переносит подобные дни. Он перестал бриться, несколько дней мы не получаем арбузов от
его друга китайца Жан-Суа, сорочки Лирика больше не поражают свежестью. Даже Поджигатель сделал ему замечание: он попрежнему печется о мальчике и заботится о его галстуках, как влюбленная жена. Это потешно. Пара довольно курьезна. Наш разрушитель имеет вид санкюлота, хотя бреется аккуратно через каждые два дня. Впрочем, есть еще одна странность: он обращается с книгами необыкновенно осторожно и не терпит пятен на страницах, загнутых углов и помятых обложек. Педантизм его в этом отношении неиссякаем. В бедной каморке, заваленной газетами, я видывал редкие экземпляры в прекрасных переплетах. "Золотой осел", Жан-Жак Руссо, несколько томиков Шекспира и стихи Верхарна - это что-нибудь да значит. Книжная полка - единственное богатство Поджигателя, и не какая-нибудь, а шведско-американская, из красного дерева. Двести пятьдесят рублей! Она стоит, как белая ворона, и блещет тиснеными корешками и чистыми стеклами. Это случайная покупка. Он написал брошюру о китайских событиях, он оправдывает полку успехами на Востоке и позволяет себе роскошь чуть продвинуться в область культурного стиля. Быть может, китайский пролетариат подтолкнет его на дальнейшее. Нельзя же спать, в самом деле, на какой-то геометрической загадке из железных ржавых прутьев, доставшихся ему с жилищным ордером из МК.
Но Овидий... Его поведение наводит на размышления. Вряд ли он сумел бы выдержать пехотную скуку обреченной станции. Он перестал ухаживать за собой в дни ужасного зноя и предпочитает валяться на кровати, с книгами из местной библиотеки. Он дошел до ерунды и читает роман весом в десять фунтов, какую-то безнадежную хронику с фотографиями влюбленного в себя и безвкусного автора. Это уже последнее, тут недалеко до парня с расстегнутой прорехой, я боюсь, что Лирик ожидает от жизни только бенгальских огней и может дойти до ленивой храбрости.
- Боже мой! Как насобачились писать! - вздыхает он, ворочая пружины кровати. - Вы подумайте, я прочитал только сто страниц. Неужели не будет дождя? Я задыхаюсь в этом пекле, мне надоело все, и я не могу больше шляться по виноградникам!
Почему уехал художник? Он появился как сон, сестра его опахнула нас лесной прохладой, она прозвучала как влажный колокольчик... Ее зовут Люся, вы подумайте: Люся! Они поехали за вещами в Новороссийск и исчезли, как и все в жизни. Ах, - он страдал, словно от зубной боли и читал роман, забывая о деле, - ах, они не вернутся! Мы погибнем от скуки.
Он перестал ходить в "Виллу роз" и записывать изящные новеллы старого Веделя. Он не восхищался более вином и его тайнами. Зной перевернул все, шум жизни был неуловим, и ночи не приносили ему никакой прохлады.
11
Директор вывесил приказ на дверях управления, категоричный и отрывистый, как манифест военного времени. Сбор винограда начнется через несколько дней. Всякие отпуска прекращены. Заведующий шампанским производством, профессор А. М. Фролов-Багреев, прибыл и вступил в исполнение своих служебных обязанностей. Секретарем управления совхоза назначается тов. Д.Петухов.
Это тонкая штука - создавать вино. Я вижу Директора повсюду. Он ругается с технической частью и шоферами; каменщиков нужно бросить на ремонт дорог, автомашины должны быть готовы для сбора; он собирается заменить подводы и рессорные линейки механической силой; он громит кооперацию за хвосты у лавки и столовой и пускает в ход словарь Даля, целиком, прибавляя к нему новые словообразования. Солнце поднимается рано, заседания идут непрерывно. Директор устраивает их на ходу, пробегая по каменным лестницам с горы на гору. Он хватает свои дела прямо за шиворот, свита еле поспевает за грубияном, высунув языки. На нем ночная сорочка, ворот ее расстегнут.
- А-а-а!.. - кричит он, увидев кооператоров. - Вот вы где, голубчики! и он осаживает бег, громоздясь шестипудовым гневом и тяжестью степных мускулов. В карих глазах его полыхает украинская ночь. - Здравствуйте!.. - и он закладывает кулаки
в бока, окидывая снисходительно приближающихся молодых людей молчаливой паузой. - Как пожи-ва-ете? Как выспались?.. Ну, вот что, друзья мои... Прекратить! - вдруг кричит он, наливаясь багровой краской. - Слышите? Прек-ра-тить! Я тебя, Бронштейн, за решетку посажу. Я тебя предупреждал бросить эту лавочку. Ты что, на Дирек-то-ра пошел? Бар-дак у меня под видом кооперации устраиваешь? Это кто тебе арбузы по руб-лю продавать позволил? Контрреволюцию среди рабочих разводить, а?! Разгоню всех! Камня на камне от вашего рундука не оставлю!.. Ч-что? Церабкооп установил? Да я вас всех...
Он ударяет по молодым людям волжской баржей, бросает их вниз, топчет своей волей и топит в истории.
- В последний раз! - дышит он тяжело. - Ты, Бронштейн, имей это в виду...
Свита раздумчиво и деликатно смотрит в сторону виноградников.
Директор еще бушует, но все медленнее, медленнее. Его гнев постепенно стихает.
- Смотрите, не подкачайте с питанием, - беседует уже с отдышкой Директор, - бросьте эту автономию. Кооперация - не для наживы. Продавать пятнадцать копеек арбуз на круг. Никаких надбавок! Распоряжение Директора и кончено.
Он зевает, смотрит вверх, поддергивает брюки. Картузик его глядит насмешливо. Мгновение - и он, и свита, и кооперация катятся по лестнице. Бронштейн хохочет и, разводя руками, жужжит на ухо Директору. Он тонок, как библейская лоза, туркестанская тюбетейка придает ему шутовской вид.
- Нет, вы подумайте, - говорит он, подделывая голос под жаргон, - что вы только говорите, Директор!.. Разве государство не может сделать верного дела? Ва! Это я гарантирую. Даю честное слово!
Директорский голос скатывается вниз. По лестнице медленно поднимается Эдуард Августович, величественно передыхая на площадках.
- Яшник! Ах, этот Яшник! - качает он головой, подсмеиваясь.
- Чудак! Вот чудак! Вы знаете, - он тяжело дышит, - они сходят с ума со своими планами... Да.
Мы закуриваем.
Планы... Ведель не научился их составлять за сорок пять лет. Он, очевидно, забыл свои записные книжки...
- Вы знаете, - говорит он, останавливаясь, - мне припоминается один год. Управляющий тоже составил планы: все было очень хорошо, мы приготовились к виноделию, процент сахаристости был достаточен. Хе-хе... смеется он. - Подул ветер - и все планы остались на бумаге. Тольке один дождь и немного града... Когда идет брожение, мы привыкли смотреть на термометр: это очень важно. Нужно быть аккуратным, молодое вино легко простуживается: небольшой северный ветер - и надо закрывать двери. Подвал это как инкубатор для цыплят. Можно погубить хорошее вино. Я боюсь, как бы не повторилась такая история... Но этот веселый Яшник! Ах, добродушный чудак!
Он качает головой и смеется от души, чуть горбясь и клонясь седой головой в кепке. Куда направлюсь я? Быть может, я отправлюсь с ним в подвал? Он с удовольствием покажет мне прессовое отделение... Подготовка к виноделию идет, но он сомневается в приказе Директора. Никто не может отвечать за небо, в этом районе солнце и дождь чрезвычайно капризны. Он говорит о знаменитом норд-осте.
- Он вовсе не так страшен, как вода, - говорит винодел, - это наш дезинфектор. Хе-хе, - подсмеивается он, - этот ветер устраивает славные штуки...
Знаю ли я, что он срывает со всех якорей морские пароходы и прекращает уличное движение в городе? Правда, здесь он несколько слабее, но осенью озеро штормует, как океан, и ему трудно сидеть в подвале, слушая мелкий дождь и грохот волн, плещущих за горами. Осенние дни темны, все спит глубоким сном, и ни один поэт не является сюда за грязью на сапогах и дождем на шляпе. Скучная пора! Но летом норд-ост радует винодела и хорошо служит доброму вину: без него грибок мильдью не оставил бы в покое дождевые виноградники. Он помнит хорошо
тысяча девятьсот десятый год. Дожди шли, как из ведра, росы падали обильно, этот мильдью не давал никому покоя. Бордосская жидкость смывалась мгновенно, рабочие выбивались из сил, мильдью охватывал огромные площади, и в конце концов бедствие надвигалось, как грозовая туча.
- Хе-хе! Французские специалисты утверждали, что урожай погиб. Во Франции при таком заражении машут рукой. Но хорошо то, что хорошо кончается. Норд-ост в течение суток приостановил ядовитые полчища, мильдью исчез, вино десятого года было превосходным по тонкости и свежести вкуса... Я сделал отличное вино, - повторил Ведель. - Десятый год оказался счастливым... В моем деле мало писать бумаги в рабочком и выступать с докладами на собраниях. Нужно иметь хорошую память - подругу опыта и не забывать заглядывать в записную книжку...
Солнце, вода, ветер. Кругом зной, сиянье. Солнце - как бред тифозного...
12
Ее зовут Светланой Алексеевной. Она приехала. Жизнь ворвалась, как ветер, в наши знойные стены, ее голос опахнул нас студеной погремушкой водяного колокольчика. Овидий был прав: в ее имени - сочный стебелек, белая ночная роса, запах месяца в сыром луге. Художник приехал с севера, она - его сестра, и они оба будут жить рядом с нами.
Они сидели здесь, говорили. Два желтых чемодана, складной мольберт, полированный ящик, рамы с холстами. Живописец в клетчатом костюме, галстук его сбит набок, волосы на ровный пробор, свисают чолкой ко лбу. Ему или семьдесят или тридцать лет: когда он смеется - он помятый беззубый дядюшка, двух зубов у него нет... На кого он похож? Быть может, на американца... Нет, брюки сидят у него мешком. Это - наш, русский живописец, имеющий сестру, при виде которой Поджигатель подобрал босые ноги и незаметно завернул их в одеяло.
В ней ничего исключительного. Разве мы не видели прекрасных
женщин, Неунывающий Друг? И разве они созданы иначе, чем мы? Все очень просто в мире, и смешно волноваться, когда приезжает девушка, у которой лицо белее, чем у других, а когда она поднимается от чемодана, в подколенных ложбинках разглаживаются нежные синяки, подобные теням под утомленными глазами. В этом нет ничего удивительного: несколько вен, здоровый пульс. Пусть Овидий находит здесь млечное мерцание звезд, - мы с вами видели подобные тениссные туфли, платье с лукавой скромностью, волосы, щекочущие шею певучими прядями, и эту походку... Но Поджигатель спрятал красные ноги и проделал хитрый маневр с большой ловкостью. У него был достаточно растерянный вид.
Мы поговорили о разных вещах, о любезности Директора. Честное слово, Люся смотрела на нас с любопытством.
Живописец подмигивал нам с Овидием.
- Братцы мои, - разводил он руками, - ничего не понимаю! "Купаж", "ассамбляж", "дегоржаж"... Чорт его знает! Когда же будет выпиваж? Нельзя ли сегодня же приступить к дегустации?.. Молчи, молчи! - накинулся он на сестру. - Она хуже, чем жена, не дает дыхнуть... Мы выпьем по бутылочке, скромно. Нельзя же приступать к работе, не раскусив, чем она пахнет. А кроме того... ты знаешь, что такое дегустация? - он поднимал палец и щурился всем лицом. - Это тонкая штука! Это тебе не пьяный Аристарх. Аб-ра-у сто пять-де-сят че-ты-ре!.. Рюмка. Все стоят с карандашами. Тишина, бонтонность, торжественность... Буль, буль, буль. Льется. Что вы скажете, милсдарь? Как вы находите букет? Не отдает ли он пригорелой резиной? М-да-м, м-да-м, м-да-м... Никакой закуски! Одни сухари. Тут, братцы мои, чисто научная работа, культурность, полная световая гамма... Ассамбляж, купаж, верниссаж! Ты, Люська, поживешь на Шампанеях и научишься понимать, что наливают в бутылки... Ках! - кашлянул вдруг Живописец. - Ках!
Он схватился за грудь, и беззубое добродушие его рта спрыгнуло в темную страдальческую гримасу, рука искала платок. Удушающие удары кашля поднимали и бросали ровную прядь волос.
- Беги, откашляйся, - живо откликнулась Люся. - Я тебе говорила! Видишь...
Живописец, согнувшись, кинулся за дверь. Там захрипело, забилось. Я никогда не слышал такого ужасного кашля, - казалось, что грудь человека разрывают предсмертные судороги.
Девушка сидела спокойно, ее щеки дымились розовыми пятнами, она смотрела на золотые ручные часики.
- Две минуты, - сказала она, внимательно трогая левой рукой гладкие волосы у лба. - Он кашляет три.
- Это ужасно! - с неподдельной тревогой произнес Овидий. - Быть может, позвать доктора?
Она не ответила. Ресницы ее покоились на часах. Она смотрела вниз, как женщина, кормящая ребенка. Грудь ее поднималась простотой жизни.
- В самом деле, - сказал я, - быть может...
Но я вовсе не хотел сказать этого.
Живописец кашлял третью минуту, грудь его плакала. Поджигатель забыл о красных ногах, он скинул их на пол, штрипки его галифе висели грязными прачечными тесемками. "Ага! - думал торжествующе я. - Поколение понимает друг друга. Фронты, голодовки, разбитые вагоны - вы говорите одним языком, вы нас сбиваете вместе. Мы не можем спокойно смотреть на часы, когда кашляют сгоревшие годы и говорят нам одни и те же слова. Здесь мы одни, нечего думать о кустарниках юности. Недаром Поджигатель бледнеет и протирает очки, а Овидий говорит о докторе. Когда выбирают одного из дружного стада, все остальные слышат каждый стук обреченного сердца..."
- Могила! - бормотал Живописец, показываясь из дверей и вытирая рот. Двести граммов мокроты ежедневно.
Он поднял чемодан. Люся смотрела на него и улыбалась. "Пустяки! говорили ее глаза. - Поправишься. Поменьше пей и слушайся свою милую сестру. Тебе вырезали девять ребер - и это в конце концов сущие пустяки..."
- Ну, братцы, покедова... Люська! Забирай мольберт.
Живописец отправился в свой уголок Осоавиахима, крикнув на прощание о дегустации.
Мы помогли девушке отнести мольберт и холсты. Поджигатель вспомнил о своих ногах в последний момент.
- Простите! - произнес он угрюмо. - Я не успел надеть ботинки.
- Не верьте ему! - закричал Овидий. - Дома он всегда ходит босиком.
- Ну, и что же?
- Не слушайте, не слушайте! - к моему удивлению вдруг солгал Поджигатель и начал городить какую-то ерунду о сандалиях... Какие сандалии? Мы первый раз слышим. Девушки все насмешницы, - я уверен, что она все увидела, и совершенно напрасно Поджигатель отодвигал под кровать запотевшие, в зеленую клетку, портянки, служившие ему носками. Но она добра. Два карих золотых ободка вокруг темных зрачков искрятся, лицо ее серьезно.
- Какие пустяки! Вот еще! - сказала она. - Я не придаю этому никакого значения. Мы ведь будем друзьями, не правда ли?
Они ушли. Вечером четвертая кровать оказалась занятой: с нами будет жить вместе товарищ Петухов, винный секретарь, который сразу же получил наименование Винсека. Узел стягивается все крепче, мы знакомимся все с новыми и новыми людьми, каждый из них достоин стать украшением памяти, каждый вечер прибавляет новые темы для славных бесед. Зной оснастил энергию Директора, остались последние дни перед сладкой ослепительной жатвой. А в нашу дверь по утрам стучится легкая прохлада руки с золотыми часиками, и кашель Живописца покрывает голос, которому удивляются сами нетерпеливые губы.
- Можно?
Она влетает восемнадцатью столетьями нашей эры и признается в полном невежестве перед ораторами коммуны. Но она соглашается почти со всеми и спорит только с одним Овидием, вспыхнувшим в этих днях снежными сорочками, синими галстуками и носками, легкими, как паутина. Да, мы бреемся с самого утра. Поджигатель по вечерам произносит речи. Художник сидит
с бутылкой вина и пережевывает его глотками, подражая Веделю. Он успел подружиться с Бекельманом. После обеда они вместе хрипят и кашляют, отпуская непристойные шуточки. Наступила веселая жизнь. Планета вращается бешено. Времена перепутались. Мы живем снова в старой теплушке и, раскачиваясь, трясемся на фронт. Вспоминаются славные дни. Достаточно сказать, что Овидий перестал говорить о стихах и повторять свои излюбленные строфы из Тютчева. Это - чудесный признак: стихи не скроются никуда и пригодятся в замедленные минуты. Сейчас же грохочет жар, термометр поднимается за сорок, - разве плохо, когда в подобные дни люди проявляют активность и чувствуют себя превосходно в коммуне, учрежденной в угловой комнате управления совхоза "Абрау-Дюрсо"?
Шире дорогу! Пусть шумят эти благословенные вечера. Звезды выпали, как млечный снег, сверчки начинают работу. Скоро будет вино. Все по кроватям пять друзей: цвет и надежда своего поколения. Электрификация - путь к коммунизму, зажигайте лампочку. Окна открыты настежь. Садовники ложатся спать, молодежь веселится под музыку, звуки оркестра плачут в горах, знавших щиты Эллады. Пусть грянут речи, пусть начнет Овидий импровизацию ради двух невнимательных глаз, пусть говорит поколение, прожившее молодость в тифозном бреду. Скорей, Поджигатель! На сцену, Винсек!
Она слушает внимательно и говорит всем, кроме Овидия, свое: да, - ее голос звучит, как дерево темновишневой скрипки.
13
Планета обвешана виноградом, она готовится скинуть старую шкуру и размять полные бока, увенчанные созревшими листьями. Идет новолуние. Бондари стучат молотками и купают мозолистые руки в дубовых стружках, кружащихся в запахе старинной мебели. Есть отчего горланить Бекельману и по вечерам пить бургундское, ценою рубль сорок копеек за литр. Таких мастеров поискать, - за ними придется съездить в Германию. Кооперация открыла новый ларек, куда по утрам в деревянных чанках привозят первый виноград, распределяемый по классовому признаку.
Хозяйки ругаются в очереди, как разъяренные усатые тигрицы. Идет настоящий бой. Спекулянты пользуются случаем: в городе самый плохой виноград продают по полтора рубля. Пятнадцать копеек кило! - объявил Директор. Это себестоимость. За штампованный кружок серебра вы получаете груду синего рая, прорывающего веселый колпак измятой газеты. Виноград привозят с каменных гор. Рессорные линейки провожает солнце. Кисти запыленного синего мрамора прыгают на ухабах тяжестью изобилия. Есть от чего кружиться длинным полосатым осам и клейко жужжать под прилавками. Пятнадцать копеек кило! Солнце мечет в чаны синюю тяжелую икру, продавцы еле успевают отвешивать ее, заваливая медные весы туго набитыми знойными связками. Есть для чего приезжать сюда рыночным гиенам, живущим на пустырях старого мира.
Усатые тигрицы из семейных кухонь сторожат их злобным рычанием. Над виноградом стоит неистовый гвалт, люди толкутся, как рой, шея Директора появляется среди этих страстей и командует направо и налево: он раскидывает свирепую толпу и пробивает локтями дорогу к здравому смыслу.
- Ай, бабы! - кричит он. - Беда мне с вашими юбками... Батюшки! - он зажимает уши и машет рукой. - Прекратить! Немедленно прекратить! Где кооперация?
Тюбетейка Бронштейна возникает шпилем громоотвода, карие ночи директорских глаз ударяют молнией. Начинается потеха. Директор бьет несокращенным Далем и освежает обстановку громовыми раскатами... Тигрицы жмурятся. Директор ворошит их полосатые спины и оглаживает их шерсть широкими мужскими шутками. Они хохочут - и превращаются в задорных, видалых женщин.
- Беда! - качает головой Директор. - Вот и попробуй с ними социализм проводить... Бронштейн, я предупреждаю тебя второй раз...
Простое дело! Это - только продажа раннего сорта португе, плохого для вина и скинутого со счета урожая костяшками бухгалтерии. Не лучше ли нам отправиться к Придачину и потолковать о более важных вещах? Сегодня зной прыгнул вверх,
солнце, как манометр, подрагивает черной стрелкой. Илья Павлович сидит на обрубке и дожидается счастливых мыслей. Он не всегда оглашает их, но это и понятно: не всякому стоит раздавать собственные приобретения. Он прав и доволен своей правотой - это и есть подлинное счастье. Когда я вспоминаю те безмятежные дни, я спрашиваю себя: кто самый счастливый на земле, пущенной лететь в ледовитых пространствах пестрым волчком? Если сейчас ночь, он спит в казарме на деревянной койке, покрытой соломенным матрацем; единственный глаз его закрыт, нос важно перевалился набок. Он самый счастливый на планете: этой койки он не имел тридцать с лишним лет. Если сейчас день, он, конечно, сидит в кочегарке и поглядывает на котлы, раздумчиво заворачивая папироску. Он смотрит важным хозяином: котлы, как ленивые быки, медленно пережевывают дрова, он щурится и говорит с ними, переносясь в прошлое.
- Васьк! Васьк! - бормочет он, похлопывая асбестовые трубы. - Ишь ты, сытый! Хо-хо! - Он поворачивает кран... Ш-ш-ш-жить!.. - брыкается пар. Баловать! - гаркает кочегар, довольно улыбаясь и закидывая рукоять. - Ишь, старый чорт! Разлежались тут у меня! - и он возвращается на свое место посматривать, как перед его носом моет бочки седочубый Кулик, сморкающийся в фартук, прямо из времен Запорожской Сечи...
Сейчас день. Один котел мертв: "Маруська" спит, завернувшись в пепел. В кочегарке топка оптимизма: дух Придачина с гудком облетает горы, солнце прибавляет тени у столбов дороги. Ровно в час мы ожидаем Люсю в купальне на озере. Вода сверкает нестерпимым тяжелым блеском и перебирает расплавленное олово легкого ветерка. Зной мертв.
...Она пришла с глазами, разогретыми солнцем. На ней нет ничего кроме платья и купального костюма - этот легкий шаг и простая откровенность. Ничего замечательного. Эти белые руки и шея, грудь, приподнятая удивлением: неужели это я? - этот изгиб, уже чуть ленивые бедра, походка, струящая шершавую нежность девочки в быстром весельи колен вниз, к выпуклой длинной стройности, обутой в желтые ремешки.
Ничего исключительного. Она пришла и сказала всем телом,
что это - она. В этой девчонке не было ничего особенного. Просто, она смеясь сдернула белое платье, откинула сплетенные из полосок кожи туфли и стояла, как белая песня...
Но почему безмолствует коммуна? Почему до сих пор нет Поджигателя. Даже Овидий неловко молчит и смотрит в зеленую воду, куря папиросу.
- Ну! - крикнула она. - Чего же? Долго вас прикажете ждать?
Купальня сквозила девичьим телом, бревна и доски мутно шевелили тенистую прохладу, солнце лазило по лесенкам вышки, поскрипывая досками.
Овидий начал раздеваться первым.
- У нас происшествие, - сказал он Люсе, стаскивая сорочку: - сегодня пропали портянки Поджигателя, то есть, я хотел сказать... носки. Прекрасные носки в зеленую клетку! Была целая история.
- Неужели? - обернулась тревожно Люся. - Господи, вот бедный! Ведь он совсем не заботится о себе.
- Да, - продолжал Овидий, - это совершенно верно. Но дело в том, что ему подложили две крахмальные салфетки. Настоящие столовые салфетки. Мы никак не могли догадаться, в чем дело.
- Ну, и что же? - оживилась она. - Он остался доволен?
- Не совсем. Он пришел в ярость. Мы хохотали до упаду.
- Бедный, бедный!
- Ничего, - успокоил ее Овидий, складывая свои пожитки, по армейской привычке, в узелок. - Он пустил в ход эти салфетки. Конечно, они не заменят ему тех, но он проносит их до социализма, честное слово!.. Ну, я готов.
Он прыгнул и выпрямился в голубых трусах, загар сыпался с его перевязанных плитками мускулов коричневой пылью. Да, наша молодость еще не прошла! Над коленом его - серая стянутая яма от пулеметной пули. Жаль только, что мальчик слишком живет собой. Он был добровольцем, юность его перегоняет воспоминания, но он все равно не уйдет от нашего брата. Да и девушка ни разу не посмотрела на его мужество... Поджигатель
в салфетках! Она смеялась. О, вероломный друг, ты не пощадил нашего учителя ради красного словца! Надо же было развеять застенчивость поколения, не раз раздеваемого санитарками в окровавленных приемных походных госпиталей... Дорогой учитель, вы не придете сюда, вы не рискнете купаться перед девушкой и разворачивать перед ней узловатые ноги, завернутые в прекрасное столовое белье. Вы еле плаваете, ревматизм отравляет вам жизнь, вчера вы жаловались опять на старые боли... Что же, тут ничего не поделаешь, нас хватит на другие радости... Ого! Овидий хочет прыгать с вышки, он кричит: "Люся! Люся!" - а она и не думает смотреть. Рубашку в брюки, ботинки вниз, трусики мои благополучны, сейчас и я присоединяюсь к другим. Так... Так...
Вода взорвалась. Овидий пролетел сверху, как снаряд из гаубицы. Р-раз! Девушка прыгнула в сторону и мелькнула оперенной античной стрелой, только ее и видели. Она поплыла, лицо ее превратилось в рожицу. Ха-ха! Овидию достанется торжество пустого места. Он вынырнул, закипев водой, и закричал... Ее нет, ее нет, любуйтесь на нас, дорогой Овидий!
Девушка лежала на спине вдали, ее мало заинтересовала акробатика Первой конной, она плыла, расплескивая жидкое солнце, и наслаждалась своим гладким телом.
- Очень хорошо! - сказал я Овидию, скользкому и обтекающему как угорь. - Это класс. Вы сделали прекрасный прыжок. Ха-ха! Жалко, что здесь нет московских дам.
Лирик оставил меня без ответа. Ни слова не говоря, он полез на вышку. Он собирается прыгать еще.
Я вижу, что Овидий с трудом переносит подобные дни. Он перестал бриться, несколько дней мы не получаем арбузов от
его друга китайца Жан-Суа, сорочки Лирика больше не поражают свежестью. Даже Поджигатель сделал ему замечание: он попрежнему печется о мальчике и заботится о его галстуках, как влюбленная жена. Это потешно. Пара довольно курьезна. Наш разрушитель имеет вид санкюлота, хотя бреется аккуратно через каждые два дня. Впрочем, есть еще одна странность: он обращается с книгами необыкновенно осторожно и не терпит пятен на страницах, загнутых углов и помятых обложек. Педантизм его в этом отношении неиссякаем. В бедной каморке, заваленной газетами, я видывал редкие экземпляры в прекрасных переплетах. "Золотой осел", Жан-Жак Руссо, несколько томиков Шекспира и стихи Верхарна - это что-нибудь да значит. Книжная полка - единственное богатство Поджигателя, и не какая-нибудь, а шведско-американская, из красного дерева. Двести пятьдесят рублей! Она стоит, как белая ворона, и блещет тиснеными корешками и чистыми стеклами. Это случайная покупка. Он написал брошюру о китайских событиях, он оправдывает полку успехами на Востоке и позволяет себе роскошь чуть продвинуться в область культурного стиля. Быть может, китайский пролетариат подтолкнет его на дальнейшее. Нельзя же спать, в самом деле, на какой-то геометрической загадке из железных ржавых прутьев, доставшихся ему с жилищным ордером из МК.
Но Овидий... Его поведение наводит на размышления. Вряд ли он сумел бы выдержать пехотную скуку обреченной станции. Он перестал ухаживать за собой в дни ужасного зноя и предпочитает валяться на кровати, с книгами из местной библиотеки. Он дошел до ерунды и читает роман весом в десять фунтов, какую-то безнадежную хронику с фотографиями влюбленного в себя и безвкусного автора. Это уже последнее, тут недалеко до парня с расстегнутой прорехой, я боюсь, что Лирик ожидает от жизни только бенгальских огней и может дойти до ленивой храбрости.
- Боже мой! Как насобачились писать! - вздыхает он, ворочая пружины кровати. - Вы подумайте, я прочитал только сто страниц. Неужели не будет дождя? Я задыхаюсь в этом пекле, мне надоело все, и я не могу больше шляться по виноградникам!
Почему уехал художник? Он появился как сон, сестра его опахнула нас лесной прохладой, она прозвучала как влажный колокольчик... Ее зовут Люся, вы подумайте: Люся! Они поехали за вещами в Новороссийск и исчезли, как и все в жизни. Ах, - он страдал, словно от зубной боли и читал роман, забывая о деле, - ах, они не вернутся! Мы погибнем от скуки.
Он перестал ходить в "Виллу роз" и записывать изящные новеллы старого Веделя. Он не восхищался более вином и его тайнами. Зной перевернул все, шум жизни был неуловим, и ночи не приносили ему никакой прохлады.
11
Директор вывесил приказ на дверях управления, категоричный и отрывистый, как манифест военного времени. Сбор винограда начнется через несколько дней. Всякие отпуска прекращены. Заведующий шампанским производством, профессор А. М. Фролов-Багреев, прибыл и вступил в исполнение своих служебных обязанностей. Секретарем управления совхоза назначается тов. Д.Петухов.
Это тонкая штука - создавать вино. Я вижу Директора повсюду. Он ругается с технической частью и шоферами; каменщиков нужно бросить на ремонт дорог, автомашины должны быть готовы для сбора; он собирается заменить подводы и рессорные линейки механической силой; он громит кооперацию за хвосты у лавки и столовой и пускает в ход словарь Даля, целиком, прибавляя к нему новые словообразования. Солнце поднимается рано, заседания идут непрерывно. Директор устраивает их на ходу, пробегая по каменным лестницам с горы на гору. Он хватает свои дела прямо за шиворот, свита еле поспевает за грубияном, высунув языки. На нем ночная сорочка, ворот ее расстегнут.
- А-а-а!.. - кричит он, увидев кооператоров. - Вот вы где, голубчики! и он осаживает бег, громоздясь шестипудовым гневом и тяжестью степных мускулов. В карих глазах его полыхает украинская ночь. - Здравствуйте!.. - и он закладывает кулаки
в бока, окидывая снисходительно приближающихся молодых людей молчаливой паузой. - Как пожи-ва-ете? Как выспались?.. Ну, вот что, друзья мои... Прекратить! - вдруг кричит он, наливаясь багровой краской. - Слышите? Прек-ра-тить! Я тебя, Бронштейн, за решетку посажу. Я тебя предупреждал бросить эту лавочку. Ты что, на Дирек-то-ра пошел? Бар-дак у меня под видом кооперации устраиваешь? Это кто тебе арбузы по руб-лю продавать позволил? Контрреволюцию среди рабочих разводить, а?! Разгоню всех! Камня на камне от вашего рундука не оставлю!.. Ч-что? Церабкооп установил? Да я вас всех...
Он ударяет по молодым людям волжской баржей, бросает их вниз, топчет своей волей и топит в истории.
- В последний раз! - дышит он тяжело. - Ты, Бронштейн, имей это в виду...
Свита раздумчиво и деликатно смотрит в сторону виноградников.
Директор еще бушует, но все медленнее, медленнее. Его гнев постепенно стихает.
- Смотрите, не подкачайте с питанием, - беседует уже с отдышкой Директор, - бросьте эту автономию. Кооперация - не для наживы. Продавать пятнадцать копеек арбуз на круг. Никаких надбавок! Распоряжение Директора и кончено.
Он зевает, смотрит вверх, поддергивает брюки. Картузик его глядит насмешливо. Мгновение - и он, и свита, и кооперация катятся по лестнице. Бронштейн хохочет и, разводя руками, жужжит на ухо Директору. Он тонок, как библейская лоза, туркестанская тюбетейка придает ему шутовской вид.
- Нет, вы подумайте, - говорит он, подделывая голос под жаргон, - что вы только говорите, Директор!.. Разве государство не может сделать верного дела? Ва! Это я гарантирую. Даю честное слово!
Директорский голос скатывается вниз. По лестнице медленно поднимается Эдуард Августович, величественно передыхая на площадках.
- Яшник! Ах, этот Яшник! - качает он головой, подсмеиваясь.
- Чудак! Вот чудак! Вы знаете, - он тяжело дышит, - они сходят с ума со своими планами... Да.
Мы закуриваем.
Планы... Ведель не научился их составлять за сорок пять лет. Он, очевидно, забыл свои записные книжки...
- Вы знаете, - говорит он, останавливаясь, - мне припоминается один год. Управляющий тоже составил планы: все было очень хорошо, мы приготовились к виноделию, процент сахаристости был достаточен. Хе-хе... смеется он. - Подул ветер - и все планы остались на бумаге. Тольке один дождь и немного града... Когда идет брожение, мы привыкли смотреть на термометр: это очень важно. Нужно быть аккуратным, молодое вино легко простуживается: небольшой северный ветер - и надо закрывать двери. Подвал это как инкубатор для цыплят. Можно погубить хорошее вино. Я боюсь, как бы не повторилась такая история... Но этот веселый Яшник! Ах, добродушный чудак!
Он качает головой и смеется от души, чуть горбясь и клонясь седой головой в кепке. Куда направлюсь я? Быть может, я отправлюсь с ним в подвал? Он с удовольствием покажет мне прессовое отделение... Подготовка к виноделию идет, но он сомневается в приказе Директора. Никто не может отвечать за небо, в этом районе солнце и дождь чрезвычайно капризны. Он говорит о знаменитом норд-осте.
- Он вовсе не так страшен, как вода, - говорит винодел, - это наш дезинфектор. Хе-хе, - подсмеивается он, - этот ветер устраивает славные штуки...
Знаю ли я, что он срывает со всех якорей морские пароходы и прекращает уличное движение в городе? Правда, здесь он несколько слабее, но осенью озеро штормует, как океан, и ему трудно сидеть в подвале, слушая мелкий дождь и грохот волн, плещущих за горами. Осенние дни темны, все спит глубоким сном, и ни один поэт не является сюда за грязью на сапогах и дождем на шляпе. Скучная пора! Но летом норд-ост радует винодела и хорошо служит доброму вину: без него грибок мильдью не оставил бы в покое дождевые виноградники. Он помнит хорошо
тысяча девятьсот десятый год. Дожди шли, как из ведра, росы падали обильно, этот мильдью не давал никому покоя. Бордосская жидкость смывалась мгновенно, рабочие выбивались из сил, мильдью охватывал огромные площади, и в конце концов бедствие надвигалось, как грозовая туча.
- Хе-хе! Французские специалисты утверждали, что урожай погиб. Во Франции при таком заражении машут рукой. Но хорошо то, что хорошо кончается. Норд-ост в течение суток приостановил ядовитые полчища, мильдью исчез, вино десятого года было превосходным по тонкости и свежести вкуса... Я сделал отличное вино, - повторил Ведель. - Десятый год оказался счастливым... В моем деле мало писать бумаги в рабочком и выступать с докладами на собраниях. Нужно иметь хорошую память - подругу опыта и не забывать заглядывать в записную книжку...
Солнце, вода, ветер. Кругом зной, сиянье. Солнце - как бред тифозного...
12
Ее зовут Светланой Алексеевной. Она приехала. Жизнь ворвалась, как ветер, в наши знойные стены, ее голос опахнул нас студеной погремушкой водяного колокольчика. Овидий был прав: в ее имени - сочный стебелек, белая ночная роса, запах месяца в сыром луге. Художник приехал с севера, она - его сестра, и они оба будут жить рядом с нами.
Они сидели здесь, говорили. Два желтых чемодана, складной мольберт, полированный ящик, рамы с холстами. Живописец в клетчатом костюме, галстук его сбит набок, волосы на ровный пробор, свисают чолкой ко лбу. Ему или семьдесят или тридцать лет: когда он смеется - он помятый беззубый дядюшка, двух зубов у него нет... На кого он похож? Быть может, на американца... Нет, брюки сидят у него мешком. Это - наш, русский живописец, имеющий сестру, при виде которой Поджигатель подобрал босые ноги и незаметно завернул их в одеяло.
В ней ничего исключительного. Разве мы не видели прекрасных
женщин, Неунывающий Друг? И разве они созданы иначе, чем мы? Все очень просто в мире, и смешно волноваться, когда приезжает девушка, у которой лицо белее, чем у других, а когда она поднимается от чемодана, в подколенных ложбинках разглаживаются нежные синяки, подобные теням под утомленными глазами. В этом нет ничего удивительного: несколько вен, здоровый пульс. Пусть Овидий находит здесь млечное мерцание звезд, - мы с вами видели подобные тениссные туфли, платье с лукавой скромностью, волосы, щекочущие шею певучими прядями, и эту походку... Но Поджигатель спрятал красные ноги и проделал хитрый маневр с большой ловкостью. У него был достаточно растерянный вид.
Мы поговорили о разных вещах, о любезности Директора. Честное слово, Люся смотрела на нас с любопытством.
Живописец подмигивал нам с Овидием.
- Братцы мои, - разводил он руками, - ничего не понимаю! "Купаж", "ассамбляж", "дегоржаж"... Чорт его знает! Когда же будет выпиваж? Нельзя ли сегодня же приступить к дегустации?.. Молчи, молчи! - накинулся он на сестру. - Она хуже, чем жена, не дает дыхнуть... Мы выпьем по бутылочке, скромно. Нельзя же приступать к работе, не раскусив, чем она пахнет. А кроме того... ты знаешь, что такое дегустация? - он поднимал палец и щурился всем лицом. - Это тонкая штука! Это тебе не пьяный Аристарх. Аб-ра-у сто пять-де-сят че-ты-ре!.. Рюмка. Все стоят с карандашами. Тишина, бонтонность, торжественность... Буль, буль, буль. Льется. Что вы скажете, милсдарь? Как вы находите букет? Не отдает ли он пригорелой резиной? М-да-м, м-да-м, м-да-м... Никакой закуски! Одни сухари. Тут, братцы мои, чисто научная работа, культурность, полная световая гамма... Ассамбляж, купаж, верниссаж! Ты, Люська, поживешь на Шампанеях и научишься понимать, что наливают в бутылки... Ках! - кашлянул вдруг Живописец. - Ках!
Он схватился за грудь, и беззубое добродушие его рта спрыгнуло в темную страдальческую гримасу, рука искала платок. Удушающие удары кашля поднимали и бросали ровную прядь волос.
- Беги, откашляйся, - живо откликнулась Люся. - Я тебе говорила! Видишь...
Живописец, согнувшись, кинулся за дверь. Там захрипело, забилось. Я никогда не слышал такого ужасного кашля, - казалось, что грудь человека разрывают предсмертные судороги.
Девушка сидела спокойно, ее щеки дымились розовыми пятнами, она смотрела на золотые ручные часики.
- Две минуты, - сказала она, внимательно трогая левой рукой гладкие волосы у лба. - Он кашляет три.
- Это ужасно! - с неподдельной тревогой произнес Овидий. - Быть может, позвать доктора?
Она не ответила. Ресницы ее покоились на часах. Она смотрела вниз, как женщина, кормящая ребенка. Грудь ее поднималась простотой жизни.
- В самом деле, - сказал я, - быть может...
Но я вовсе не хотел сказать этого.
Живописец кашлял третью минуту, грудь его плакала. Поджигатель забыл о красных ногах, он скинул их на пол, штрипки его галифе висели грязными прачечными тесемками. "Ага! - думал торжествующе я. - Поколение понимает друг друга. Фронты, голодовки, разбитые вагоны - вы говорите одним языком, вы нас сбиваете вместе. Мы не можем спокойно смотреть на часы, когда кашляют сгоревшие годы и говорят нам одни и те же слова. Здесь мы одни, нечего думать о кустарниках юности. Недаром Поджигатель бледнеет и протирает очки, а Овидий говорит о докторе. Когда выбирают одного из дружного стада, все остальные слышат каждый стук обреченного сердца..."
- Могила! - бормотал Живописец, показываясь из дверей и вытирая рот. Двести граммов мокроты ежедневно.
Он поднял чемодан. Люся смотрела на него и улыбалась. "Пустяки! говорили ее глаза. - Поправишься. Поменьше пей и слушайся свою милую сестру. Тебе вырезали девять ребер - и это в конце концов сущие пустяки..."
- Ну, братцы, покедова... Люська! Забирай мольберт.
Живописец отправился в свой уголок Осоавиахима, крикнув на прощание о дегустации.
Мы помогли девушке отнести мольберт и холсты. Поджигатель вспомнил о своих ногах в последний момент.
- Простите! - произнес он угрюмо. - Я не успел надеть ботинки.
- Не верьте ему! - закричал Овидий. - Дома он всегда ходит босиком.
- Ну, и что же?
- Не слушайте, не слушайте! - к моему удивлению вдруг солгал Поджигатель и начал городить какую-то ерунду о сандалиях... Какие сандалии? Мы первый раз слышим. Девушки все насмешницы, - я уверен, что она все увидела, и совершенно напрасно Поджигатель отодвигал под кровать запотевшие, в зеленую клетку, портянки, служившие ему носками. Но она добра. Два карих золотых ободка вокруг темных зрачков искрятся, лицо ее серьезно.
- Какие пустяки! Вот еще! - сказала она. - Я не придаю этому никакого значения. Мы ведь будем друзьями, не правда ли?
Они ушли. Вечером четвертая кровать оказалась занятой: с нами будет жить вместе товарищ Петухов, винный секретарь, который сразу же получил наименование Винсека. Узел стягивается все крепче, мы знакомимся все с новыми и новыми людьми, каждый из них достоин стать украшением памяти, каждый вечер прибавляет новые темы для славных бесед. Зной оснастил энергию Директора, остались последние дни перед сладкой ослепительной жатвой. А в нашу дверь по утрам стучится легкая прохлада руки с золотыми часиками, и кашель Живописца покрывает голос, которому удивляются сами нетерпеливые губы.
- Можно?
Она влетает восемнадцатью столетьями нашей эры и признается в полном невежестве перед ораторами коммуны. Но она соглашается почти со всеми и спорит только с одним Овидием, вспыхнувшим в этих днях снежными сорочками, синими галстуками и носками, легкими, как паутина. Да, мы бреемся с самого утра. Поджигатель по вечерам произносит речи. Художник сидит
с бутылкой вина и пережевывает его глотками, подражая Веделю. Он успел подружиться с Бекельманом. После обеда они вместе хрипят и кашляют, отпуская непристойные шуточки. Наступила веселая жизнь. Планета вращается бешено. Времена перепутались. Мы живем снова в старой теплушке и, раскачиваясь, трясемся на фронт. Вспоминаются славные дни. Достаточно сказать, что Овидий перестал говорить о стихах и повторять свои излюбленные строфы из Тютчева. Это - чудесный признак: стихи не скроются никуда и пригодятся в замедленные минуты. Сейчас же грохочет жар, термометр поднимается за сорок, - разве плохо, когда в подобные дни люди проявляют активность и чувствуют себя превосходно в коммуне, учрежденной в угловой комнате управления совхоза "Абрау-Дюрсо"?
Шире дорогу! Пусть шумят эти благословенные вечера. Звезды выпали, как млечный снег, сверчки начинают работу. Скоро будет вино. Все по кроватям пять друзей: цвет и надежда своего поколения. Электрификация - путь к коммунизму, зажигайте лампочку. Окна открыты настежь. Садовники ложатся спать, молодежь веселится под музыку, звуки оркестра плачут в горах, знавших щиты Эллады. Пусть грянут речи, пусть начнет Овидий импровизацию ради двух невнимательных глаз, пусть говорит поколение, прожившее молодость в тифозном бреду. Скорей, Поджигатель! На сцену, Винсек!
Она слушает внимательно и говорит всем, кроме Овидия, свое: да, - ее голос звучит, как дерево темновишневой скрипки.
13
Планета обвешана виноградом, она готовится скинуть старую шкуру и размять полные бока, увенчанные созревшими листьями. Идет новолуние. Бондари стучат молотками и купают мозолистые руки в дубовых стружках, кружащихся в запахе старинной мебели. Есть отчего горланить Бекельману и по вечерам пить бургундское, ценою рубль сорок копеек за литр. Таких мастеров поискать, - за ними придется съездить в Германию. Кооперация открыла новый ларек, куда по утрам в деревянных чанках привозят первый виноград, распределяемый по классовому признаку.
Хозяйки ругаются в очереди, как разъяренные усатые тигрицы. Идет настоящий бой. Спекулянты пользуются случаем: в городе самый плохой виноград продают по полтора рубля. Пятнадцать копеек кило! - объявил Директор. Это себестоимость. За штампованный кружок серебра вы получаете груду синего рая, прорывающего веселый колпак измятой газеты. Виноград привозят с каменных гор. Рессорные линейки провожает солнце. Кисти запыленного синего мрамора прыгают на ухабах тяжестью изобилия. Есть от чего кружиться длинным полосатым осам и клейко жужжать под прилавками. Пятнадцать копеек кило! Солнце мечет в чаны синюю тяжелую икру, продавцы еле успевают отвешивать ее, заваливая медные весы туго набитыми знойными связками. Есть для чего приезжать сюда рыночным гиенам, живущим на пустырях старого мира.
Усатые тигрицы из семейных кухонь сторожат их злобным рычанием. Над виноградом стоит неистовый гвалт, люди толкутся, как рой, шея Директора появляется среди этих страстей и командует направо и налево: он раскидывает свирепую толпу и пробивает локтями дорогу к здравому смыслу.
- Ай, бабы! - кричит он. - Беда мне с вашими юбками... Батюшки! - он зажимает уши и машет рукой. - Прекратить! Немедленно прекратить! Где кооперация?
Тюбетейка Бронштейна возникает шпилем громоотвода, карие ночи директорских глаз ударяют молнией. Начинается потеха. Директор бьет несокращенным Далем и освежает обстановку громовыми раскатами... Тигрицы жмурятся. Директор ворошит их полосатые спины и оглаживает их шерсть широкими мужскими шутками. Они хохочут - и превращаются в задорных, видалых женщин.
- Беда! - качает головой Директор. - Вот и попробуй с ними социализм проводить... Бронштейн, я предупреждаю тебя второй раз...
Простое дело! Это - только продажа раннего сорта португе, плохого для вина и скинутого со счета урожая костяшками бухгалтерии. Не лучше ли нам отправиться к Придачину и потолковать о более важных вещах? Сегодня зной прыгнул вверх,
солнце, как манометр, подрагивает черной стрелкой. Илья Павлович сидит на обрубке и дожидается счастливых мыслей. Он не всегда оглашает их, но это и понятно: не всякому стоит раздавать собственные приобретения. Он прав и доволен своей правотой - это и есть подлинное счастье. Когда я вспоминаю те безмятежные дни, я спрашиваю себя: кто самый счастливый на земле, пущенной лететь в ледовитых пространствах пестрым волчком? Если сейчас ночь, он спит в казарме на деревянной койке, покрытой соломенным матрацем; единственный глаз его закрыт, нос важно перевалился набок. Он самый счастливый на планете: этой койки он не имел тридцать с лишним лет. Если сейчас день, он, конечно, сидит в кочегарке и поглядывает на котлы, раздумчиво заворачивая папироску. Он смотрит важным хозяином: котлы, как ленивые быки, медленно пережевывают дрова, он щурится и говорит с ними, переносясь в прошлое.
- Васьк! Васьк! - бормочет он, похлопывая асбестовые трубы. - Ишь ты, сытый! Хо-хо! - Он поворачивает кран... Ш-ш-ш-жить!.. - брыкается пар. Баловать! - гаркает кочегар, довольно улыбаясь и закидывая рукоять. - Ишь, старый чорт! Разлежались тут у меня! - и он возвращается на свое место посматривать, как перед его носом моет бочки седочубый Кулик, сморкающийся в фартук, прямо из времен Запорожской Сечи...
Сейчас день. Один котел мертв: "Маруська" спит, завернувшись в пепел. В кочегарке топка оптимизма: дух Придачина с гудком облетает горы, солнце прибавляет тени у столбов дороги. Ровно в час мы ожидаем Люсю в купальне на озере. Вода сверкает нестерпимым тяжелым блеском и перебирает расплавленное олово легкого ветерка. Зной мертв.
...Она пришла с глазами, разогретыми солнцем. На ней нет ничего кроме платья и купального костюма - этот легкий шаг и простая откровенность. Ничего замечательного. Эти белые руки и шея, грудь, приподнятая удивлением: неужели это я? - этот изгиб, уже чуть ленивые бедра, походка, струящая шершавую нежность девочки в быстром весельи колен вниз, к выпуклой длинной стройности, обутой в желтые ремешки.
Ничего исключительного. Она пришла и сказала всем телом,
что это - она. В этой девчонке не было ничего особенного. Просто, она смеясь сдернула белое платье, откинула сплетенные из полосок кожи туфли и стояла, как белая песня...
Но почему безмолствует коммуна? Почему до сих пор нет Поджигателя. Даже Овидий неловко молчит и смотрит в зеленую воду, куря папиросу.
- Ну! - крикнула она. - Чего же? Долго вас прикажете ждать?
Купальня сквозила девичьим телом, бревна и доски мутно шевелили тенистую прохладу, солнце лазило по лесенкам вышки, поскрипывая досками.
Овидий начал раздеваться первым.
- У нас происшествие, - сказал он Люсе, стаскивая сорочку: - сегодня пропали портянки Поджигателя, то есть, я хотел сказать... носки. Прекрасные носки в зеленую клетку! Была целая история.
- Неужели? - обернулась тревожно Люся. - Господи, вот бедный! Ведь он совсем не заботится о себе.
- Да, - продолжал Овидий, - это совершенно верно. Но дело в том, что ему подложили две крахмальные салфетки. Настоящие столовые салфетки. Мы никак не могли догадаться, в чем дело.
- Ну, и что же? - оживилась она. - Он остался доволен?
- Не совсем. Он пришел в ярость. Мы хохотали до упаду.
- Бедный, бедный!
- Ничего, - успокоил ее Овидий, складывая свои пожитки, по армейской привычке, в узелок. - Он пустил в ход эти салфетки. Конечно, они не заменят ему тех, но он проносит их до социализма, честное слово!.. Ну, я готов.
Он прыгнул и выпрямился в голубых трусах, загар сыпался с его перевязанных плитками мускулов коричневой пылью. Да, наша молодость еще не прошла! Над коленом его - серая стянутая яма от пулеметной пули. Жаль только, что мальчик слишком живет собой. Он был добровольцем, юность его перегоняет воспоминания, но он все равно не уйдет от нашего брата. Да и девушка ни разу не посмотрела на его мужество... Поджигатель
в салфетках! Она смеялась. О, вероломный друг, ты не пощадил нашего учителя ради красного словца! Надо же было развеять застенчивость поколения, не раз раздеваемого санитарками в окровавленных приемных походных госпиталей... Дорогой учитель, вы не придете сюда, вы не рискнете купаться перед девушкой и разворачивать перед ней узловатые ноги, завернутые в прекрасное столовое белье. Вы еле плаваете, ревматизм отравляет вам жизнь, вчера вы жаловались опять на старые боли... Что же, тут ничего не поделаешь, нас хватит на другие радости... Ого! Овидий хочет прыгать с вышки, он кричит: "Люся! Люся!" - а она и не думает смотреть. Рубашку в брюки, ботинки вниз, трусики мои благополучны, сейчас и я присоединяюсь к другим. Так... Так...
Вода взорвалась. Овидий пролетел сверху, как снаряд из гаубицы. Р-раз! Девушка прыгнула в сторону и мелькнула оперенной античной стрелой, только ее и видели. Она поплыла, лицо ее превратилось в рожицу. Ха-ха! Овидию достанется торжество пустого места. Он вынырнул, закипев водой, и закричал... Ее нет, ее нет, любуйтесь на нас, дорогой Овидий!
Девушка лежала на спине вдали, ее мало заинтересовала акробатика Первой конной, она плыла, расплескивая жидкое солнце, и наслаждалась своим гладким телом.
- Очень хорошо! - сказал я Овидию, скользкому и обтекающему как угорь. - Это класс. Вы сделали прекрасный прыжок. Ха-ха! Жалко, что здесь нет московских дам.
Лирик оставил меня без ответа. Ни слова не говоря, он полез на вышку. Он собирается прыгать еще.