Страница:
Его привезли на показательную ферму, как раньше возили иностранцев в колхоз Стародубцева. Привезли к голландскому колонисту, которому для прирезания земли к своему отечеству, естественно, требуется этот самый закон о продаже. И Ельцин распоряжается: “Продать!” Чудищем топчется на чудной русской, приволжской земле, страша разве что собственных телохранителей. Представляет на суд публики свою “идею”, но какие там идеи могут быть у чучела?
“Продать!” И маяк капитализма, какой-то хорошо подсуетившийся новорусский губернского масштаба, исполняет перед одеревенелым “хозяином” роль цивилизованного мужика. В то время как настоящий-то русский мужик, все в той же фуфаечке и в тех же резиновых сапогах, совсем отдельно бытует от этого сельскохозяйственного шоу.
И мысль русская аграрная витает тоже вдалеке от Ельцина.
Здесь мы представляем двух столпов нашей деревни — крестьянина Николая Брагина и ученого-агрария Александра Чаянова, смертью своей, небытием повязанных в высших слоях русского духа.
Убийцы обоих известны.
ДВА ЧАЯНОВА
ОГОНЬ-МУЖИК
“Продать!” И маяк капитализма, какой-то хорошо подсуетившийся новорусский губернского масштаба, исполняет перед одеревенелым “хозяином” роль цивилизованного мужика. В то время как настоящий-то русский мужик, все в той же фуфаечке и в тех же резиновых сапогах, совсем отдельно бытует от этого сельскохозяйственного шоу.
И мысль русская аграрная витает тоже вдалеке от Ельцина.
Здесь мы представляем двух столпов нашей деревни — крестьянина Николая Брагина и ученого-агрария Александра Чаянова, смертью своей, небытием повязанных в высших слоях русского духа.
Убийцы обоих известны.
ДВА ЧАЯНОВА
Ольга Вельдина
Но не надо спешить закрывать дверь за прошлым. Нам, ищущим и не находящим ответов, нужно оглянуться назад. Там остались многие великие имена. В них есть, если присмотреться, брезжащий Свет, который мог бы вывести Россию на тот самый правильный Путь. Одно из таких имен — Александр Васильевич Чаянов. Его трагедия, его муки каким-то образом связаны с Надеждой, которая не осуществилась для России.
Чаянову не было дано по-настоящему состояться в ХХ веке. Век заканчивается, Чаянов — нет.
… Три года назад я познакомилась с младшим сыном известного аграрного экономиста — Василием Александровичем Чаяновым. (Старший сын Чаянова Никита погиб на фронте в 1941-м.). Это уже очень пожилой человек, который последние десять лет своей жизни (с тех пор, как в 1987 году реабилитировали отца) целиком отдал поискам документов, писем, статей, словом, всего, что могло бы пролить свет на жизнь и смысл жизни Александра Чаянова. В первую нашу встречу он сказал мне: “Я поклялся посвятить остаток жизни восстановлению доброго имени отца.” В этих словах не было никакого пафоса. Василий Александрович занят тяжелой, очень будничной, прозаической работой. Каждая бумажка, пусть даже самая ничтожная, но имеющая отношение к жизни отца, является для него счастливой наградой за месяцы, а то и годы переписки, сидения в архивах, за упорство в общении с некоторыми официальными инстанциями… Не перечислишь всего.
Шум вокруг имени Чаянова давно утих. Оно и понятно. Прошла мода на статьи о жертвах страшного тоталитаризма, и не нужен стал Чаянов, хотя трудно найти более актуальную сейчас фигуру в российской аграрной науке. Его работы по кооперации, статьи по теории трудового семейного крестьянского хозяйства (да и многое другое) — вот что было бы как нельзя кстати для того, чтобы наладить дело с реформами в нынешнем сельском хозяйстве. Если мы когда-нибудь все-таки опомнимся и начнем строить Великую Россию, а последнее невозможно без развитого сельского хозяйства, то Чаянов нам обязательно пригодится.
Трагическая судьба всемирно известного ученого, безусловно, предопределила во многом судьбы его близких. Они жили, как будто бы в черной тени, которую отбрасывало на них само запретное имя “Чаянов”. (Жена Чаянова, Ольга Эммануиловна, так и не дожила до реабилитации мужа, скончалась 19 сентября 1983 года.) Не буду писать о житейских трудностях, о многочисленных препятствиях, это слишком очевидно, таких семей много в стране, и жизнь Василия Александровича не является исключительной. Речь о другом.
Младший Чаянов почти не жил с отцом: когда того забрали, Василию исполнилось всего лишь пять лет; он не видел отца, не знал его, не помнил. И все же духовное влияние Александра Васильевича на сына, почти постоянное, несомненно. Осмелюсь даже сказать, что оно увеличивалось с годами. Понятие “отец” стало особой духовной субстанцией, оно обладало огромной магией, излучало светлые “токи”. Постепенно оно преобразовалось в основное содержание и смысл жизни. Кстати, Василий Чаянов тоже избрал науку, но не аграрную — после окончания Московского горного института он занимался автоматизацией на горных предприятиях, а потом — в непромышленной сфере.
Последние годы Василий Александрович, вникая в жизнь и труды ученого Чаянова, практически постоянно живет в атмосфере его мыслей, его поступков, его чувств. Если вдуматься, личность и судьба сына тысячами невидимых нитей связана с личностью отца. Все это для меня сомкнулось в одну целостную формулу, которую я назвала “два Чаянова”. В этом есть внутренняя логика, глубокий смысл. Правда, эта схема недостаточна, если ее не поставить в соответствующий интерьер времени.
Совершенно ясно, что старший Чаянов не совсем вписывался в свое время, точнее, он как бы расходился с ним. Однозначно: ему было не по пути с большевистской властью. Хотя он очень многое сделал для нового строя, хотя именно в 20-е годы он выдвинулся в число ведущих теоретиков в аграрной науке, хотя он занимал очень высокие посты. (К примеру, в октябре 1917 года ему довелось даже две недели пробыть товарищем министра земледелия во Временном правительстве; а в 1921 — 1922 годах он формировал планы Наркомзема). И несмотря на все эти “хотя”, закономерность последующих событий не подлежит сомнению. Вот короткая хронология последних семи лет его жизни. 21 июня 1930 года — арест. Его обвиняют в принадлежности к мифической Крестьянской трудовой партии. Далее — четыре года тюрьмы. Последний год заключения заменен ссылкой в Алма-Ату, где Чаянов устроился преподавателем в КазСХИ и одновременно консультантом в Наркомате земледелия Казахстана. В 35-м году новый виток травли. Увольнение из КазСХИ и зачисление на работу в Казахстанский НИИ экономики сельского хозяйств. 9 ноября он уволен и оттуда и зачислен в Наркомзем. 17 марта 1937 года — второй арест. 3 октября 1937 года — приговор к высшей мере наказания.
Чаянов не мог быть ни фанатиком, ни ортодоксом, ни лизоблюдом, ни палачом. Он был тем, кем он был, — великим ученым с душой поэта. Он занимался теорией крестьянского хозяйства и писал романтические повести. Ему почти гениально удавалось и то, и другое. В ярославской тюрьме он писал “Историю западно-европейской гравюры”. Круг его интересов был удивительно широк. Однажды он сочинил утопию “Путешествие моего брата Алексея в страну крестьянской утопии”, герой которой из 1921 года попал в год 1984-й, совсем в другую Россию, с другим строем. Чтобы написать такое, нужно быть немножко идеалистом, немножко мечтателем. Тут нужен порыв души, счастливая окрыленность. И все это в нем было. Ему в голову приходили замечательные фантазии, которые он “упаковывал” в форму художественных произведений. А потом он, великий реалист и великолепный практик, вставал из-за стола и шел заниматься прозой жизни — в Госплан, в Наркомзем, в свой институт. Он был необыкновенен во всем. И ему этого не простила “эпоха свободы”.
Я не стала бы утверждать, что Чаянов был абсолютно чужд духу революции и социалистических преобразований. На своем месте он слишком немало сделал для Советской власти. Очевидно, существовал какой-то общий, ключевой духовный момент, благодаря которому на самом раннем этапе строительства нового государства между властью и Чаяновым не было острого антагонизма. Этой “точкой”, в которой сошлись революция и Чаянов, явился мираж земного рая или “земного града” (по определению Сергея Булгакова). При всей своей незаурядности Чаянов обладал многими типичными чертами интеллигенции того периода. Интеллигенты начала века верили в прогресс, который в конце концов приведет человечество к некоему земному раю; в нем люди будут жить свободно и гармонично, там будет действовать закон: от каждого — по способностям, каждому — по потребностям. Прекрасный неуловимый призрак, как его ни называй, — “коммунизм”, “земной град” или как-то еще очень ясно отражается в чаяновской утопии.
“Сын века — он уходил от своего века, заворачиваясь в плащ от соглядатаев, голода и снега”, — это Бродский о еретике Мигуэле Сервете, сожженном кальвинистами. Русский ученый Александр Чаянов также уходил от своего века.
Он не ушел от пули. Ему в своем времени ничего не было дано, кроме расстрела. Он, сын своего века, этим веком и был приговорен.
Как это было? Каким был тот день расстрела Чаянова, 3 октября 1937 года, холодным и дождливым, или, наоборот, солнечным и теплым? Мы ничего не знаем о последних месяцах жизни ученого. Этот период — как сплошная тьма. Никаких свидетельств, воспоминаний, записок, документов. Впрочем, неудивительно. Смерть Чаянова скрывалась даже от ближайших родственников.
Но в архиве бывшего КГБ не могло не сохраниться “Дело Чаянова”. Вот фрагмент из акта медицинского освидетельствования, составленного через пять дней после ареста: “… Со стороны нервной системы: зрачки сужены, вяло реагирует на свет…, дрожание в веках и вытянутых пальцах… Со стороны психики заметных отклонений нет. Жалобы: головокружение, провалы памяти, упорная бессонница, боли в затылочной части головы. Заключение: Чаянов страдает резко выраженной неврастенией на почве переутомления и начинающегося склероза мозговых сосудов. За свои действия и поступки ответствен”. Василий Александрович Чаянов, обнаруживший эту медицинскую справку, сразу проконсультировался со специалистами. Они считают: указанные выше симптомы могут быть вызваны либо вынужденной бессонницей, либо отравлением наркотиками или тем, что человека били по голове.
Из обзорной справки личного тюремного дела на Чаянова А. В. стало известно: двадцать один раз вызывали больного Чаянова на допросы, часто — ночью. Двадцать один раз.
Попытки представить тюремную жизнь Чаянова во всей полноте страшных реалий 30-х годов привели меня в читальный зал архива ФСБ. Я взяла святая святых для себя и Чаянова-младшего — дело на заключенного Чаянова и его единомышленников (заведенное после первого ареста в 1930 году.) Оно составляет 24 тома. Плюс пять томов — реабилитация. Всего — 29. Каждый том — в картонной обложке казенного синего цвета — точь в точь квартальные отчеты какой-нибудь бухгалтерии. Я тогда подумала: если рукописи трудов ученого собрать и переплести в картонные обложки, то томов исследований получится гораздо больше, чем томов допросов. Только опубликованных работ по организации и экономике сельского хозяйства у Чаянова более трехсот. Из них шестьдесят семь — книги. В тюрьме написано еще пять-семь книг.
Читальный зал, в котором я оказалась, небольшой и даже уютный. В нем — с десяток столов, на каждом, как положено, лампа. Милые занавески на окнах. Людей почти не было. Мягкая, камерная тишина располагала к сосредоточенному чтению. Но в самый разгар работы стоявший на улице “мерседес” встревоженно “закричал”. В маленький мир покоя врезалось завывание сигнализации. Сотрудник архива подошел к окну, посмотрел вниз. Помолчал. Опять бросил взгляд на “мерседес” и, отвернувшись от окна, сказал бесцветным голосом: “Никак не выключается”.
Я перечитала желтые страницы дела на заключенного Чаянова. На некоторых из них встречается неровный чаяновский почерк. Это не только показания, но и записки с просьбами. Например, о свидании с женой.
… Вышла из архива со странным чувством. Близости 37-го года. Он не так далеко от нас, этот год. Я ощутила “кровную” связь времен. Например, годов 30-х и 90-х, при всей их несхожести и даже внешней противоположности. Они настолько разные, насколько и похожие. В конце концов, 90-е “вышли”, в том числе и из 30-х. Я попробовала “примерить” Чаянова к нашему времени. И удивилась несовпадению. В каком разительном диссонансе находятся его научные труды, его глубокие, замечательные теории с теми идиотскими реформами, которые начали проводить на селе в начале 90-х! Эти преобразования вводились не только не “по Чаянову” (которого к тому времени уже реабилитировали), но вопреки самому элементарному здравому смыслу. (Кстати, Чаянов был категорически против капитализации сельского хозяйства. Он выступал за развитие семейных трудовых крестьянских хозяйств, широко кооперированных и поддерживаемых государством, соответственно местным условиям.) “Отцы” наших реформ, видимо, не удосужились вникнуть в работы одного из наиболее авторитетных ученых в истории аграрной науки ХХ века. Наши славные западники не заметили, что западная аграрная наука развивалась, во многом опираясь на идеи Чаянова. Живи Чаянов в наше время, его, разумеется, не посадили бы в Бутырку, она и так переполнена; но в большом образном смысле, второй “расстрел” Чаянова состоялся именно при “демократии”, которая его, реабилитировав, тут же забыла о нем, точнее, просто выбросила, как ненужный хлам, на свалку истории. И не только Чаянова, но и других крупных русских ученых-аграриев начала века — Кондратьева, Макарова, Челинцева…
Американский психотерапевт Эрик Берн ввел в психологию человеческой судьбы понятие “сценарий”. Оно означает “постепенно развертывающийся жизненный план, который формируется в раннем детстве в основном под влиянием родителей.” Иными словами, по мнению Берна, родители неосознанно “программируют” судьбы детей, и немногим людям удается вырваться из “сценарной матрицы”. Даже если человек решает действовать во всем противоположно ключевым указаниям отца и матери, то скорее всего и это было запланировано в его сценарии. Конечно, нелепо напрямую переносить концепции психологов в область законов развития обществ и государств. Просто, на мой взгляд, мысль Берна является удачной, хотя и отдаленной аналогией того, что происходило в России в начале и в конце этого века. И та, и другая революции (1917-й, 1991-й) проходила под знаком абсолютного отрицания сложившегося строя, его идеалов и ценностей. Дети отрекались от веры отцов. В одном случае, от веры в Бога и царя, в другом — от религии коммунизма. В предельном нигилизме дети не хотят замечать свою огромную зависимость от отцов; они не видят, что некоторые недостатки предыдущего поколения в определенной степени уже запрограммированы в них самих. Разрушая все до основания, они начинают воспроизводить те же ошибки. Эрик Берн считает, что для отдельного человека выходом из этого порочного круга является обретение собственного сценария. В чем выход из кризиса для России, говорить сложнее. Может быть, также в том, чтобы найти правильный, самостоятельный путь. (кстати, как в начале века, так и сейчас, Россия “болеет” Западом), — путь более самостоятельный, как по отношению к Западу, так и по отношению к недостаткам предыдущего режима.
Представляю, с какой грустью смотрел бы Чаянов на наших брошенных властями крестьян, на вымирающие нищие деревни. В утопии “Путешествие брата Алексея…” Россия 1984 года выглядит, как страна, которая образует вокруг Москвы “на сотни верст сплошное сельскохозяйственное поселение, прерываемое квадратами общественных лесов, полосами кооперативных выгонов и огромными климатическими парками.” “В основе этого строя, — пишет Чаянов, — так же, как и в основе античной Руси, лежит индивидуальное крестьянское хозяйство.”
Портрет Чаянова… Каждый день, просыпаясь и засыпая, Василий Александрович видит страдания отца. Есть мистика в крепкой связанности этих людей. Как есть мистика и в самих несчастьях Чаянова. Отраженный свет падает на картину в квартире сына. Чаянов смотрит на нас из 37-го года. Кто он такой, Александр Васильевич Чаянов? Каково его подлинное место в прошлом, настоящем, будущем? И здесь — сплошная мистика. Неизбежно наступает новый век. Мы живем уже в предчувствии его.
Мы привычно теряем: находить, обретать нам несвойственно. Жизнь мудро использует свой инструмент справедливости: коли государству нет дела до собственной славы, коли мы не слышим пророков в своем Отечестве, что ж — на авансцене появляется сын. Он восстанавливает справедливость, отдавая этому жизнь.
Пусть будет так — Сын с большой буквы. Сын, которому довелось по-своему узнать лихолетье, отца не бросил. Я имею причины думать, что сын мог бы подняться, если не вровень с отцом, то уж в один ряд с ним попал бы по заслугам. Этого сейчас нет. Судьба сына тяжелая, сложная, отягченная, высокая. Он уже устал от своего креста, но крест святее воли. Теперь ничего нет более необходимого, чем служить отцу. Но тут уже трудно разделить: Отец и Россия.
Россия-мати, свете мой безмерный.
Папа.
А сыну уже 72 года.
Вот он звонит мне, едва соприкосновенной с Чаяновым, и рассказывает — то о письме, то о статье отца, какой-нибудь бесценной бумаге, отобранной им у небытия. Мы встретимся потом втроем: отец, сын и я — причисленная.
Если бы моя воля — я бы издала книги Чаянова, собрала бы научные конференции, создала условия для работы сыну. Если бы моя воля — я жила бы в чаяновской утопии.
Но не надо спешить закрывать дверь за прошлым. Нам, ищущим и не находящим ответов, нужно оглянуться назад. Там остались многие великие имена. В них есть, если присмотреться, брезжащий Свет, который мог бы вывести Россию на тот самый правильный Путь. Одно из таких имен — Александр Васильевич Чаянов. Его трагедия, его муки каким-то образом связаны с Надеждой, которая не осуществилась для России.
Чаянову не было дано по-настоящему состояться в ХХ веке. Век заканчивается, Чаянов — нет.
… Три года назад я познакомилась с младшим сыном известного аграрного экономиста — Василием Александровичем Чаяновым. (Старший сын Чаянова Никита погиб на фронте в 1941-м.). Это уже очень пожилой человек, который последние десять лет своей жизни (с тех пор, как в 1987 году реабилитировали отца) целиком отдал поискам документов, писем, статей, словом, всего, что могло бы пролить свет на жизнь и смысл жизни Александра Чаянова. В первую нашу встречу он сказал мне: “Я поклялся посвятить остаток жизни восстановлению доброго имени отца.” В этих словах не было никакого пафоса. Василий Александрович занят тяжелой, очень будничной, прозаической работой. Каждая бумажка, пусть даже самая ничтожная, но имеющая отношение к жизни отца, является для него счастливой наградой за месяцы, а то и годы переписки, сидения в архивах, за упорство в общении с некоторыми официальными инстанциями… Не перечислишь всего.
Шум вокруг имени Чаянова давно утих. Оно и понятно. Прошла мода на статьи о жертвах страшного тоталитаризма, и не нужен стал Чаянов, хотя трудно найти более актуальную сейчас фигуру в российской аграрной науке. Его работы по кооперации, статьи по теории трудового семейного крестьянского хозяйства (да и многое другое) — вот что было бы как нельзя кстати для того, чтобы наладить дело с реформами в нынешнем сельском хозяйстве. Если мы когда-нибудь все-таки опомнимся и начнем строить Великую Россию, а последнее невозможно без развитого сельского хозяйства, то Чаянов нам обязательно пригодится.
Трагическая судьба всемирно известного ученого, безусловно, предопределила во многом судьбы его близких. Они жили, как будто бы в черной тени, которую отбрасывало на них само запретное имя “Чаянов”. (Жена Чаянова, Ольга Эммануиловна, так и не дожила до реабилитации мужа, скончалась 19 сентября 1983 года.) Не буду писать о житейских трудностях, о многочисленных препятствиях, это слишком очевидно, таких семей много в стране, и жизнь Василия Александровича не является исключительной. Речь о другом.
Младший Чаянов почти не жил с отцом: когда того забрали, Василию исполнилось всего лишь пять лет; он не видел отца, не знал его, не помнил. И все же духовное влияние Александра Васильевича на сына, почти постоянное, несомненно. Осмелюсь даже сказать, что оно увеличивалось с годами. Понятие “отец” стало особой духовной субстанцией, оно обладало огромной магией, излучало светлые “токи”. Постепенно оно преобразовалось в основное содержание и смысл жизни. Кстати, Василий Чаянов тоже избрал науку, но не аграрную — после окончания Московского горного института он занимался автоматизацией на горных предприятиях, а потом — в непромышленной сфере.
Последние годы Василий Александрович, вникая в жизнь и труды ученого Чаянова, практически постоянно живет в атмосфере его мыслей, его поступков, его чувств. Если вдуматься, личность и судьба сына тысячами невидимых нитей связана с личностью отца. Все это для меня сомкнулось в одну целостную формулу, которую я назвала “два Чаянова”. В этом есть внутренняя логика, глубокий смысл. Правда, эта схема недостаточна, если ее не поставить в соответствующий интерьер времени.
Совершенно ясно, что старший Чаянов не совсем вписывался в свое время, точнее, он как бы расходился с ним. Однозначно: ему было не по пути с большевистской властью. Хотя он очень многое сделал для нового строя, хотя именно в 20-е годы он выдвинулся в число ведущих теоретиков в аграрной науке, хотя он занимал очень высокие посты. (К примеру, в октябре 1917 года ему довелось даже две недели пробыть товарищем министра земледелия во Временном правительстве; а в 1921 — 1922 годах он формировал планы Наркомзема). И несмотря на все эти “хотя”, закономерность последующих событий не подлежит сомнению. Вот короткая хронология последних семи лет его жизни. 21 июня 1930 года — арест. Его обвиняют в принадлежности к мифической Крестьянской трудовой партии. Далее — четыре года тюрьмы. Последний год заключения заменен ссылкой в Алма-Ату, где Чаянов устроился преподавателем в КазСХИ и одновременно консультантом в Наркомате земледелия Казахстана. В 35-м году новый виток травли. Увольнение из КазСХИ и зачисление на работу в Казахстанский НИИ экономики сельского хозяйств. 9 ноября он уволен и оттуда и зачислен в Наркомзем. 17 марта 1937 года — второй арест. 3 октября 1937 года — приговор к высшей мере наказания.
Чаянов не мог быть ни фанатиком, ни ортодоксом, ни лизоблюдом, ни палачом. Он был тем, кем он был, — великим ученым с душой поэта. Он занимался теорией крестьянского хозяйства и писал романтические повести. Ему почти гениально удавалось и то, и другое. В ярославской тюрьме он писал “Историю западно-европейской гравюры”. Круг его интересов был удивительно широк. Однажды он сочинил утопию “Путешествие моего брата Алексея в страну крестьянской утопии”, герой которой из 1921 года попал в год 1984-й, совсем в другую Россию, с другим строем. Чтобы написать такое, нужно быть немножко идеалистом, немножко мечтателем. Тут нужен порыв души, счастливая окрыленность. И все это в нем было. Ему в голову приходили замечательные фантазии, которые он “упаковывал” в форму художественных произведений. А потом он, великий реалист и великолепный практик, вставал из-за стола и шел заниматься прозой жизни — в Госплан, в Наркомзем, в свой институт. Он был необыкновенен во всем. И ему этого не простила “эпоха свободы”.
Я не стала бы утверждать, что Чаянов был абсолютно чужд духу революции и социалистических преобразований. На своем месте он слишком немало сделал для Советской власти. Очевидно, существовал какой-то общий, ключевой духовный момент, благодаря которому на самом раннем этапе строительства нового государства между властью и Чаяновым не было острого антагонизма. Этой “точкой”, в которой сошлись революция и Чаянов, явился мираж земного рая или “земного града” (по определению Сергея Булгакова). При всей своей незаурядности Чаянов обладал многими типичными чертами интеллигенции того периода. Интеллигенты начала века верили в прогресс, который в конце концов приведет человечество к некоему земному раю; в нем люди будут жить свободно и гармонично, там будет действовать закон: от каждого — по способностям, каждому — по потребностям. Прекрасный неуловимый призрак, как его ни называй, — “коммунизм”, “земной град” или как-то еще очень ясно отражается в чаяновской утопии.
“Сын века — он уходил от своего века, заворачиваясь в плащ от соглядатаев, голода и снега”, — это Бродский о еретике Мигуэле Сервете, сожженном кальвинистами. Русский ученый Александр Чаянов также уходил от своего века.
Он не ушел от пули. Ему в своем времени ничего не было дано, кроме расстрела. Он, сын своего века, этим веком и был приговорен.
Как это было? Каким был тот день расстрела Чаянова, 3 октября 1937 года, холодным и дождливым, или, наоборот, солнечным и теплым? Мы ничего не знаем о последних месяцах жизни ученого. Этот период — как сплошная тьма. Никаких свидетельств, воспоминаний, записок, документов. Впрочем, неудивительно. Смерть Чаянова скрывалась даже от ближайших родственников.
Но в архиве бывшего КГБ не могло не сохраниться “Дело Чаянова”. Вот фрагмент из акта медицинского освидетельствования, составленного через пять дней после ареста: “… Со стороны нервной системы: зрачки сужены, вяло реагирует на свет…, дрожание в веках и вытянутых пальцах… Со стороны психики заметных отклонений нет. Жалобы: головокружение, провалы памяти, упорная бессонница, боли в затылочной части головы. Заключение: Чаянов страдает резко выраженной неврастенией на почве переутомления и начинающегося склероза мозговых сосудов. За свои действия и поступки ответствен”. Василий Александрович Чаянов, обнаруживший эту медицинскую справку, сразу проконсультировался со специалистами. Они считают: указанные выше симптомы могут быть вызваны либо вынужденной бессонницей, либо отравлением наркотиками или тем, что человека били по голове.
Из обзорной справки личного тюремного дела на Чаянова А. В. стало известно: двадцать один раз вызывали больного Чаянова на допросы, часто — ночью. Двадцать один раз.
Попытки представить тюремную жизнь Чаянова во всей полноте страшных реалий 30-х годов привели меня в читальный зал архива ФСБ. Я взяла святая святых для себя и Чаянова-младшего — дело на заключенного Чаянова и его единомышленников (заведенное после первого ареста в 1930 году.) Оно составляет 24 тома. Плюс пять томов — реабилитация. Всего — 29. Каждый том — в картонной обложке казенного синего цвета — точь в точь квартальные отчеты какой-нибудь бухгалтерии. Я тогда подумала: если рукописи трудов ученого собрать и переплести в картонные обложки, то томов исследований получится гораздо больше, чем томов допросов. Только опубликованных работ по организации и экономике сельского хозяйства у Чаянова более трехсот. Из них шестьдесят семь — книги. В тюрьме написано еще пять-семь книг.
Читальный зал, в котором я оказалась, небольшой и даже уютный. В нем — с десяток столов, на каждом, как положено, лампа. Милые занавески на окнах. Людей почти не было. Мягкая, камерная тишина располагала к сосредоточенному чтению. Но в самый разгар работы стоявший на улице “мерседес” встревоженно “закричал”. В маленький мир покоя врезалось завывание сигнализации. Сотрудник архива подошел к окну, посмотрел вниз. Помолчал. Опять бросил взгляд на “мерседес” и, отвернувшись от окна, сказал бесцветным голосом: “Никак не выключается”.
Я перечитала желтые страницы дела на заключенного Чаянова. На некоторых из них встречается неровный чаяновский почерк. Это не только показания, но и записки с просьбами. Например, о свидании с женой.
… Вышла из архива со странным чувством. Близости 37-го года. Он не так далеко от нас, этот год. Я ощутила “кровную” связь времен. Например, годов 30-х и 90-х, при всей их несхожести и даже внешней противоположности. Они настолько разные, насколько и похожие. В конце концов, 90-е “вышли”, в том числе и из 30-х. Я попробовала “примерить” Чаянова к нашему времени. И удивилась несовпадению. В каком разительном диссонансе находятся его научные труды, его глубокие, замечательные теории с теми идиотскими реформами, которые начали проводить на селе в начале 90-х! Эти преобразования вводились не только не “по Чаянову” (которого к тому времени уже реабилитировали), но вопреки самому элементарному здравому смыслу. (Кстати, Чаянов был категорически против капитализации сельского хозяйства. Он выступал за развитие семейных трудовых крестьянских хозяйств, широко кооперированных и поддерживаемых государством, соответственно местным условиям.) “Отцы” наших реформ, видимо, не удосужились вникнуть в работы одного из наиболее авторитетных ученых в истории аграрной науки ХХ века. Наши славные западники не заметили, что западная аграрная наука развивалась, во многом опираясь на идеи Чаянова. Живи Чаянов в наше время, его, разумеется, не посадили бы в Бутырку, она и так переполнена; но в большом образном смысле, второй “расстрел” Чаянова состоялся именно при “демократии”, которая его, реабилитировав, тут же забыла о нем, точнее, просто выбросила, как ненужный хлам, на свалку истории. И не только Чаянова, но и других крупных русских ученых-аграриев начала века — Кондратьева, Макарова, Челинцева…
Американский психотерапевт Эрик Берн ввел в психологию человеческой судьбы понятие “сценарий”. Оно означает “постепенно развертывающийся жизненный план, который формируется в раннем детстве в основном под влиянием родителей.” Иными словами, по мнению Берна, родители неосознанно “программируют” судьбы детей, и немногим людям удается вырваться из “сценарной матрицы”. Даже если человек решает действовать во всем противоположно ключевым указаниям отца и матери, то скорее всего и это было запланировано в его сценарии. Конечно, нелепо напрямую переносить концепции психологов в область законов развития обществ и государств. Просто, на мой взгляд, мысль Берна является удачной, хотя и отдаленной аналогией того, что происходило в России в начале и в конце этого века. И та, и другая революции (1917-й, 1991-й) проходила под знаком абсолютного отрицания сложившегося строя, его идеалов и ценностей. Дети отрекались от веры отцов. В одном случае, от веры в Бога и царя, в другом — от религии коммунизма. В предельном нигилизме дети не хотят замечать свою огромную зависимость от отцов; они не видят, что некоторые недостатки предыдущего поколения в определенной степени уже запрограммированы в них самих. Разрушая все до основания, они начинают воспроизводить те же ошибки. Эрик Берн считает, что для отдельного человека выходом из этого порочного круга является обретение собственного сценария. В чем выход из кризиса для России, говорить сложнее. Может быть, также в том, чтобы найти правильный, самостоятельный путь. (кстати, как в начале века, так и сейчас, Россия “болеет” Западом), — путь более самостоятельный, как по отношению к Западу, так и по отношению к недостаткам предыдущего режима.
Представляю, с какой грустью смотрел бы Чаянов на наших брошенных властями крестьян, на вымирающие нищие деревни. В утопии “Путешествие брата Алексея…” Россия 1984 года выглядит, как страна, которая образует вокруг Москвы “на сотни верст сплошное сельскохозяйственное поселение, прерываемое квадратами общественных лесов, полосами кооперативных выгонов и огромными климатическими парками.” “В основе этого строя, — пишет Чаянов, — так же, как и в основе античной Руси, лежит индивидуальное крестьянское хозяйство.”
Портрет Чаянова… Каждый день, просыпаясь и засыпая, Василий Александрович видит страдания отца. Есть мистика в крепкой связанности этих людей. Как есть мистика и в самих несчастьях Чаянова. Отраженный свет падает на картину в квартире сына. Чаянов смотрит на нас из 37-го года. Кто он такой, Александр Васильевич Чаянов? Каково его подлинное место в прошлом, настоящем, будущем? И здесь — сплошная мистика. Неизбежно наступает новый век. Мы живем уже в предчувствии его.
Мы привычно теряем: находить, обретать нам несвойственно. Жизнь мудро использует свой инструмент справедливости: коли государству нет дела до собственной славы, коли мы не слышим пророков в своем Отечестве, что ж — на авансцене появляется сын. Он восстанавливает справедливость, отдавая этому жизнь.
Пусть будет так — Сын с большой буквы. Сын, которому довелось по-своему узнать лихолетье, отца не бросил. Я имею причины думать, что сын мог бы подняться, если не вровень с отцом, то уж в один ряд с ним попал бы по заслугам. Этого сейчас нет. Судьба сына тяжелая, сложная, отягченная, высокая. Он уже устал от своего креста, но крест святее воли. Теперь ничего нет более необходимого, чем служить отцу. Но тут уже трудно разделить: Отец и Россия.
Россия-мати, свете мой безмерный.
Папа.
А сыну уже 72 года.
Вот он звонит мне, едва соприкосновенной с Чаяновым, и рассказывает — то о письме, то о статье отца, какой-нибудь бесценной бумаге, отобранной им у небытия. Мы встретимся потом втроем: отец, сын и я — причисленная.
Если бы моя воля — я бы издала книги Чаянова, собрала бы научные конференции, создала условия для работы сыну. Если бы моя воля — я жила бы в чаяновской утопии.
ОГОНЬ-МУЖИК
Александр Синцов
На редких фермах, основанных в горбачевские времена и выстоявших до сих пор, “взошло” теперь уже второе поколение хозяев — и эти молодые мужики воспитаны в жестокой борьбе за выживание.
Есть у меня в Вологодской области хороший знакомый Николай Брагин, двадцати пяти лет от роду. Я побывал у него, узнав о смерти отца — скоропостижной, от отека легких. Приехал с соболезнованиями и любопытством: как теперь будет парень выкручиваться в лесной глуши? И поразился прежде всего тому, до чего же глубоко проник в него разбой, криминальный уклад всей нашей жизни — в этого самого, казалось бы, праведного русского человека — трудягу, червя земного. Выходит, и в деревне теперь не прожить без автомата?
Не так много времени прошло после моего предыдущего наезда к Брагиным, когда старший был здоровехонек. Тогда я жил у них два дня. Помогал вытачивать бревна на станке (единственный прибыльный бизнес для нынешнего северного крестьянина), ходил ночью сплавлять лес. Потом ехал с отцом и сыном на грузовике попутно в Москву. Они гостили у меня, звонили с моего московского телефона… И вот теперь уже не скажешь: они. Сын остался в одиночестве.
* * *
Вижу, как наяву, последний день жизни знаменитого на Вологодчине мужика. Тот осенний вечер, когда березовыми трескучими дровами пламенело в доме Брагиных устье русской печи. А рядом на тумбочке пылал в цветном телевизоре мир Божий.
За большим столом Николай-I сидел напротив Николая-II. Оба одинаково шумно ссасывали с ложек жирные, огненные щи.
Прислуживала мать Зоя. Злое, знойное имя это никак не вязалось со слезливой бабой, задерганной бесконечной работой и двумя крутыми мужиками. Она мстила неудавшейся жизни одеждами — до нелепости дорогими, не к случаю напяленными на себя: управлялась с ужином в бархатном платье, блестя золотом на пальцах с обгрызанными ногтями.
— Мы, мать, только первого похлебаем. Остатки запакуй сухим пайком. Мы сейчас на Волбицу двинем.
— Приспичило вам на ночь-то глядя?
— В пятницу надо в Москве быть. Там суббота, воскресенье — дни пропащие. В воскресенье-то мы уж здесь другой сруб должны основать.
— Как же в такую дорогу и не спавши, Никола-ай?
— Ничего, мы за рулем попеременке. За тыщу верст наотдыхаемся.
— Совсем ты, отец, на старости лет голову потерял…
Мужики встали, засунули в карманы пакеты с хлебом и ушли. А Зоя, сидя, повернулась к божнице и стала молиться, утирая слезы передником.
У крыльца, белый от изморози, громоздился грузовик с горой точеных бревен в кузове. Машина просела на рессорах. Мужики стояли у колеса и рассуждали: доедут ли до Москвы при такой перегрузке.
От мочи валил пар в черное небо, раскрывшееся над фермой до самого господа Бога. Звезды унизали голые ветки на березе вместо опавших листьев. И первой метелью уже завивался Млечный Путь. Долго еще этот вихрь будет кружиться в недосягаемой выси над фермой, прежде чем настоящий снег засыплет эту лунку на земле, называющуюся фермой Ям, но уже сейчас, светя и мерцая в вышине, он ознабливал мужиков предчувствием долгой зимы.
Они шагали по лесной дороге с двумя длинными баграми на плечах. Свежезаточенные крючки вспыхивали при луне голубоватыми огоньками, а замасленные фуфайки бликовали, будто кожаные.
Лужи по дороге были подернуты слюдой первого заморозка. Лезвием бритвы ледок чиркал по резине бродней.
Километров через пять отец с сыном свернули в лес. Огоньки на копьях потухли и вновь вспыхнули у реки.
Омоченные в воде багры ужалили громадный плот. Черенки прогнулись дугой. Тяжко освобождались бревна из вязкого ила. Обширный омут, чернеющий бездонно, волновался под луной. По нему бежали белые круги, ломаясь и крошась далеко на течении.
Первым прыгнул на плавучую твердь старший Брагин. И, охнув, сразу просел между бревнами. Багор спас. Иначе бы провалился совсем, и сошедшиеся лесины накрыли, потопили.
— Подрубили, гады, связку, — хрипел он. — Колька, веревку кидай. Да не ко мне! За плот кидай. Я обведу. Захомутаем, покуда на теченье не вынесло.
И он, хватаясь за торцы, поплыл в черном дегте к крайним лесинам, чтобы удержать их на тихой воде.
Потом у берега бродил по горло и сращивал перебитую проволоку, ором, матом запрещая сыну лезть в реку на подмогу. Когда плот был снова собран, хотя и жидко, но прочно, он опять первым прыгнул на него. Мокрый, закостеневший, вдруг осип. Трудно было разобрать, о чем он кричал-пищал, отталкиваясь багром от берега.
— Ну его к Богу, батя! Неделю тут стоял и еще пускай, — сын налегал на багор против воли, страшась ночной проводки.
— Засекли нас, Колька, — едва слышным грудным фальцетом высвистывал отец. — Связки подрезали, понимаешь? Знак это. Или сейчас уведем, или прощай тридцать лимонов.
— Тогда ты давай, батя, домой бегом. Я один в принципе справлюсь. Сухое одень, стопарь рвани — тогда ко мне навстречу. Иначе заколеешь.
— Один упустишь, Колька! Расползутся в теснине! Ночь. Не собрать. Пропадет лес.
Они плыли мимо деревни, в чьих владениях вырубили делянку. Домов в темноте было не видать, но даже мраком от них веяло враждебным. Шептал теперь и сын.
— Батя, это здешнего Витьки Бушихина дело. Это он, гад, за прошлогоднего лося с нами рассчитался. Его лось-то был. Он его месяц прикармливал. А мы завалили на дармовщинку.
— И лось наш, и лес наш, Колька!
Плот брюхом скрежетал по камням переката. Летом бы какая-нибудь бессонная старуха обязательно высунула голову в окошко и засекла татей лесных. Но через два стекла не слыхать было в домах ни плеска, ни скрежета.
Только на длинном плесе за деревней старший Брагин стащил с себя мокрую одежду. Некоторое время он, голый, белый, парил в темноте, как утопленник, пока не облачился в фуфайку сына и в его сапоги, а парень остался на бревнах босой.
Река сужалась, деревья на берегах сращивались ветвями, цепляли ветками за лица мужиков.
Будто в тоннеле плыли.
Желтой одинокой звездочкой зажглась, наконец, впереди лампочка на крыльце фермы. Теперь пора было мужикам сверлить баграми песчаное дно, прижимать корабль к берегу — попадать в рукав старицы на отстой.
Если бы не купанье отца — одно удовольствие было бы от такого ночного плаванья. И перебрел бы старший Брагин к дому через реку, не задумываясь. Но он так застудился, так ослаб и пал духом, что согласился ехать на закорках.
Ноги Кольки от ледяной воды анестезировались, пятки не ощущали боли от острых камней. Спиной он чувствовал, как трясет отца лихоманка.
— В принципе я один могу в Москву сгонять, батя. Ты бы не дергался.
Сиплым голосом отец свистел на ухо сыну:
— С таким грузом тебе и не поддомкратить-то, если шина лопнет. Ничего. В кабине отогреюсь.
Сын ссадил всадника на крыльце, и пока отец переодевался, завел мотор у грузовика. Уютно, призывно горел огонек в просторной кабине с бахромой поверху окошек, с фотографиями голых девок на стенках.
Отец необычайно тяжко, устало забрался в кабину и уполз за спинки сидений под одеяло.
На крыльце в свете фонаря в финской дубленке внакид и в ночной рубашке до пят стояла мать Зоя и крестила грузовик. Задним ходом машина продавливала темноту, одолевая первые метры длинного пути.
Грузовик долго и печально загудел — прощались с плаксивой хозяйкой.
Она долго стояла на крыльце, крестилась, слушая удаляющийся рокот мотора.
Когда стало тихо, она впустила собаку в дом и заперлась.
…Кабина лязгала, дребезжал капот, брякала железная кружка в бардачке. Одуревший от рева мотора Колька рулил тупо, гнал под девяносто, будто дорога просматривалась до горизонта, хотя впереди стояла чернильная ночь. Только в зеркале заднего вида начинал дрожать голубой рассвет.
Он расслышал голос-хрип отца сзади и подумал: “Ого, прорезалось! Значит, все в порядке”.
Выключил приемник.
— Чего говоришь, батя? Громче давай!
И не дождавшись ответа, молодой водила опять врубил музыку, подумав: “Ну и хрен с тобой, батя. В принципе лег, так спи”.
Напомнили ему стон эти звуки из-за занавески, будто бредил отец с перепою — такое с ним случалось. “С устатку рванул лишку старик и сломался. А я хоть бы хны, — хвастливо подумал Колька. — Да. Вот так вот власть-то и забирается. Конечно, в принципе куда он денется. Еще с десяток годков поупирается, и ко мне в помощнички”.
Грузовик буравил тупым лбищем утренний туман, ливень, затем простой чистый воздух осени. Пролетали по бокам деревни. Степенно поворачивались тремя стенами церкви с голубыми куполами. Поля тяжко взмахивали бирюзовыми крыльями озимей. Большие города выставляли впереди себя свалки на объездных дорогах. Посты ГАИ встречали бетонными дотами времен чеченского террора. А на скоростной подмосковной дороге стали подбивать под колеса грузовика тушки раздавленных собак — от розовых, свежих, до сухих, выдубленных шинами.
На редких фермах, основанных в горбачевские времена и выстоявших до сих пор, “взошло” теперь уже второе поколение хозяев — и эти молодые мужики воспитаны в жестокой борьбе за выживание.
Есть у меня в Вологодской области хороший знакомый Николай Брагин, двадцати пяти лет от роду. Я побывал у него, узнав о смерти отца — скоропостижной, от отека легких. Приехал с соболезнованиями и любопытством: как теперь будет парень выкручиваться в лесной глуши? И поразился прежде всего тому, до чего же глубоко проник в него разбой, криминальный уклад всей нашей жизни — в этого самого, казалось бы, праведного русского человека — трудягу, червя земного. Выходит, и в деревне теперь не прожить без автомата?
Не так много времени прошло после моего предыдущего наезда к Брагиным, когда старший был здоровехонек. Тогда я жил у них два дня. Помогал вытачивать бревна на станке (единственный прибыльный бизнес для нынешнего северного крестьянина), ходил ночью сплавлять лес. Потом ехал с отцом и сыном на грузовике попутно в Москву. Они гостили у меня, звонили с моего московского телефона… И вот теперь уже не скажешь: они. Сын остался в одиночестве.
* * *
Вижу, как наяву, последний день жизни знаменитого на Вологодчине мужика. Тот осенний вечер, когда березовыми трескучими дровами пламенело в доме Брагиных устье русской печи. А рядом на тумбочке пылал в цветном телевизоре мир Божий.
За большим столом Николай-I сидел напротив Николая-II. Оба одинаково шумно ссасывали с ложек жирные, огненные щи.
Прислуживала мать Зоя. Злое, знойное имя это никак не вязалось со слезливой бабой, задерганной бесконечной работой и двумя крутыми мужиками. Она мстила неудавшейся жизни одеждами — до нелепости дорогими, не к случаю напяленными на себя: управлялась с ужином в бархатном платье, блестя золотом на пальцах с обгрызанными ногтями.
— Мы, мать, только первого похлебаем. Остатки запакуй сухим пайком. Мы сейчас на Волбицу двинем.
— Приспичило вам на ночь-то глядя?
— В пятницу надо в Москве быть. Там суббота, воскресенье — дни пропащие. В воскресенье-то мы уж здесь другой сруб должны основать.
— Как же в такую дорогу и не спавши, Никола-ай?
— Ничего, мы за рулем попеременке. За тыщу верст наотдыхаемся.
— Совсем ты, отец, на старости лет голову потерял…
Мужики встали, засунули в карманы пакеты с хлебом и ушли. А Зоя, сидя, повернулась к божнице и стала молиться, утирая слезы передником.
У крыльца, белый от изморози, громоздился грузовик с горой точеных бревен в кузове. Машина просела на рессорах. Мужики стояли у колеса и рассуждали: доедут ли до Москвы при такой перегрузке.
От мочи валил пар в черное небо, раскрывшееся над фермой до самого господа Бога. Звезды унизали голые ветки на березе вместо опавших листьев. И первой метелью уже завивался Млечный Путь. Долго еще этот вихрь будет кружиться в недосягаемой выси над фермой, прежде чем настоящий снег засыплет эту лунку на земле, называющуюся фермой Ям, но уже сейчас, светя и мерцая в вышине, он ознабливал мужиков предчувствием долгой зимы.
Они шагали по лесной дороге с двумя длинными баграми на плечах. Свежезаточенные крючки вспыхивали при луне голубоватыми огоньками, а замасленные фуфайки бликовали, будто кожаные.
Лужи по дороге были подернуты слюдой первого заморозка. Лезвием бритвы ледок чиркал по резине бродней.
Километров через пять отец с сыном свернули в лес. Огоньки на копьях потухли и вновь вспыхнули у реки.
Омоченные в воде багры ужалили громадный плот. Черенки прогнулись дугой. Тяжко освобождались бревна из вязкого ила. Обширный омут, чернеющий бездонно, волновался под луной. По нему бежали белые круги, ломаясь и крошась далеко на течении.
Первым прыгнул на плавучую твердь старший Брагин. И, охнув, сразу просел между бревнами. Багор спас. Иначе бы провалился совсем, и сошедшиеся лесины накрыли, потопили.
— Подрубили, гады, связку, — хрипел он. — Колька, веревку кидай. Да не ко мне! За плот кидай. Я обведу. Захомутаем, покуда на теченье не вынесло.
И он, хватаясь за торцы, поплыл в черном дегте к крайним лесинам, чтобы удержать их на тихой воде.
Потом у берега бродил по горло и сращивал перебитую проволоку, ором, матом запрещая сыну лезть в реку на подмогу. Когда плот был снова собран, хотя и жидко, но прочно, он опять первым прыгнул на него. Мокрый, закостеневший, вдруг осип. Трудно было разобрать, о чем он кричал-пищал, отталкиваясь багром от берега.
— Ну его к Богу, батя! Неделю тут стоял и еще пускай, — сын налегал на багор против воли, страшась ночной проводки.
— Засекли нас, Колька, — едва слышным грудным фальцетом высвистывал отец. — Связки подрезали, понимаешь? Знак это. Или сейчас уведем, или прощай тридцать лимонов.
— Тогда ты давай, батя, домой бегом. Я один в принципе справлюсь. Сухое одень, стопарь рвани — тогда ко мне навстречу. Иначе заколеешь.
— Один упустишь, Колька! Расползутся в теснине! Ночь. Не собрать. Пропадет лес.
Они плыли мимо деревни, в чьих владениях вырубили делянку. Домов в темноте было не видать, но даже мраком от них веяло враждебным. Шептал теперь и сын.
— Батя, это здешнего Витьки Бушихина дело. Это он, гад, за прошлогоднего лося с нами рассчитался. Его лось-то был. Он его месяц прикармливал. А мы завалили на дармовщинку.
— И лось наш, и лес наш, Колька!
Плот брюхом скрежетал по камням переката. Летом бы какая-нибудь бессонная старуха обязательно высунула голову в окошко и засекла татей лесных. Но через два стекла не слыхать было в домах ни плеска, ни скрежета.
Только на длинном плесе за деревней старший Брагин стащил с себя мокрую одежду. Некоторое время он, голый, белый, парил в темноте, как утопленник, пока не облачился в фуфайку сына и в его сапоги, а парень остался на бревнах босой.
Река сужалась, деревья на берегах сращивались ветвями, цепляли ветками за лица мужиков.
Будто в тоннеле плыли.
Желтой одинокой звездочкой зажглась, наконец, впереди лампочка на крыльце фермы. Теперь пора было мужикам сверлить баграми песчаное дно, прижимать корабль к берегу — попадать в рукав старицы на отстой.
Если бы не купанье отца — одно удовольствие было бы от такого ночного плаванья. И перебрел бы старший Брагин к дому через реку, не задумываясь. Но он так застудился, так ослаб и пал духом, что согласился ехать на закорках.
Ноги Кольки от ледяной воды анестезировались, пятки не ощущали боли от острых камней. Спиной он чувствовал, как трясет отца лихоманка.
— В принципе я один могу в Москву сгонять, батя. Ты бы не дергался.
Сиплым голосом отец свистел на ухо сыну:
— С таким грузом тебе и не поддомкратить-то, если шина лопнет. Ничего. В кабине отогреюсь.
Сын ссадил всадника на крыльце, и пока отец переодевался, завел мотор у грузовика. Уютно, призывно горел огонек в просторной кабине с бахромой поверху окошек, с фотографиями голых девок на стенках.
Отец необычайно тяжко, устало забрался в кабину и уполз за спинки сидений под одеяло.
На крыльце в свете фонаря в финской дубленке внакид и в ночной рубашке до пят стояла мать Зоя и крестила грузовик. Задним ходом машина продавливала темноту, одолевая первые метры длинного пути.
Грузовик долго и печально загудел — прощались с плаксивой хозяйкой.
Она долго стояла на крыльце, крестилась, слушая удаляющийся рокот мотора.
Когда стало тихо, она впустила собаку в дом и заперлась.
…Кабина лязгала, дребезжал капот, брякала железная кружка в бардачке. Одуревший от рева мотора Колька рулил тупо, гнал под девяносто, будто дорога просматривалась до горизонта, хотя впереди стояла чернильная ночь. Только в зеркале заднего вида начинал дрожать голубой рассвет.
Он расслышал голос-хрип отца сзади и подумал: “Ого, прорезалось! Значит, все в порядке”.
Выключил приемник.
— Чего говоришь, батя? Громче давай!
И не дождавшись ответа, молодой водила опять врубил музыку, подумав: “Ну и хрен с тобой, батя. В принципе лег, так спи”.
Напомнили ему стон эти звуки из-за занавески, будто бредил отец с перепою — такое с ним случалось. “С устатку рванул лишку старик и сломался. А я хоть бы хны, — хвастливо подумал Колька. — Да. Вот так вот власть-то и забирается. Конечно, в принципе куда он денется. Еще с десяток годков поупирается, и ко мне в помощнички”.
Грузовик буравил тупым лбищем утренний туман, ливень, затем простой чистый воздух осени. Пролетали по бокам деревни. Степенно поворачивались тремя стенами церкви с голубыми куполами. Поля тяжко взмахивали бирюзовыми крыльями озимей. Большие города выставляли впереди себя свалки на объездных дорогах. Посты ГАИ встречали бетонными дотами времен чеченского террора. А на скоростной подмосковной дороге стали подбивать под колеса грузовика тушки раздавленных собак — от розовых, свежих, до сухих, выдубленных шинами.