Роджер Желязны
Мост из пепла

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

   Я.
   На календаре было…
   Он…
   …Увидел человека, который…
   …С ним было еще несколько человек, с виду охотники. Тела их прикрыты звериными шкурами. У каждого зверолова в руках заостренный шест с факелом на конце. Вожак отмечен знаком отличия — камнем на груди — и украшен узором из линий, наколотых на коже острием надежного ножа, который висит на узком ремешке у меня… то есть у него на поясе. В волосы вплетены листья, с шеи свисает на кожаной ленте какой-то блестящий предмет. Это залог воинской силы, вожак обрел ее вместе с талисманом в земле привидений, что скрыта за морем. Он ведет воинов на охоту, волосы его блещут, как вороново крыло, и отцу каждого из юношей он доводится отцом. Темные его глаза пронзают захваченную зверем чащу. Тишина, ноздри вожака трепещут, охотники ступают за ним след в след. Ветерок вдруг приносит слабый запах соли и водорослей — с недалеких берегов той самой большой воды, что всем нам мать. Вождь поднимает руку, и мужчины опускаются на землю: привал.
   Но вот он снова дает знак — и они расходятся от него направо и налево, то и дело припадая к земле, продвигаясь вперед широкой дугой. Затем все вновь опускаются на землю.
   Вожак делает короткое движение. Берется за рукоять своего оружия. Миг — и в руке у него ничего нет. Рев боли доносится с ближней поляны. Тотчас же остальные охотники устремляются вперед, держа свои копья наготове. Вожак вытаскивает нож и следует за ними.
   Он настигает раненого зверя, — поверженного теперь и трепещущего: три копья торчат из его пронзенных боков, — настигает как раз вовремя, чтобы перерезать хищнику глотку. Охотники вырвали из туши свои копья. Таинство охоты завершилось победой, вернулось время восклицаний и смеха. Вожак спешит украсить себя новым трофеем; он приказывает подготовить большую часть свежатины к переноске, оставив немного мяса для победного пира, час которого пробил.
   Костровой собирает поваленные деревца. Кто-то приносит хворост на растопку. Один из охотников затягивает песню, не имеющую мотива, это просто ритмично повторяющиеся возгласы. Солнце склоняет свой путь к вершинам деревьев. Меж их корнями, среди валунов, возле поваленных стволов раскрываются маленькие цветки. И вновь долетает запах морского ветра.
   Собрав куски мяса в связки и поручив их костровому, вожак с минуту медлит, присев, притронувшись пальцами к сверкающей вещице у себя на груди. На ощупь она кажется немного теплой. Время течет. Мужчина пожимает плечами. Другой рукой он касается звериной плоти, отрезает кусок побольше.
   Что за звук — глубокий, жутко извергаемый вой, он разрастается на долгой, взвивающейся ноте, срываясь в свист, захлестывающий все, что было слышно прежде, идущий по пятам за охватившей все и всех дрожью, словно говоря, что где-то кто-то могучий не поддается ей.
   Вскоре это содроганье и вой начинаются вновь, но громче и ближе. Им вторит отдаленный грохот и скрежетанье, будто где-то там проламывается сквозь подлесок тяжкая туша.
   Вожак прижимает ладони к земле и чувствует ее содроганья.
   «Бегите! — командует он охотникам, вскакивая на ноги и хватая свое копье. — Быстро! Прочь еду! Торопитесь!»
   Они повинуются, оставляют добычу, костер.
   Когда охотники скрылись, их вожаку пришла пора отступить из леса. В последний раз пронеслись по кругу возгласы переклички, и лес медленно затихает, эхом сопровождая уходящий отряд.
   Однако вой слышится вновь, в нем звучит такая сила, что воющий зверь представляется гигантом. Вожак спешит к луговине, которую только что пересекли охотники. Посередине ее всегда стоял каменистый холм…
   Человек вырывается на открытое место, бежит прямо к холму. По грому у себя за спиной он уже почти догадывается, что не сможет выиграть столько времени, чтобы обрушить камни с холма на своего преследователя. Он подбегает к расщелине в скале, проскальзывает в нее и прячется за выступ, прижимаясь к земле.
   Блеск отраженного солнца слепит ему глаза, подпрыгивая и танцуя на бесчисленных чешуйках длинного и гибкого тела чудовища, на его прямом хвосте, кривых лапах и рогатой голове. Гад пропахал за собой по луговине глубокие борозды, протаскивая свое висячее пузо, косолапо переваливаясь, гоня напролом изо всех сил, пытаясь настичь охотника. Ни деревце, ни валун не могли заставить его свернуть с пути. Дерево разломано в щепки, повалено, повержено под ноги твари. Рога его задевают за валуны, и голова мотается из стороны в сторону. Скала начинает качаться, сначала почти незаметно.
   Охотник упирается торцом копья в камень. Он следит за сияющей тушей, ожидая, когда она даст маху, оступится, подставит уязвимое место. Он принял решение и делает ставку на свое оружие. Человек всматривается из-под ладони сквозь клубящуюся пыль. Уши у него болят от пронзительного воя. Он ждет.
   Мгновение, — копье взлетает само собой, и камни вокруг раскатываются от удара. Воин вновь прячется в глубь расщелины, ускользая от настигающих его рогов. Рога останавливаются в дюйме от его тела.
   Теперь зверь принимается раскачивать собственный вес из стороны в сторону, продолжая, как веслами, загребать перепончатыми лапами, и всякий раз, когда тварь задевает за скалы, тело ее гудит, как огромный колокол. Человек чувствует запах высохшей морской соли, источаемый бронированной шкурой хищника. Он направляет удар в ревущую голову, но твердокаменный клинок ломается прямо в руке. Воин чувствует, как снова дрожат скалы. Он нащупывает амулет у себя на груди; амулет так горяч, что обжигает кожу.
   Новый удар пронзает его сторону скалы, и мы вскрикиваем, словно посажены на кол, вздеты вверх и сброшены…
   Боль и хруст костей. Тьма и боль. Темнота. Свет. Кажется, солнце стоит выше, чем было? Мы промокли, одежда пропитана нашей собственной алой кровью. Хищнику пришел конец. Мы ковыляем по земле. Мы одни здесь, среди трав… Нас окружают насекомые, они спускаются, хотят из нас напиться. Рогатая гора костей венчает собой континент моего тела, покрытого снегом…
   Я…
   Темнота.
   Мужчину будит звук их причитаний. Они возвратились к нему, его дети. Они привели с собой ее, и она, напевая, баюкает его голову у себя в коленях. Она убрала его цветами и травами, укрыла его нарядным покровом. Он улыбается ей; амулет теперь остыл, сознание же вновь постепенно угасает.
   Он смеживает веки, и она принимается петь над ним долгую жалобную песню. И тогда все остальные поднимаются и уходят, оставляя их одних. Здесь место любви. Мы…
   Я…
   Вспышки голубизны, зияние белого круга…
   Зверь возвратился на свое место.
 
   И о самом себе…
   …по-старому. Случилось так…
   …Житель побережья. Смотрите…
   …Тащат человека, покрытого сырым песком. Могучего. Глаз его блещет, как золотая монета. Разумеется, его «я» в разладе с ним и наблюдает со стороны. Ждет, когда судьба сама устранит врагов. Тем временем море лепит зеленые ступени и решетки, старательно лепит под теплым голубым небом, старательно и незаметно, как сам он описывает круг. Семьдесят с лишним лет он знал море в окрестностях Сиракуз, у берегов Сицилии. Он никогда не покидал это море, не уезжал далеко, даже в дни учебы в Александрии. Неудивительно, однако, что он может как бы не замечать свежесть волн, их плеск и брызги, игры со светом и цветом. Чистое море, исполненное жизни, внезапно оглушающее, оно может сгустить в себе все, что есть на земле, — и это же море, далекое и абстрактное, как неисчислимые зерна песка, которые он пересчитывал, пытаясь заполнить свою Вселенную, переставляя чуть ли не все вещи внутри нее в соответствии с законом, который он внедрил в материю властью королевской короны (в тот день он выскочил из ванной обнаженным, крича, что открыл новый закон)… Море и вздох моря на морском берегу… Теперь, теперь очень многие вещи произошли, но не пришла связь между формами. Блоки, помпы, рычаги, — все эти штуки хитроумны и могут быть полезны. Но Сиракузы пали. Слишком много в наше время римлян, даже для трюка с зеркалами. Да и случилось ли это на самом деле? Идеи живут дольше, чем их воплощения. Целями истребительских умыслов были всего лишь игрушки, не более того — порхающие призраки закономерностей, которых он пытался выловить сетями своей мысли. Теперь, теперь… На этот раз… Если связь между вещами, между событиями может быть выражена огромным количеством маленьких ступеней… Сколько их должно быть? Много?.. Несколько?.. Сколько-то. Как приказал номер такой-то. И если была какого-то рода граница… Да. Какой-то предел. Да. И вот в этой точке, на одной из ступеней… Как мы уже поступили с числом «пи» и многоугольниками. Только теперь давайте продвинемся еще на шаг вперед…
   Он не заметил тени мужчины на песке, слева от него. Мысли, глухота, обещание римского военачальника Марцеллуса, что ему не сделают вреда… Он не видит, он не слышит вопроса. Снова. Ты только взгляни, старик! Мы должны ответить!.. Клинок вышел из неясен, и снова звучат слова. Отвечай! Отвечай! Он совершает новый круг, совершает его лениво, считая, что шаги не меняют ничего внутри пределов, нащупывая для словаря выражения, которые непременно потребуются.
   Удар!
   Мы пронзены насквозь. Мы падаем… Почему? Дайте мне…
   После того финального круга глаза мои закрылись. Все вокруг — нежная голубизна. Это не синева неба или моря… Это…
 
   Теперь, теперь, теперь… Боль, потеря всего, что было…
   Я, Флавий Клавдий Юлиан, усмиритель Галлии, император Рима, последний защитник старых богов, прохожу теперь, как прошли они. Молю тебя, повелитель молний, и тебя, сотрясатель земли и укротитель коней, и тебя, госпожа злачных полей, и тебя, тебя… всех вас, властители и властительницы высокого Олимпа… умоляю, умоляю, умоляю, ибо я не могу послужить вам лучше, о хозяева и попечители Земли, и ее деревьев, и трав, и благодатных святых мест, и всех тварей плавающих и ползающих, летающих и прячущихся в норах, все это движение, дыхание, осязание, пение и плач… Я мог бы сослужить вам лучшую службу, если бы остался в Ктезифоне, взял в осаду этот огромный город, затем пересек реку Тигр и отыскал короля Сапора среди руин. Ради этого я готов умереть. Смерть от ран, в то время как вся персидская армия окружает нас кольцом. Жара, сушь, опустошенная земля… Да, нельзя желать лучшего! В такое же, быть может, место пришел когда-то галилеянин, чтобы вынести искушение… Неужели тебе необходима ирония, новый Бог? Ты вырвал землю у тех, кто ею владел, и отпустил ее на волю… Это другой мир, но ты потребовал, чтобы и им они управляли. Теперь тебе безразлично зеленое, коричневое, золотое, безразличны тебе поляны, долины, тебя привлекает только это сухое, горячее место: скалы, песок… и смерть. Что значит для тебя смерть? Ворота… Для меня же она больше, чем мой собственный конец, ибо я потерпел неудачу… Ты убиваешь меня, подобно детям Константина, изведшим мой род… Для тебя смерть, может быть, и ворота, для меня она — конец… Я вижу, вот моя кровь — лужа… Я отдаю ее Земле — Гее, старой матери… Я бился, и я закончил свое сражение… Древние боги, я ваш…
   Кровяной красный круг обесцвечен. Кажется, начинается рев. Он. Он… Я…
 
   Скажите мне, неужели действительно что-то произошло? Если да, то я…
   Он пристально смотрит из окна на движения птиц, как бы сортируя их. Весна пришла в Рим. Но солнце опускается, и тени становятся длинней. Он сортирует цвета, тени, текстуры. Если бы я строил этот город, я сделал бы его разнообразней… Он обращает внимание на тучи. Такие, быть может, никогда уже больше не будут сделаны… Закинув голову назад, прислоняется к стене, пробегает пальцами по своей бороде, дергает себя за нижнюю губу.
   Было так много привлекательных вещей: летать, ходить под морской водой, строить дворцы и изумительные механизмы, изменять русла рек, постигать глубины всех законов природы, отдавать себя точным наукам или искусствам, без конца бороться с самим собой, принимать все новые пути… А как много вещей сделал он для Людовика, да только все пустяки…
   Хотелось бы видеть все доведенным до конца. Грустно, когда благоприятные возможности неизменно подворачиваются в неподходящий момент. Или если дела, казалось бы, шли хорошо, но что-то явилось все испортить — как всегда. Как много всего, что может быть полезно людям. Порой кажется, что мир стремится противостоять тебе… И теперь… Великолепный Джулиано де Медичи умер в прошлом месяце, в марте… Из-за пустяка я остался здесь, этот новый французский король говорил о поместье Клу, близ Амбуаза, чудесное местечко — и никаких долгов… Возможно, там хорошо отдыхать, думать, продолжать занятия. Я мог бы даже порисовать немножко…
   Он отворачивается от окна, отступает. На голубом поле неба белый круг, хотя луна еще не поднялась. Можно…
   Скажите мне, произошло ли вообще хоть что-нибудь…
 
   …И она поет горестную песню — про то, как он лежит, истекающий кровью.
   Зверь возвратился в море. Она отгоняет комаров от раненого, баюкает его голову у себя в коленях. Он не двигается. И не заметно, чтобы он дышал.
   Но немного тепла в нем еще есть…
   Она находит слова… Деревья и горы, потоки и поля, как может все это существовать? Он, чьи сыновья и сыновья сыновей охотились здесь еще до того, как были созданы эти холмы… Он, кто разговаривал со всемогущими, что живут за морем… Как он сумел пройти туда, если человек не может оказаться в стране снов? Терзайте себя, понукайте себя, разбейтесь в лепешку, плачьте… если сын Земли больше не ходит по ней.
   Голос ее пролетает над поляной, вот он пропал среди деревьев. Боль, боль, боль…
   Пьян опять! А кому какое дело? Может быть, я и есть такой никчемный, как они говорят, грязный швейцарский сумасшедший!.. Я видел, и я говорил. На самом-то деле сумасшедшие они сами, те, кто не слушает… Еще глоток… Ничего из сказанного мной не понято верно. Следует ли предположить, что так будет всегда? Предположить… Проклятый Вольтер! Он знал, что я хотел сказать! Он знал, что я никогда не подразумевал увести всех жить в лесах! Одаренный человек в его связи с обществом — вот что я говорил вновь и вновь… Только общество может дать человеку знания о добре и зле. В природе же он есть всего лишь невинный младенец. Вольтер знал! Я готов поклясться, что он знал, проклятый насмешник! И будь прокляты все, кто призывает человека трудиться! Порочность разряженных денди играет в простоту… Тереза! Мне скучно без тебя по вечерам… Да где же эта бутылка? А, наконец нашлась!.. Узри Богиню и Бога и порядок в природе и в сердце… и в бутылочке, я должен добавить. Как хорошо в полночь комната плывет. Вот и настали времена — черт побери их совсем, — когда все на свете кажется никчемным, все, все, что я делал, и все остальное в этом безумном мире. Но кого это интересует? Во времена, когда я, кажется, вижу все так ясно… Но… В этот вечер я не исповедую веру савойского викария… Были времена, когда я боялся, уж не вправду ли я сумасшедший, и другие времена, когда я сомневался в тех или иных мыслях… Теперь я боюсь, что не имеет значения, сумасшедший я или нормальный, прав или заблуждаюсь. Не имеет значения ни в малейшей степени. Слова мои оцениваются по их звучанию, пронзительности, эффективности, доступности… Ветер продолжает дуть, мир идет тем же путем, каким будет идти, следует прежним курсом, каким он шел бы, если бы меня и не было никогда.
   Не имеет значения, что я смотрел и говорил. Не имеет значения, что те, кто меня презирал, могут быть правы. Не имеет значения…
   Голова его отдыхает, упав на руку. Он разглядывает дно бутылки. Мы видим, как оно становится белым в мерцающем свете, а все вокруг него голубое… Мы кружимся. Мы…
   Я…
 
   — Айе! — вскрикивает она, вздрагивая, завершив свою песнь; кровь на ране засохла, тело воина стало неподвижным и бледным. И снова, склонившись, вскрикивает, застывая в форме самой теплоты. Воздух вырывается из моих легких с шумом, как рыданье. Боль!
   Боль…
 
   …Но не покинуто ничего. Мои надежды — мечты дурака… Меня пригласили, когда все уже началось. Старый порядок, в мире которого я, Жан Антуан Никола, был рожден маркизом де Кондорсе note 1, отпраздновал свой расцвет и проводил его во тьму задолго до того, как я увидел этот свет, и меня приветствовала Революция. Прошло еще три года — и я уже сидел в законодательном собрании. И террор… Но спустя еще год из-за моего сочувствия Жиронде я утратил завидное положение и бежал в якобинцы… Смехотворно! Здесь вот я и сижу, их пленник. Я знаю, чего мне теперь надо ждать, но этого они от меня не получат! Смехотворно это — пока так считаю я. Все, что хотел, я написал: что человек может за один день стать свободным от нужды и войны, что углубление и распространение знаний, открытие законов поведения людей в обществе могут привести человека к совершенству… Смехотворно — верить в это и рассчитывать таким путем стать хозяином гильотины… Еще вот что: умеренность не есть путь революции; мы, вовлеченные в дело гуманисты, частенько усваиваем это слишком поздно… Я все еще верю, хотя мои идеалы сегодня кажутся дальше, чем уже были однажды… Нам следует надеяться, что они на прежнем месте и работают на пользу дела… Но я устал. Чистое дело скучно… На мой взгляд, в дальнейшем я не смогу быть использован здесь… Время писать заключение и закрывать книгу…
   Мы совершаем последние приготовления. В момент боли я — он… Мы смотрим сквозь голубой туман и бледный круг, всплывающий над стеной…
 
   Теперь, снова теперь, вновь как всегда… Боль, и женщина баюкает сраженное тело, дыша мне в рот; она бьет меня по груди, растирает его руки и шею… Как бы желая этим призвать обратно, как будто вместе с дыханием она отдает часть своей души…
   Земля под нашими плечами бугристая, и когда дыхание становится чаще и сильнее, нам больно… Стоит мне пошевелиться снова — и хлынет кровь. Он должен оставаться совершенно неподвижным… Солнце мечет стрелы прямо нам в веки…
 
   …Гилберт Ван Дайн бросил последний взгляд на свою речь.
   «Я уже знаю, что собираюсь сказать, знаю точно, где отступить от текста и как… Все это имеет какую-то нереальную важность. Вопрос почти разложен по полочкам. Все, что я должен сделать, — это встать и произнести слова. Спокойненько… Обращаться к Генеральной Ассамблее Организации Объединенных Наций — не совсем одно и то же, что разговаривать с аудиторией, заполненной студентами. Я меньше нервничал в Стокгольме, в тот день, восемь лет назад… Странно, что Премии придается столь огромное значение… Но если бы не это, лишь несколько человек прочли бы когда-нибудь мою речь — или что-нибудь очень похожее на нее… Главное — сделать так, чтобы слова мои прозвучали…»
   Он пробежал рукой по тому, что оставалось от когда-то пышной шевелюры.
   «Как пройдет голосование, хотел бы я знать? Все говорят, что оно должно быть закрытым… Я, честно говоря, надеюсь на единственное: получить самое широкое представление о мнении большинства, быть в состоянии видеть не только поверхностные неточности, — вот в чем мы заинтересованы… Господи! Я действительно надеюсь…»
   Ведущий подбирался к финалу своего вступительного слова. Навстречу его речи поднималось мягкое течение ропота, повторяемого на полусотне языков, оно растекалось по залу, затухая, как уже отработанный момент ритуала. Вот, вот сейчас… Он взглянул на ведущего, на стенные часы, на собственные руки…
   Ведущий поклонился, повернул голову, сделал жест рукой. Гилберт Ван Дайн поднялся и пошел к микрофону. Раскладывая бумаги перед собой, он улыбался. Короткая пауза… Он начал говорить…
   Мертвая тишина.
   Не только ропот, но самый малейший звук в зале прекратился. Ни кашля, ни скрипа кресла, ни возни с портфелем, ни чирканья спичек, никакого шороха бумаг, звона бокалов с водой, хлопанья закрываемой двери или шарканья подошв. Ни звука.
   Гилберт Ван Дайн сделал паузу и огляделся.
   Все люди в зале сидели, не шелохнувшись. Всеобщая неподвижность, точно на моментальной фотографии.
   Ни одно тело не шевельнулось. Дымок сигареты застыл в воздухе.
   Он повернул голову, высматривая какую-нибудь малую активность внутри собрания — хоть какую-то?
   Затем Гилберта Ван Дайна сковал мороз. Один из делегатов маленького южного государства вскочил на ноги, очевидно, всего за миг до этого: кресло его все еще наклонялось назад, падающая папка, ровно висевшая под невозможным углом перед ним, все еще бесшумно рассыпала по воздуху бумаги. Мужчина держал в руке револьвер, нацеленный прямо в Ван Дайна, еле заметный пучок не убегающего дыма подрагивал над стволом слева.
   Чуть погодя Гилберт Ван Дайн зашевелился. Он оставил приготовленные заметки, отошел от микрофона, спустился в зал, пересек его прежним путем в обратную сторону, направляясь к тому месту, где стоял человек со своим револьвером, выпученными глазами, обнаженными зубами, сведенными бровями.
   Ван Дайн подошел к нему, постоял с минуту, затем язвительно пожал человеку руку.
   …Непреклонный, несгибаемый, как изваяние. При рукопожатии Ван Дайн почувствовал не прохладную кожу ладони, но нечто более плотное, более косное. Впрочем, и материя его рукава казалась более твердой, чем могла быть.
   Повернувшись, Ван Дайн дотронулся до другого ближайшего человека. Ощущение — то же самое. Даже рубашки у обоих словно из грубой, жестко накрахмаленной материи.
   Гилберт Ван Дайн наблюдал за бумагами, все еще неестественно подвешенными перед стрелявшим. Тронул один из листков. Та же самая жесткость… Он дернул бумагу. Она разорвалась бесшумно.
   Из делегатского набора Ван Дайн извлек автоматический карандаш, поднял его перед собой, отпустил. Карандаш повис в воздухе неподвижно.
   Он взглянул на свои часы. Не новые, они не шли. Ван Дайн встряхнул их, прижал к уху. Ни звука.
   Вернувшись к вооруженному человеку, он осмотрел ствол револьвера. Сомнений быть не могло. Оружие нацелено как раз в то место, которое Ван Дайн недавно покинул.
   …И что это там у него над головой?
   Он выпрямился, прибавил шагу, обошел и осмотрел пулю, висевшую футов за шесть от револьверного ствола, — она парит, ползет вперед с едва заметной скоростью.
   Он встряхнул головой, отступил назад.
   Вдруг ему стали совершенно ясны масштабы феномена. Ван Дайн повернулся и зашагал к входной двери, по пути ускоряя шаг. Выходя, он повернулся к ближайшему окну и окинул взглядом мир по ту сторону стены.
   Уличное движение замерло и стояло беззвучно, птицы парили неподвижно, ни один флаг не трепетал. Облака тоже стояли на месте.
   — Наваждение, а? — раздалось, кажется, нечто вроде голоса. — По всей вероятности, так. Я понял, как вы бы выразились, в последнюю минуту, что должен поговорить с вами.
   Ван Дайн обернулся.
   Смуглолицый человек, одетый в зеленые слаксы и линялую спортивную рубашку, стоял у стены, левая нога его отдыхала на широкой черной сумке. Плотно сложенный, с широким лбом, темными глазами, тяжелыми бровями, чуткими ноздрями…
   — Да, — ответил Ван Дайн, — это наваждение. Вы знаете, что случилось?
   Его собеседник кивнул.
   — Как я уже сказал, мне хотелось с вами поговорить.
   — За тем-то вы и остановили время?
   Послышалось нечто похожее на смех.
   — Произошло как раз обратное. Я ускорил вас. За время, которое вам покажется несколькими минутами, вы можете развиваться с экстремальной быстротой. Только скажите мне, когда начнете. У меня даже еда с собой. — Незнакомец встряхнул свою сумку. — Подходите, прошу вас!
   — На самом деле вы не разговариваете, — заметил Ван Дайн. — До меня только сейчас это дошло. Ваши слова звучат у меня прямо в голове.
   Человек снова кивнул.
   — Это происходит здесь или пишется в записях. Послушайте! — Он улыбнулся. — Вы не можете расслышать даже собственного шарканья. Звук — неудачная шутка всего на миг… Или наоборот, мы сами для нее слишком непробиваемы. Давайте же! Время — дорогой товар.
   Он повернулся, и Ван Дайн последовал за ним вон из здания. Смуглолицый считал, видимо, что открывать дверь нет необходимости: слишком долго. Он взял Ван Дайна за руку и сделал что-то со своей сумкой. Они поднялись в воздух.
   Несколькими минутами позднее они присели отдохнуть на крышу здания. Здесь незнакомец обернулся и жестом указал на Ист-ривер, кусок мутного стекла, и на затуманенное небо, мраморное, — пряди дыма лежали на нем, как вздувшаяся рыба на отмели.
   — Вот оно. И там… — Он взял Ван Дайна под руку и повел на другой конец крыши. — Город…
   Ван Дайн огляделся, скользнув взглядом по городу, тихому, где неподвижные автомобили лежали, приникнув к морскому дну своими выхлопными трубами, — скучные, надежные с виду, с флагштоками, гидрантами, рядом с кустами, подписями, мотками провода, световыми столбами; с травой, несколькими деревьями и бродячим котом все это составляло единство. Он смотрел вверх, на темные тучи, вниз, на освещенное место и тени на тусклых поверхностях машин.
   — Что именно я должен, согласно вашему желанию, увидеть?
   — Осквернение, — ответил собеседник.
   — Я хорошо сознаю его суть — особенно сегодня.
   — …И мощь, и красота…
   — Не могу отрицать.
   — Решение, настоять на принятии которого вы хотели… Как вы думаете, каковы его реальные шансы?
   — Все надеются, что голосование будет закрытым.
   Смуглолицый незнакомец кивнул.
   — Но что несет решение по существу? — спросил он. — Этот текст окажет некоторое давление на другие нации, не предлагая им стать участниками нескольких уже существующих договоров, целью которых является ограничение загрязнения морей и атмосферы. Каждый в принципе согласен с тем, что миру надлежит быть чистым, хотя существует жестокое противодействие предложенным мерам.