В конце августа 1939 года из Белоруссии мы уже не вернулись в Москву. Приехала мать и увезла нас в Ленинград. Там возник вопрос об обмене меньшей жилплощади на большую. Сестра отца Антонина была на заводе простой рабочей и жила в общежитии, семьи у нее не было. Сестра мамы Серафима служила корректором в газете «Ленинградская правда» и не хотела уезжать из Ленинграда. Больше всех помогла нам тетя Надя. Она сумела обменять свою небольшую ленинградскую комнату на две комнаты в большом южном городе Ростов-на-Дону куда мы переехали уже в начале 1940 года вместе с бабушкой Елизаветой Михайловной.

Жорес
III

   В конце осени или в декабре 1939 года нам удалось обменять комнату в Ленинграде на две сравнительно хорошие комнаты в Ростове-на Дону. Мать устроилась там на работу в театр музыкальной комедии, в оркестр. Тетя Надя, оставившая с 1934 года, после рождения дочки, профессию артистки, работала теперь машинисткой. От отца приходили не только письма, но иногда и подробные заявления, пересылаемые, очевидно, через «вольных». В этих заявлениях, адресованных в ЦК ВКП(б), в Прокуратуру СССР, в Верховный суд СССР, новому наркому внутренних дел Л. П. Берии, отец подробно доказывал необоснованность обвинений, описывал издевательства, которым подвергался, приводил имена следователей, применявших пытки. Я помню почему-то лишь одно из этих истязаний – сидение на торчащей из земли палке, упиравшейся в копчик.
   Отец писал, что он, несмотря ни на что, отказался подписать фальшивые признания. В заявлениях отца указывались и имена тех, кто подал на него и на многих других сотрудников Академии клеветнические доносы. Этими людьми, как и была уверена мама, были неизвестные нам сотрудники Академии Чагин, Васюков и Пручанский. Они подписывали доносы втроем, это действовало неотразимо. Тетя Надя снимала с заявлений отца машинописные копии, а оригинал мама обычно везла в Москву – в приемную того, к кому обращался отец. Но на все заявления приходил обычно один и тот же ответ: «В пересмотре дела отказано».
   Мы все часто писали на Колыму, посылали продукты, теплые вещи, деньги. Отец просил ничего не посылать, писал, что у него все есть, письма его были бодрыми, написанными все тем же ясным, четким, мелким почерком. Нам с Роем он постоянно давал в этих письмах различные советы.
   «Здравствуйте, дорогие Рой и Ресс! – писал он 6 мая 1939 года. – Ну вот и к нам, наконец, дошла весна. Она у нас погостит недолго. Долгая зима здесь быстро и бурно переходит в жаркое лето… Скоро начнутся ответственные полевые работы. Пока мы энергично готовим рассаду.
   Физически я очень далеко от вас. Но в своих мыслях и чувствах я близок вам, как никогда: вы “главный предмет моих привычных дум”, смысл и цель жизни. Я без устали перебираю в обострившейся памяти все домашние эпизоды, вплоть до мелочных, и воспроизвожу ваши милые образы. И в этом моя утеха и радость.
   Я вступил в возраст, который древние греки называли “акме”. Это позднее лето и начало осени – период творческого плодоношения. В этот период особенно тянет к философии. И я когда-то дал себе слово не выступать в научной печати до сорока лет, чтобы выпускать действительно зрелые произведения. Поэтому я и ограничивался научно-популярной, педагогической деятельностью, накопляя и обрабатывая материал – “заготовки”.
   Признаюсь, ребятки, что здесь был расчет и на вашу помощь, содействие и критику. Именно теперь, на пороге вашего вступления в юношеский возраст, в пору цветения жизни, я бы хотел быть подле вас – передать вам свои знания и опыт и, по возможности, уберечь вас от юношеских ошибок. Но судьба решила иначе! И я хотел бы, чтобы разлука не омрачила вашей юности и не гнала радости этой счастливой поры жизни. Живите так, чтобы о вас нельзя было сказать по-лермонтовски:
 
Взгляните на мое чело,
Всмотритесь в очи, в бледный цвет:
Лицо мое вам не могло
Сказать, что мне пятнадцать лет.
 
   Главное – учитесь, упорно, настойчиво, не ограничиваясь школьной программой. Пользуйтесь временем, когда восприимчивость особенно велика, а память особенно цепка. Не разбрасывайтесь, будьте дисциплинированы в труде. Плеханов любил говорить: “Дисциплина труда – великое дело. При ней и посредственный человек может создать нечто значительное”. А вы – способные, талантливые ребята. Учитесь думать и быть организованными, вырабатывайте твердый характер и волю. Терпение, выдержка – вот что вам особенно нужно. Учитесь преодолевать трудности, как бы велики они ни оказались… Извините за поучительный тон – тон “послания Владимира Мономаха своим детям”. Но зная ваши характеры, я считал необходимым высказать все это. Мало того. Я еще продолжу скучную беседу на эту тему в следующих письмах…»
   Но нам с Роем никогда не были скучны редкие письма отца.
   «Здравствуй, мой милый Ресс! – писал отец 24 августа из Верхнего Сеймчана. – Извини, дорогуша, что с запозданием отвечаю на твои четыре коротких письма… Из ваших писем я пока что знаю об успехах в учебе и количестве прочитанных книг. Первое (учеба) меня, конечно, очень обрадовало, а второе – не совсем… Когда-то на стене одной библиотеки я прочел чье-то умное изречение, врезавшееся прочно в мою память: “Чтение есть создание собственных мыслей при помощи мыслей других”. Художественная книга (как и любое произведение искусства) живет для каждого из нас дважды: первый раз во время самого чтения, а затем– в нашей памяти и вызванных ею мыслях и чувствах. Беспорядочным чтением вы лишаете книгу законного права на вторую – важную жизнь в нашем сознании. Правда, некоторые из прочитанных вами книг и недостойны этой второй жизни. Но я говорю о хороших и нужных книгах. Такие книги – при хорошем чтении – учат мыслить. А это – самое главное, особенно в вашем возрасте, когда жадное, неразборчивое детское любопытство сменяется пытливой юношеской любознательностью»
   Зимой писем почти не было, авиапочты в те годы практически не существовало, а морская навигация на Колыме закрывалась на шесть-семь месяцев. В начале 1941 года пришла неожиданная телеграмма. Отец сообщал, что находится в больнице, но «выздоравливает». Просил прислать витамины. Мы набивали конверты таблетками витаминов А и С, посылая их авиапочтой – в надежде, что какое-либо из этих писем попадет на редкие самолеты еще до начала навигации. Почта гарантировала доставку писем самолетами только до Хабаровска. Оставшиеся две тысячи километров письмо могло преодолеть только волей случая.
   В конце марта 1941 года к нам вернулся телеграфный денежный перевод на 50 рублей с пометкой или наклейкой со страшными словами «возвращается из-за смерти адресата». Мы с Роем долго плакали, мама не плакала, но несколько дней не вставала с кровати, не принимая пищи и не засыпая. Она почти не говорила ни с нами, ни с сестрой, ни с матерью. Но постепенно к ней стала возвращаться надежда, она начинала думать, что все это ошибка. Неожиданно пришло письмо отца, написанное еще осенью 1940 года. Мама не хотела сопоставлять даты, она видела строки письма, и все возраставшая надежда стала возвращать ее к жизни. Она снова писала письма отцу, писали и мы с Роем, хотя у нас такой надежды не было. Мы поджидали почтальона, чтобы забирать у него другие письма и переводы, которые мы отправляли раньше на Колыму и которые возвращались теперь в Ростов с той же надписью – «по случаю смерти адресата». До самого начала войны к нам все еще приходили письма отца, отправленные осенью или в начале зимы 1940 года. Такие же письма получала в Ленинграде и сестра отца Тося.
   Война ворвалась в нашу жизнь неожиданно и быстро приблизилась к Ростову. Уже в сентябре 1941 года немецкая армия захватила Таганрог, это было совсем близко. Из Ростова началась эвакуация. Мы не спешили уезжать, но бабушка настояла на отъезде. У нее были еще сын и дочь, которые жили в Тбилиси. «Вы сможете уйти, когда придут немцы, – говорила бабушка. – А что вы будете делать с парализованной старухой?»
   Раньше никто из нас даже не задумывался о том, что наша семья «русско-еврейская», но теперь приходилось об этом вспомнить. В Ростове уже было хорошо известно, что немцы в захваченных ими городах убивают всех евреев. Поезда на Кавказ еще ходили, с большим трудом нам удалось попасть в переполненные вагоны. Мы могли взять с собой только немногие вещи. Через три дня мы прибыли, наконец, в Тбилиси. Думали, что придется прожить у родных недолго, но наше пребывание на Кавказе затянулось на несколько лет.
   Немцы захватили Ростов в конце октября, в ноябре наши войска отбили город, однако продвинуться далеко не смогли. Наша бабушка умерла в конце 1941 года.
   Летом 1942 года Ростов был вновь занят немцами, теперь уже надолго. Более того, быстро продвигаясь вперед, немецкие армии захватывали один за другим города Северного Кавказа. Они стремились выйти к Баку и Тбилиси. Было известно, что и Турция подвела к границе с СССР большую армию. В Закавказье был создан особый Закавказский фронт, войска которого прикрывали перевалы Кавказа, оккупировали северную часть Ирана и создавали линию обороны вдоль турецкой границы. Хотя немецкие войска удалось остановить у города Орджоникидзе, обстановка в Закавказье становилась все более тревожной.
   Несмотря на войну, мама продолжала писать письма отцу (и мы также писали). Она подавала заявления в разные учреждения Москвы и Магадана, надеясь прояснить его судьбу. Но ответов не было, и наши письма уже не возвращались назад. В 1943 году у матери прибавились новые тревоги: меня и Роя должны были призвать в армию. Нас предупредили, что призыв молодежи 1925 года рождения начнется с января. Я до сих пор помню мокрые от слез и какие-то полубезумные глаза матери, когда 1 февраля 1943 года она шла по проспекту Шота Руставели, провожая на фронт сразу двоих сыновей. Раньше она всегда радовалась, что у нее близнецы и мальчики. Теперь в этом было ее несчастье, ее мучили плохие предчувствия. Оба ее сына, не доучившись в десятом классе, семнадцатилетними тощими юнцами бодро уходили на войну. Наших сверстников призывали еще не всех, многим разрешили окончить школу, после чего их должны были призвать в военные училища, где шла подготовка младших офицеров. Но детям репрессированных путь в военные училища был закрыт. По какой-то тайной инструкции «дела» таких призывников лежали в военкоматах в папках ПМС («политически-морально сниженные»), и их, призывников, можно было посылать на фронт только рядовыми. А для этого среднее образование не требовалось.
   Но судьба не подтвердила плохих предчувствий матери. Она сделала ее намного счастливее других матерей военного времени. Оба ее сына вернулись с войны живыми. Рой всю войну проработал в воинской части, занимавшейся ремонтом поврежденной на фронте военной техники. Я попал на Таманский фронт, но воевал недолго. В конце мая 1943 года я был ранен, несколько месяцев пролежал в госпиталях, в том числе и в Тбилиси.
   Осенью 1943 года меня демобилизовали по инвалидности. Пробыв месяц в Тбилиси, я поехал в недавно освобожденный Ростов-на-Дону Наш дом на Пушкинской улице был невредим, но в квартире жили другие люди. Никаких следов библиотеки отца не осталось. Очевидно, ее уничтожили из страха во время немецкой оккупации, все-таки это была библиотека марксиста и военного комиссара.
   С осени 1944 года я стал учиться в Тимирязевской сельскохозяйственной академии в Москве. Недавних фронтовиков принимали тогда в ТСХА даже без вступительных экзаменов.

Рой
III

   В Ростове-на-Дону мы жили сравнительно недолго и поначалу спокойно. Мне нравился этот красивый южный город, очень хорошей оказалась и школа, где мне пришлось учиться в седьмом, а потом и в восьмом классе. В Ростове тогда было хорошо с продуктами, и цены на рынках были даже ниже, чем в государственных магазинах. Скоро и по нашему новому адресу стали приходить письма от отца. Он писал всем отдельно: мне, Жоресу, жене, сестре Тосе в Ленинград.
   «Здравствуй, сынок! – писал отец в одном из писем, помеченном 24 июля 1940 года. – Наконец-то получил долгожданные письма, совершившие долгий (с 23 марта) и странный путь: побывали на Камчатке и в г. Петропавловске. Скупые вести радостно взволновали меня и особенно порадовали фотокарточки. Перечитываю десятки раз короткие письма. Вглядываюсь до боли в глазах в знакомые милые черты и лью слезы. Роем летят воспоминания. Настроение приподнятое. Приободряюсь. Недоволен я только краткостью ваших писем. Я ждал ответов на множество вопросов и пока не получил их. Сообщаешь мне голые факты, и баста. А этого мне мало, дружок. Например, с книгами. Привел длинный перечень названий, прочитанных за два месяца. А о своих впечатлениях ни слова. Слишком уж ты много проглотил за два месяца! Значит, ты читал без размышления, без записи в дневник важнейших мыслей из прочитанного… Старайся читать прежде всего классическую литературу, т. е. книги гениальных людей. А гений требует уважения к себе и тщательного изучения… Следуй, дорогой, золотому правилу: “Лучше меньше да лучше”… Читай внимательно, перечитывая и записывая важнейшие мысли, образные выражения, афоризмы, вдумывайся в содержание, оценивай форму изложения, следи за развитием сюжета, характерами героев. Будь готов занимательно пересказать прочитанное. Вот в красноармейской казарме вы убедитесь сами, как ценят ребята товарищей, умеющих увлекательно пересказывать прочитанные ими “романы”. А ведь ты бы теперь уже не сумел пересказать “Сердца трех”? Читай медленно, усваивай идеи писателя, оценивай его слог. Слог – это умение писателя употреблять слова в их настоящем значении и способность выражаться ясно, сжато и точно, тесно слить идею и форму ее выражения, накладывая на него отпечаток самобытности, неповторимого своеобразия писателя. Так, кажется, учил Белинский. А он был умница!»
   «Извини за нравоучительный тон», «О себе ничего не пишу» – так кончались почти все письма отца. Но меня никогда не раздражал нравоучительный тон в его письмах. Напротив, я старался следовать его советам, хотя и не всегда.
   В 1940 году в стране стали создаваться ремесленные училища для выпускников седьмого класса. Отец советовал нам с Жоресом поступить в такое училище или в техникум, чтобы получать стипендию, быстрее овладеть профессией и помогать маме. «Когда я вернусь домой, то помогу вам продолжить образование», – писал он. Мама говорила то же самое, но не настаивала. Однако мы с Жоресом решили иначе. Уже в пятнадцать лет мы оба мечтали заниматься наукой, хотя и в разных областях. Учение давалось нам легко, и в школе мы всегда были в числе первых. Отец согласился с нами.
   «Развивайте в себе вкус и любовь к практической деятельности, к физическому труду, – писал он. – Это весьма пригодится в жизни! Заботой об этом и был продиктован мой совет о переходе в техникум. Вы приняли иное решение – и я приветствую его, но только с оговоркой – не забывайте об овладении практическими знаниями и навыками… А тогда иначе станет вопрос и о физкультуре. С гирей, во всяком случае, распроститесь! Научились ли вы плавать? Кто производил квартирный ремонт? Сами? Переписываетесь ли со старыми друзьями? Смотрю на ваши худенькие мальчишески лукавые рожицы и вспоминаю недавнее дорогое былое. До скорого свидания. Отец».
   Мечте отца и нашей – о его возвращении – не суждено было сбыться. Известие о его смерти было для всех нас горем, о котором трудно писать. О смерти отца – здорового, сильного человека, которому недавно исполнилось сорок лет, – мы никогда не думали. Мы верили, что недоразумение, ошибка должны быть исправлены, и, в любом случае, были уверены, что отец вернется – пусть и после конца срока. Никто из нас не имел ни малейшего представления о том чудовищном по жестокости режиме, который царил на Колыме и который стал еще страшнее после начала войны.
   Телеграмма из больницы взволновала нас, там было несколько путаных фраз, которые мы не могли понять. Когда же наш перевод вернулся с маленькой запиской «возвращается по смерти адресата», я – сам не знаю почему – сразу поверил, что это соответствует действительности. И только через двадцать пять лет, в середине 60-х годов, я узнал некоторые подробности смерти отца.
   В это время я уже писал большую книгу о Сталине и сталинизме, собирая по крупицам свидетельства бывших «зэка», старых большевиков, писателей – всех тех, кто был готов мне что-либо рассказать или хотя бы высказать свое мнение. Мое имя стало известно и среди бывших «колымчан», многие из переживших лагеря, пытки и тюрьмы стали сами разыскивать меня, чтобы рассказать о тяжком опыте неволи и обо всем, что они знали или слышали от других, погибших в лагере людей.
   Однажды мне позвонила женщина и спросила, не являюсь ли я сыном Александра Романовича Медведева. Я ответил утвердительно. «Я была с вашим отцом на Колыме и работала с ним в одном “совхозе” в теплицах. Из его знакомых я первая узнала о его смерти». Я записал адрес этой женщины и на следующий день вечером был у нее дома. В небольшой московской квартире жили две «колымчанки», не родственницы, а подруги с одинаковой судьбой. Они не разлучались на Колыме все проведенные там семнадцать лет. Им разрешили жить вместе в Москве.
   В 1940 году обе они трудились в теплицах в пока еще не особенно большом аграрном хозяйстве Колымы. Весной 1940 года туда попал и мой отец. Во время аварии на шахте он сильно ушиб руку и больше не мог работать под землей. Сил оставалось все меньше, и его определили теперь на «женскую» работу в «совхозе». Он часто рассказывал о своей семье и сыновьях-близнецах, показывал фотографии. «У вас такие редкие имена, – сказала мне одна из “колымчанок”, – Рой и Ресс. Когда нам рассказали о вас, мы подумали: не сыновья ли это Александра Медведева?»
   Питание в совхозе было лучше, чем на приисках, но отец становился все слабее. В конце года его положили в больницу, расположенную недалеко от теплиц. Диагноз не оставлял надежды – саркома кости. «У вашего отца был выходной костюм. Он сохранил его, несмотря на домогательства блатных. В этом костюме он хотел выйти на волю, он очень надеялся, что его дело будет пересмотрено. Но в один из дней в начале 1941 года мы увидели этот костюм на плечах нашего бригадира. Оказалось, его вызвали в больницу, чтобы сообщить о смерти его „работника“, и бригадир забрал тот чемоданчик с вещами, с которым Медведев никогда не расставался». Другие вещи, в том числе и все наши письма и фотографии, бригадир, конечно же, выбросил. Эти две «колымчанки», с которыми я беседовал, знали, что на имя Медведева приходили письма, они видели обратный адрес и могли, конечно, написать нам, что отец умер. Но они решили этого не делать. «Пусть лучше сохранится надежда». Они не знали о вернувшемся к нам денежном переводе и заказных письмах.
   Война снова изменила судьбу нашей семьи. В июле и августе 1941 года я работал вместе с другими школьниками Ростова на уборке богатого урожая донских степей. В сентябре мы не без труда перебрались в Тбилиси, где познакомились и поженились наши родители, где родились мы с Жоресом и где у матери, Юлии Исааковны, было много родных. В конце 1942 года нас с Жоресом предупредили о предстоящем призыве в армию. Я все же считал важным закончить среднюю школу и обратился по этому поводу в Министерство просвещения Грузии. Но там на этот счет не было никаких указаний, и мне сказали, что единственное, что я могу сделать, – это сдать экстерном все экзамены на аттестат зрелости. Я согласился и три недели по двенадцать-четырнадцать часов в день не вставал из-за стола, штудируя учебники десятого класса. В середине января у меня приняли экзамены прямо в министерстве, и через несколько дней я получил документ, заменяющий аттестат зрелости.
   Жорес не стал этого делать. Немецкие войска стояли еще на Северном Кавказе, войне не было видно конца, и вопрос об аттестате казался Жоресу не особенно важным. Всего два месяца мы провели вместе с ним в учебном полку под Кутаиси, где нас учили чему угодно, но не тому, как надо хорошо воевать. Неожиданно в полк пришел приказ генерала Щаденко, который отвечал за подготовку резервов армии. Приказ требовал вернуть обратно в военкомат всех молодых людей со средним образованием для направления их в военные училища. В действующей армии были особенно велики потери среди младших офицеров, и надо было расширить и ускорить их подготовку. Но в училище я все же не попал, так как меня «браковали» мандатные комиссии. В 1943 году уже начали действовать какие-то недоступные нам принципы отбора даже при призыве в армию.
   В результате, я скоро начал работать в Артиллерийском арсенале № 3 Закавказского фронта – одном из многих наспех созданных в начале войны военных заводов, которые прекратили свое существование осенью 1945 года. По вечерам я много читал, главным образом книги по философии. В Тбилиси у меня появилось несколько друзей, судьба которых и до сих пор тесно сплетена с моей судьбой. Как и я, они давно уже увлекались историей и философией. У троих из них отцы также были арестованы.
   Когда мама узнала о моем решении ехать в Москву или в Ленинград, чтобы поступать на философский факультет, она со слезами на глазах много раз просила меня избрать какую-либо другую профессию. Профессия философа или историка казалась ей слишком опасной. Она все время приводила мне в пример Жореса, который с 1944 года учился в ТСХА и изучал биологию. Именно биология казалась матери самой спокойной из наук. Позже оказалось, однако, что в сталинские годы и даже потом, в годы Хрущева, быть честным биологом не только трудно, но и опасно. Правда, я с горечью убедился вскоре, что быть честным философом или историком тогда почти не представлялось возможным. К счастью, я рано усвоил уроки разумной осмотрительности. Я стремился овладеть профессией отца, но не торопился разделить его судьбу. При поступлении в Ленинградский университет в графе о родителях в анкете и в автобиографии я написал про отца: «погиб в 1941 году». Я никого не обманывал, просто не написал, где именно погиб мой отец.
   Мама очень волновалась, когда узнала, что я поступил не в Московский, а в Ленинградский университет, ведь там несколько лет отец читал лекции, и его должны были помнить. Как же отнесутся в ЛГУ к сыну Александра Медведева? Однако я вскоре убедился, что ее опасения были напрасны. Хотя состав преподавателей ЛГУ за годы войны и предвоенные годы сильно изменился, среди преподавателей были люди, которые действительно помнили Александра Медведева. Но никто из них не знал, что я сын известного им и популярного когда-то преподавателя философии. Более того, заведующим кафедрой диалектического и исторического материализма на нашем факультете был тот самый профессор Чагин, который писал доносы на моего отца и многих других преподавателей и слушателей Военно-политической академии.
   Осторожно, но внимательно я стал приглядываться к этому человеку. Он не читал нам лекций. После войны в Ленинграде ощущался острый дефицит квалифицированных кадров, заработную плату научных работников еще в 1946 году неожиданно увеличили в несколько раз. Чагин использовал это обстоятельство и по совместительству работал сразу в нескольких ленинградских вузах. На философском факультете он появлялся только для того, чтобы вести раз в месяц заседание кафедры или присутствовать на заседании Ученого совета. Чагин руководил занятиями нескольких аспирантов по своей кафедре, но совершенно не общался со студентами. Никто из преподавателей или даже работников кафедры не относился к нему с уважением, и то, что он доносчик, подлец и развратник, многим было известно.
   На нашем курсе было много недавних фронтовиков, боевых офицеров от лейтенанта до майора, сам я уже не был вчерашним школьником. Многие студенты из-за недостатка кадров занимали необычные для студентов посты. Так, В. Андреев, недавний фронтовой капитан, был одновременно и студентом, и заместителем декана факультета. С 1948 года я выполнял обязанности секретаря приемной комиссии университета и читал лекции по философии для одной из групп физико-математического факультета. В это же время мне поручили создание экспозиции по истории Ленинградского университета вообще и философского факультета в частности. Не составляло большого труда узнать поэтому некоторые подробности из жизни Чагина. Оказалось, что еще в 1939–1940 годах, после проведенной Сталиным частичной реабилитации военных кадров, в Москву и Ленинград вернулось несколько человек, оклеветанных Чагиным.