Страница:
Трифонов был не единственным человеком, который собирал материалы о Думенко и Миронове. Большой архив о судьбе Миронова собрал его сын, живший на Дону. Но особенно много свидетельств о казачестве в Гражданской войне собрал бывший политработник Второй конной армии Сергей Стариков. В начале 20-х годов Стариков работал в Казачьем отделе ВЦИК, в конце 30-х был арестован. После освобождения и реабилитации он отдавал все силы и средства на восстановление доброго имени Ф. К. Миронова. Стариков хотел написать большой роман о Миронове, но к такой работе старый казак не был подготовлен. Он стал искать соавторов и, по рекомендации друзей, обратился к Ю. Трифонову. Трифонов работал в это время над романом «Нетерпение». Он обещал помочь Старикову, но только через два-три года. Однако Старикову было уже больше восьмидесяти лет, и он не мог ждать. Тогда-то Трифонов и познакомил Старикова со мной.
Для меня не составило большого труда понять ценность собранных материалов, большая часть которых пролежала десятки лет в закрытом и опечатанном архиве Казачьего отдела ВЦИК. Но я не умел писать романы. Мы договорились о совместной работе над большим историко-политическим очерком, избегая как беллетристики, так и чисто профессионального военного разбора боевых операций. Работа продолжалась больше года, и результатом ее стала книга «Жизнь и гибель Филиппа Кузьмича Миронова». Под заголовком «Филипп Миронов и гражданская война в России» эта книга издана в 1978 году в США на английском языке. Сергей Стариков получил свою часть не слишком большого гонорара за эту книгу, но умер, не дождавшись ее выхода в свет. На русском языке книга издана только в 1989 году.
Рукопись нашей работы я передал для чтения и хранения Трифонову, который уже начал работать над новым романом «Старик». Роман «Старик» вышел в свет в 1978 году Он имел гораздо меньший читательский успех, чем «Дом на набережной». Тем не менее сам Трифонов считал этот роман наиболее важным из всех написанных им ранее книг. К сожалению, именно этот роман сильно пострадал от многочисленных купюр, сделанных автором и редакцией по требованиям цензуры. В романе «Старик» Трифонов писал не только о трагической судьбе героя Гражданской войны Мигулина, прототипом которого являлся Филипп Миронов, но и о потерянном поколении 70-х годов, для которого были уже безразличны революционные идеалы их дедов и отцов и важны в первую очередь не духовные, а материальные ценности. Новая книга Ю. Трифонова была быстро переведена и издана во многих западных странах, появилось немало рецензий, которые писатель тщательно собирал. Когда «Старик» вышел в Москве отдельной книгой в 1979 году и тиражом всего в тридцать тысяч экземпляров, Юрий Валентинович подарил мне экземпляр с надписью: «Рою Александровичу дружески и с благодарностью за помощь в сочинении этой книги».
Ю. Трифонов был предельно честным, очень щепетильным человеком, он не хитрил, не интриговал, не заискивал перед сильными мира сего. Он не пытался как-то пробивать или пристраивать свои романы и повести, не имел тех качеств лидера, которые имел, например, Твардовский. Внешне Трифонов не казался человеком с сильным характером и с сильными страстями. По темпераменту он был скорее пассивным, чем активным человеком, хотя и обладал огромной работоспособностью. Он очень оберегал свою личную и писательскую независимость и, как мне кажется, никогда не помышлял о вступлении в партию.
Среди близких знакомых Трифонова несколько человек стали диссидентами, публиковались за границей или даже покинули СССР. У Трифонова был двоюродный брат Михаил Демин, который после гибели отца, тюрьмы, бродяжничества и уголовного подполья стал писателем и опубликовал четыре книги стихов и прозы. В конце 70-х годов, использовав связи в уголовном мире, Михаил Демин нелегально перешел советскую границу и объявился в Париже. Трифонов был в добрых отношениях с братом, но не поддерживал с ним постоянной связи. Однако дело оказалось слишком необычным, и писателя несколько раз вызывали на допросы в Следственное управление КГБ в Лефортово. И КГБ, и милиция использовали в то время самые незначительные поводы для подобного рода допросов – это была своеобразная форма давления. Меня, например, вызывали в Лефортово просто потому, что в переписке между тем или иным эмигрантом и его адресатом в Москве упоминалась в контексте моя фамилия. «Что бы это могло означать?» – задавал мне вопрос следователь.
Юрий Трифонов не обманывал своего читателя, он писал то, что думает, писал правду, но не всю правду и не все то, что он думал. Он с интересом расспрашивал меня о разного рода течениях в рядах диссидентов, охотно брал на прочтение материалы Самиздата, но никогда не распространял эти материалы, не давал денег на машинописные рукописи и не подписывал никаких коллективных писем. Он сделал это, кажется, только один раз – в поддержку письма А. И. Солженицына IV Съезду писателей в 1967 году Он боролся со злом, но только с помощью тех средств, которые были ему доступны и соответствовали его характеру и темпераменту.
Приобретя в 70-е годы статус известного и популярного писателя, он начал получать все больше и больше писем с просьбами о помощи. Речь шла о конкретных беззакониях и несправедливостях, от которых страдали как отдельные люди или группы людей, так даже и небольшие нации. Речь шла, например, о судьбе небольшой национальности – лезгин, которые были разделены между Дагестаном и Азербайджаном и подвергались явной дискриминации, особенно в Азербайджане. Много писем шло со 101 километра под Москвой. Здесь жили люди, отбывшие свой срок по разного рода уголовным статьям, но не имевшие теперь возможности вернуться в Москву к родителям или даже к женам и детям. Их столичная прописка была аннулирована.
Трифонов просто не знал, что ему делать с такими письмами. Передавать их в официальные инстанции он не считал возможным, боясь навредить своим корреспондентам. Не хотел, да и не мог он передавать эти письма иностранным корреспондентам в Москве, хотя об этом его просили некоторые из авторов писем. Но Трифонов также не имел возможности втягиваться в борьбу за решение проблем несправедливо обиженных людей, живших в Харькове или Благовещенске. Некоторые из таких писем он передавал мне с просьбой найти им какое-то применение. Только на очень немногие письма Трифонов отвечал сам.
В 70-е годы общая обстановка для всех видов творчества ухудшалась. Сложившаяся в этот период нравственная и политическая атмосфера способствовала выдвижению во всех сферах культуры не только угодливых и посредственных, но и откровенно агрессивных деятелей. В годы «застоя» книги Трифонова, песни Высоцкого, фильмы Шукшина, романы Окуджавы, спектакли Любимова и Товстоногова были очень важным фактором в жизни народа и интеллигенции, сохранившим преемственность и надежду. Все эти и многие другие люди продолжали работать внутри существующей в стране системы, но именно поэтому они могли оказывать влияние на очень многих людей: на рядовых учителей, инженеров, врачей, да и на чиновников.
Некоторые теоретики и деятели эмиграции относились к Юрию Трифонову крайне враждебно. Был даже изобретен термин – «промежуточная литература». При этом имелось в виду что есть русская эмигрантская литература, которая говорит обо всем только правду и во весь голос. Есть также официальная русская советская литература, которая говорит только то, что хочет слышать советская власть. А между ними находится и какая-то «промежуточная литература», которая большой ценности для народа и его культуры иметь не может. В действительности все обстояло гораздо сложнее. Очень часто эмигрантская литература говорила лишь то, что хотели слышать от нее влиятельные западные круги, оказывавшие русским и другим эмигрантским издательствам и журналам немалую финансовую помощь. К сожалению, мало кто из писателей, оказавшихся в эмиграции, сумел сохранить как личную, так и творческую независимость.
Юрий Трифонов был глубоко убежден, что честная книга, которую удается издать в самом СССР, гораздо полезнее для народа и для культуры страны, чем многие хорошие книги, которые издавались тогда только в эмиграции и которых в стране никто не знал. Я не всегда мог с ним согласиться, так как и для меня как историка, и для многих других людей выбора вообще не было. Я не собирался эмигрировать, но мог издавать свои работы только за границей. По-своему были правы и Владимир Высоцкий, который остался, и Александр Галич, который эмигрировал.
Популярность Ю. Трифонова за пределами СССР постепенно росла, и он стал получать много приглашений от разного рода общественных организаций и от издательств западного мира. Раньше он бывал только в социалистических странах Восточной Европы, теперь же смог побывать в Италии, США, ФРГ, Швеции. Он возвращался оттуда полный впечатлений, и эти впечатления и встречи стали темой для нескольких рассказов. Мы встречались с Трифоновым в эти годы много реже, но наши отношения не изменились. Много разговоров было в это время и о Солженицыне, и о Шолохове.
Трифонов был хорошо знаком с писателем Федором Шахмагоновым, который долгое время работал литературным секретарем Михаила Шолохова и жил в Вешенской на Дону. Репутация у Шахмагонова была не слишком хорошей, но Трифонов был с ним в приятельских отношениях еще в годы учебы в Литературном институте. Трифонов передал мне однажды рукописи Шахмагонова – роман о жизни М. Тухачевского и несколько рассказов из жизни бывших тюремщиков и надзирателей. Эти работы показались мне очень слабыми, они не давали никакого повода для встречи, о которой просил автор.
Согласно расхожему мнению, главной темой Трифонова была жизнь советского городского мещанства. Сам писатель соглашался, что в его «городских повестях» не только много неприятных подробностей быта, но и много неудачников, с одной стороны, и приспособленцев – с другой. Однако помимо текста здесь был и подтекст: ведь общество, о котором писал Трифонов, официально считалось обществом «развитого социализма», а Москва даже «образцовым коммунистическим городом». Юрий Трифонов писал главным образом об интеллигенции. Но он показывал не ее подъем, а духовную и нравственную опустошенность, утрату идеалов, погружение в мелочи жизни, дрязги. Автор ставил вопрос о причинах этого массового омещанивания интеллигенции и ответ искал в истории, в том числе и в противоречивой истории революционного движения в России. Рисуя малопривлекательные картины повседневной жизни горожан, Трифонов изображал время застоя, когда очень многие люди не могли реализовать свои таланты, когда их делала неудачниками общественная обстановка и атмосфера пассивности и лжи.
Романы и повести Ю. Трифонова не рассчитаны на легкое чтение. Сам писатель не раз говорил, что пишет не для массового читателя, а для читателя умного. У Трифонова и в сюжете, и в тексте всегда много оттенков, намеков, граней и аллюзий. Надо было уметь читать между строк. Для иностранного читателя здесь было много непонятного, так как большая часть этих аллюзий оказывалась непереводимой. Когда в Германии название повести «Дом на набережной» переводили как «Дом на реке Москва», что-то важное пропадало.
Ю. Трифонов никогда не стремился к острой фабуле, внешней занимательности, он избегал элементов детектива. Как писатель он был популярен в Москве и Ленинграде, но не в провинции. Когда я привозил на Кавказские Минеральные воды книги Ю. Трифонова и дарил их местным врачам и служащим, этим подаркам здесь были не очень рады. Гораздо популярнее были романы Булата Окуджавы или сочинения Валентина Пикуля. Но Трифонова любили и читали в 70-е годы московские студенты. Его читали и ценили и в крупных городах Сибири. Сам Трифонов хорошо знал пределы своей популярности, и в немногих публичных интервью не просто говорил, но настаивал на том, что он ориентируется на читателя «искушенного», даже «талантливого».
Такой же установке он следовал и в публицистике. Иногда его аллюзии очень сложны, но часто до предела прозрачны. Образцом такого ясного для всех читателей подтекста можно считать его статью к 600-летию Куликовской битвы «Тризна через шесть веков». Трифонов писал:
«Жизнь при монголах непредставима. Все было, может быть, не так ужасно, как кажется. И все было, может быть, много ужасней, чем можно себе представить. Есть ученые, полагающие, что монгольское иго при всех его тяготах, поборах, невыносимостях имело некоторые положительные стороны: оно принесло на Русь своего рода порядок. “А все же при них был порядок!” – говорили какие-нибудь дьяки или откупщики в конце пятнадцатого века. Ну да, монголы устроили ямскую службу, чинили и охраняли дороги, ввели перепись населения на Руси, противились самочинным судам и всякого рода бунтам, но все это – для удобства угнетения. Еще приводят такое соображение: иго содействовало объединению русских земель, укреплению Москвы. Но это все равно что говорить: спасибо Гитлеру, если б не он, наша армия не стала бы в короткий срок такой мощной. Монгольское владычество, конечно, сплачивало народ и князей, страдавших от общей беды, но оно же развращало, выдвигало худших, губило лучших, воспитывало доносчиков, изменников. А каким унижениям, глумлениям, а то и пыткам подвергались русские князья, совершавшие многотрудные поездки в Орду чтобы выпросить ярлык или ханскую милость. И все это происходило не бесследно для того необъяснимого, что за неимением лучших слов называется душой народа. Карамзин писал: “Забыв гордость народную, мы выучились хитрым низостям рабства”» («Литературная газета», 3 сентября 1980 года).
Конечно, даже цензор, внимательно читавший «Литературную газету», понимал, что Трифонов ведет речь не только о временах монгольского ига. Но придраться к очерку Трифонова у него не было никаких оснований.
Один итальянский журнал опубликовал в конце 70-х годов большое интервью с Трифоновым, сопроводив его множеством интересных фотографий и заголовком: «Писатель при дворе Брежнева». Это было не только обидное, но и несправедливое определение. Трифонов никогда не был придворным писателем.
Но его были вынуждены терпеть: в 70-е годы он стал писателем, с которым нельзя не считаться.
В 1979–1980 годы Трифонов был полон планов. Он работал над повестью «Сосед» об Александре Твардовском. Он продолжал собирать материал об эволюции народничества. В центре его нового романа должны были стоять фигуры одного из самых авторитетных лидеров народников – Лопатина и провокатора и предателя Азефа. Трифонов начал работу над большим автобиографическим романом, который должен был охватить время от конца 30-х до конца 70-х годов. Только первые главы этого «неоконченного романа» опубликованы в начале 1987 года в журнале «Дружба народов». Критики писали об этой посмертной публикации как о лучшем произведении писателя.
Уже в конце 80-х повести Трифонова читали меньше, чем за десять лет до времен «перестройки». Перед литературой открылись такие возможности, которых раньше не было. Аллюзии могли только помешать чтению.
В последний раз я навестил Трифонова в Пахре в 1981 году, всего за две-три недели до его смерти. Мы долго беседовали о разных делах. Он знал, что болен и что скоро должен лечь на операцию. «Что-то не в порядке с почками». От него скрывали всю серьезность положения: у него был рак почки, но врачи считали, что положение не безнадежно, что операция может спасти больного. Юрий Валентинович не хотел говорить о болезнях, он интересовался новостями, говорил о скорой публикации своего нового романа «Время и место». Он огорчился, когда я сказал, что под таким же почти названием в эмиграции появилась книга ленинградского писателя Михаила Хейфеца – она имела название «Место и время». «Я долго продумывал это название», – сказал Трифонов.
Операция была проведена одним из лучших хирургов-урологов страны, который удалил больную почку вместе с опухолью. Возникла надежда, что все обойдется. Трифонов чувствовал себя после операции хорошо и был спокоен. В свое последнее утро он лежал в больничной палате и читал спортивную газету. Неожиданно он стал задыхаться и потерял сознание. Его не успели довезти до отделения реанимации. Он умер от послеоперационного тромба, прошедшего по кровотоку и закупорившего часть легкого. Писателю было пятьдесят шесть лет.
У меня нет желания писать о его похоронах, официальных похоронах, организованных Союзом писателей по «второму разряду». Извещение о смерти и месте прощания и похорон было опубликовано в печати с намеренным запозданием, и только малая часть любивших его читателей смогла пройти в Центральном доме литераторов мимо гроба с телом покойного. На гражданской панихиде только Анатолий Рыбаков сумел произнести искреннюю и взволнованную речь, сказав хотя бы часть того, что можно и нужно было бы сказать о Юрии Трифонове как о писателе и человеке.
Рой Медведев
Для меня не составило большого труда понять ценность собранных материалов, большая часть которых пролежала десятки лет в закрытом и опечатанном архиве Казачьего отдела ВЦИК. Но я не умел писать романы. Мы договорились о совместной работе над большим историко-политическим очерком, избегая как беллетристики, так и чисто профессионального военного разбора боевых операций. Работа продолжалась больше года, и результатом ее стала книга «Жизнь и гибель Филиппа Кузьмича Миронова». Под заголовком «Филипп Миронов и гражданская война в России» эта книга издана в 1978 году в США на английском языке. Сергей Стариков получил свою часть не слишком большого гонорара за эту книгу, но умер, не дождавшись ее выхода в свет. На русском языке книга издана только в 1989 году.
Рукопись нашей работы я передал для чтения и хранения Трифонову, который уже начал работать над новым романом «Старик». Роман «Старик» вышел в свет в 1978 году Он имел гораздо меньший читательский успех, чем «Дом на набережной». Тем не менее сам Трифонов считал этот роман наиболее важным из всех написанных им ранее книг. К сожалению, именно этот роман сильно пострадал от многочисленных купюр, сделанных автором и редакцией по требованиям цензуры. В романе «Старик» Трифонов писал не только о трагической судьбе героя Гражданской войны Мигулина, прототипом которого являлся Филипп Миронов, но и о потерянном поколении 70-х годов, для которого были уже безразличны революционные идеалы их дедов и отцов и важны в первую очередь не духовные, а материальные ценности. Новая книга Ю. Трифонова была быстро переведена и издана во многих западных странах, появилось немало рецензий, которые писатель тщательно собирал. Когда «Старик» вышел в Москве отдельной книгой в 1979 году и тиражом всего в тридцать тысяч экземпляров, Юрий Валентинович подарил мне экземпляр с надписью: «Рою Александровичу дружески и с благодарностью за помощь в сочинении этой книги».
Ю. Трифонов был предельно честным, очень щепетильным человеком, он не хитрил, не интриговал, не заискивал перед сильными мира сего. Он не пытался как-то пробивать или пристраивать свои романы и повести, не имел тех качеств лидера, которые имел, например, Твардовский. Внешне Трифонов не казался человеком с сильным характером и с сильными страстями. По темпераменту он был скорее пассивным, чем активным человеком, хотя и обладал огромной работоспособностью. Он очень оберегал свою личную и писательскую независимость и, как мне кажется, никогда не помышлял о вступлении в партию.
Среди близких знакомых Трифонова несколько человек стали диссидентами, публиковались за границей или даже покинули СССР. У Трифонова был двоюродный брат Михаил Демин, который после гибели отца, тюрьмы, бродяжничества и уголовного подполья стал писателем и опубликовал четыре книги стихов и прозы. В конце 70-х годов, использовав связи в уголовном мире, Михаил Демин нелегально перешел советскую границу и объявился в Париже. Трифонов был в добрых отношениях с братом, но не поддерживал с ним постоянной связи. Однако дело оказалось слишком необычным, и писателя несколько раз вызывали на допросы в Следственное управление КГБ в Лефортово. И КГБ, и милиция использовали в то время самые незначительные поводы для подобного рода допросов – это была своеобразная форма давления. Меня, например, вызывали в Лефортово просто потому, что в переписке между тем или иным эмигрантом и его адресатом в Москве упоминалась в контексте моя фамилия. «Что бы это могло означать?» – задавал мне вопрос следователь.
Юрий Трифонов не обманывал своего читателя, он писал то, что думает, писал правду, но не всю правду и не все то, что он думал. Он с интересом расспрашивал меня о разного рода течениях в рядах диссидентов, охотно брал на прочтение материалы Самиздата, но никогда не распространял эти материалы, не давал денег на машинописные рукописи и не подписывал никаких коллективных писем. Он сделал это, кажется, только один раз – в поддержку письма А. И. Солженицына IV Съезду писателей в 1967 году Он боролся со злом, но только с помощью тех средств, которые были ему доступны и соответствовали его характеру и темпераменту.
Приобретя в 70-е годы статус известного и популярного писателя, он начал получать все больше и больше писем с просьбами о помощи. Речь шла о конкретных беззакониях и несправедливостях, от которых страдали как отдельные люди или группы людей, так даже и небольшие нации. Речь шла, например, о судьбе небольшой национальности – лезгин, которые были разделены между Дагестаном и Азербайджаном и подвергались явной дискриминации, особенно в Азербайджане. Много писем шло со 101 километра под Москвой. Здесь жили люди, отбывшие свой срок по разного рода уголовным статьям, но не имевшие теперь возможности вернуться в Москву к родителям или даже к женам и детям. Их столичная прописка была аннулирована.
Трифонов просто не знал, что ему делать с такими письмами. Передавать их в официальные инстанции он не считал возможным, боясь навредить своим корреспондентам. Не хотел, да и не мог он передавать эти письма иностранным корреспондентам в Москве, хотя об этом его просили некоторые из авторов писем. Но Трифонов также не имел возможности втягиваться в борьбу за решение проблем несправедливо обиженных людей, живших в Харькове или Благовещенске. Некоторые из таких писем он передавал мне с просьбой найти им какое-то применение. Только на очень немногие письма Трифонов отвечал сам.
В 70-е годы общая обстановка для всех видов творчества ухудшалась. Сложившаяся в этот период нравственная и политическая атмосфера способствовала выдвижению во всех сферах культуры не только угодливых и посредственных, но и откровенно агрессивных деятелей. В годы «застоя» книги Трифонова, песни Высоцкого, фильмы Шукшина, романы Окуджавы, спектакли Любимова и Товстоногова были очень важным фактором в жизни народа и интеллигенции, сохранившим преемственность и надежду. Все эти и многие другие люди продолжали работать внутри существующей в стране системы, но именно поэтому они могли оказывать влияние на очень многих людей: на рядовых учителей, инженеров, врачей, да и на чиновников.
Некоторые теоретики и деятели эмиграции относились к Юрию Трифонову крайне враждебно. Был даже изобретен термин – «промежуточная литература». При этом имелось в виду что есть русская эмигрантская литература, которая говорит обо всем только правду и во весь голос. Есть также официальная русская советская литература, которая говорит только то, что хочет слышать советская власть. А между ними находится и какая-то «промежуточная литература», которая большой ценности для народа и его культуры иметь не может. В действительности все обстояло гораздо сложнее. Очень часто эмигрантская литература говорила лишь то, что хотели слышать от нее влиятельные западные круги, оказывавшие русским и другим эмигрантским издательствам и журналам немалую финансовую помощь. К сожалению, мало кто из писателей, оказавшихся в эмиграции, сумел сохранить как личную, так и творческую независимость.
Юрий Трифонов был глубоко убежден, что честная книга, которую удается издать в самом СССР, гораздо полезнее для народа и для культуры страны, чем многие хорошие книги, которые издавались тогда только в эмиграции и которых в стране никто не знал. Я не всегда мог с ним согласиться, так как и для меня как историка, и для многих других людей выбора вообще не было. Я не собирался эмигрировать, но мог издавать свои работы только за границей. По-своему были правы и Владимир Высоцкий, который остался, и Александр Галич, который эмигрировал.
Популярность Ю. Трифонова за пределами СССР постепенно росла, и он стал получать много приглашений от разного рода общественных организаций и от издательств западного мира. Раньше он бывал только в социалистических странах Восточной Европы, теперь же смог побывать в Италии, США, ФРГ, Швеции. Он возвращался оттуда полный впечатлений, и эти впечатления и встречи стали темой для нескольких рассказов. Мы встречались с Трифоновым в эти годы много реже, но наши отношения не изменились. Много разговоров было в это время и о Солженицыне, и о Шолохове.
Трифонов был хорошо знаком с писателем Федором Шахмагоновым, который долгое время работал литературным секретарем Михаила Шолохова и жил в Вешенской на Дону. Репутация у Шахмагонова была не слишком хорошей, но Трифонов был с ним в приятельских отношениях еще в годы учебы в Литературном институте. Трифонов передал мне однажды рукописи Шахмагонова – роман о жизни М. Тухачевского и несколько рассказов из жизни бывших тюремщиков и надзирателей. Эти работы показались мне очень слабыми, они не давали никакого повода для встречи, о которой просил автор.
Согласно расхожему мнению, главной темой Трифонова была жизнь советского городского мещанства. Сам писатель соглашался, что в его «городских повестях» не только много неприятных подробностей быта, но и много неудачников, с одной стороны, и приспособленцев – с другой. Однако помимо текста здесь был и подтекст: ведь общество, о котором писал Трифонов, официально считалось обществом «развитого социализма», а Москва даже «образцовым коммунистическим городом». Юрий Трифонов писал главным образом об интеллигенции. Но он показывал не ее подъем, а духовную и нравственную опустошенность, утрату идеалов, погружение в мелочи жизни, дрязги. Автор ставил вопрос о причинах этого массового омещанивания интеллигенции и ответ искал в истории, в том числе и в противоречивой истории революционного движения в России. Рисуя малопривлекательные картины повседневной жизни горожан, Трифонов изображал время застоя, когда очень многие люди не могли реализовать свои таланты, когда их делала неудачниками общественная обстановка и атмосфера пассивности и лжи.
Романы и повести Ю. Трифонова не рассчитаны на легкое чтение. Сам писатель не раз говорил, что пишет не для массового читателя, а для читателя умного. У Трифонова и в сюжете, и в тексте всегда много оттенков, намеков, граней и аллюзий. Надо было уметь читать между строк. Для иностранного читателя здесь было много непонятного, так как большая часть этих аллюзий оказывалась непереводимой. Когда в Германии название повести «Дом на набережной» переводили как «Дом на реке Москва», что-то важное пропадало.
Ю. Трифонов никогда не стремился к острой фабуле, внешней занимательности, он избегал элементов детектива. Как писатель он был популярен в Москве и Ленинграде, но не в провинции. Когда я привозил на Кавказские Минеральные воды книги Ю. Трифонова и дарил их местным врачам и служащим, этим подаркам здесь были не очень рады. Гораздо популярнее были романы Булата Окуджавы или сочинения Валентина Пикуля. Но Трифонова любили и читали в 70-е годы московские студенты. Его читали и ценили и в крупных городах Сибири. Сам Трифонов хорошо знал пределы своей популярности, и в немногих публичных интервью не просто говорил, но настаивал на том, что он ориентируется на читателя «искушенного», даже «талантливого».
Такой же установке он следовал и в публицистике. Иногда его аллюзии очень сложны, но часто до предела прозрачны. Образцом такого ясного для всех читателей подтекста можно считать его статью к 600-летию Куликовской битвы «Тризна через шесть веков». Трифонов писал:
«Жизнь при монголах непредставима. Все было, может быть, не так ужасно, как кажется. И все было, может быть, много ужасней, чем можно себе представить. Есть ученые, полагающие, что монгольское иго при всех его тяготах, поборах, невыносимостях имело некоторые положительные стороны: оно принесло на Русь своего рода порядок. “А все же при них был порядок!” – говорили какие-нибудь дьяки или откупщики в конце пятнадцатого века. Ну да, монголы устроили ямскую службу, чинили и охраняли дороги, ввели перепись населения на Руси, противились самочинным судам и всякого рода бунтам, но все это – для удобства угнетения. Еще приводят такое соображение: иго содействовало объединению русских земель, укреплению Москвы. Но это все равно что говорить: спасибо Гитлеру, если б не он, наша армия не стала бы в короткий срок такой мощной. Монгольское владычество, конечно, сплачивало народ и князей, страдавших от общей беды, но оно же развращало, выдвигало худших, губило лучших, воспитывало доносчиков, изменников. А каким унижениям, глумлениям, а то и пыткам подвергались русские князья, совершавшие многотрудные поездки в Орду чтобы выпросить ярлык или ханскую милость. И все это происходило не бесследно для того необъяснимого, что за неимением лучших слов называется душой народа. Карамзин писал: “Забыв гордость народную, мы выучились хитрым низостям рабства”» («Литературная газета», 3 сентября 1980 года).
Конечно, даже цензор, внимательно читавший «Литературную газету», понимал, что Трифонов ведет речь не только о временах монгольского ига. Но придраться к очерку Трифонова у него не было никаких оснований.
Один итальянский журнал опубликовал в конце 70-х годов большое интервью с Трифоновым, сопроводив его множеством интересных фотографий и заголовком: «Писатель при дворе Брежнева». Это было не только обидное, но и несправедливое определение. Трифонов никогда не был придворным писателем.
Но его были вынуждены терпеть: в 70-е годы он стал писателем, с которым нельзя не считаться.
В 1979–1980 годы Трифонов был полон планов. Он работал над повестью «Сосед» об Александре Твардовском. Он продолжал собирать материал об эволюции народничества. В центре его нового романа должны были стоять фигуры одного из самых авторитетных лидеров народников – Лопатина и провокатора и предателя Азефа. Трифонов начал работу над большим автобиографическим романом, который должен был охватить время от конца 30-х до конца 70-х годов. Только первые главы этого «неоконченного романа» опубликованы в начале 1987 года в журнале «Дружба народов». Критики писали об этой посмертной публикации как о лучшем произведении писателя.
Уже в конце 80-х повести Трифонова читали меньше, чем за десять лет до времен «перестройки». Перед литературой открылись такие возможности, которых раньше не было. Аллюзии могли только помешать чтению.
В последний раз я навестил Трифонова в Пахре в 1981 году, всего за две-три недели до его смерти. Мы долго беседовали о разных делах. Он знал, что болен и что скоро должен лечь на операцию. «Что-то не в порядке с почками». От него скрывали всю серьезность положения: у него был рак почки, но врачи считали, что положение не безнадежно, что операция может спасти больного. Юрий Валентинович не хотел говорить о болезнях, он интересовался новостями, говорил о скорой публикации своего нового романа «Время и место». Он огорчился, когда я сказал, что под таким же почти названием в эмиграции появилась книга ленинградского писателя Михаила Хейфеца – она имела название «Место и время». «Я долго продумывал это название», – сказал Трифонов.
Операция была проведена одним из лучших хирургов-урологов страны, который удалил больную почку вместе с опухолью. Возникла надежда, что все обойдется. Трифонов чувствовал себя после операции хорошо и был спокоен. В свое последнее утро он лежал в больничной палате и читал спортивную газету. Неожиданно он стал задыхаться и потерял сознание. Его не успели довезти до отделения реанимации. Он умер от послеоперационного тромба, прошедшего по кровотоку и закупорившего часть легкого. Писателю было пятьдесят шесть лет.
У меня нет желания писать о его похоронах, официальных похоронах, организованных Союзом писателей по «второму разряду». Извещение о смерти и месте прощания и похорон было опубликовано в печати с намеренным запозданием, и только малая часть любивших его читателей смогла пройти в Центральном доме литераторов мимо гроба с телом покойного. На гражданской панихиде только Анатолий Рыбаков сумел произнести искреннюю и взволнованную речь, сказав хотя бы часть того, что можно и нужно было бы сказать о Юрии Трифонове как о писателе и человеке.
Рой Медведев
Встречи и беседы с Александром Твардовским
Трудно переоценить значение А. Т. Твардовского как поэта и как редактора и его влияние на литературную и общественную жизнь нашей страны, особенно в 50—60-е годы. Когда я думаю об этом, сравнение с Некрасовым и его журналами приходит на ум само собой. И ведь тоже 60-е годы, но XIX века… Многие миллионы людей испытали на себе влияние стихов и поэм Твардовского. Огромным было влияние на людей моего поколения журнала «Новый мир». Но мне выпало редкое счастье личного общения с Твардовским: на протяжении пяти лет мы встречались и беседовали довольно часто, и между нами установились если не дружеские, то вполне доверительные отношения.
Конечно, как читатель я давно знал Твардовского и относился к нему с очень большим уважением. В 40-е годы я читал много, но из поэзии в круг моего чтения входила только русская классика. Из советских поэтов я знал только Маяковского, любовь к которому привил нам с братом еще отец. Отрывки из «Василия Теркина» я услышал впервые с эстрады на концерте в Свердловске, и это были первые стихи за много лет, которые затронули мое сознание и сердце. Вскоре я приобрел «Книгу про бойца», сразу прочел ее и потом много раз с волнением перечитывал. До сих пор я считаю эту книгу не только лучшей о войне, но и лучшей в русской поэзии ХХ века. Эта книга стала частью того, что мы называем великой русской культурой.
Помню, как внимательно читал опубликованную в «Правде» главу из новой поэмы Твардовского «За далью даль». В этой главе «Так это было» говорилось о репрессиях 30-х годов не во весь голос, а скорее намеками. Но все это было еще до XXII съезда КПСС и воспринималось нами как важное литературное и политическое событие. В 60-е годы я покупал и читал «Новый мир» почти всегда от первой и до последней страницы. Общественная, политическая и нравственная платформа журнала и его редакции, которую возглавлял А. Т. Твардовский, была мне наиболее близка и понятна. Но мне нравилось качество всех журнальных публикаций. И проза, и публицистика, и поэзия, и литературная критика, и научно-популярные очерки – все это было в «Новом мире» как по литературному, так и по интеллектуальному уровню выше, чем в других журналах.
Начав осенью 1962 года работу над книгой о Сталине и сталинизме, хорошо понимая, что эта работа потребует многих лет и большого труда, я сознавал, что само существование «Нового мира» является для меня важным стимулом и поддержкой, – это сознание, конечно же, очень укрепилось после публикации в журнале «Одного дня Ивана Денисовича». Новые публикации Солженицына, полемика вокруг них, особенно статья Владимира Лакшина «Иван Денисович, его друзья и недруги» – все это было тогда источником многих переживаний, размышлений и бесед. Моя работа не была подпольной, и она шла как бы кругами: закончив второй или третий вариант рукописи, я тут же начинал писать четвертый, а через полгода – пятый, используя новые источники или критику. Первыми читателями моей работы были молодые историки Виктор Данилов, Михаил Гефтер, Норайр Тер-Акопян, Яков Драбкин. Немного позже я познакомился также через обсуждение своей рукописи и с известными писателями: К. Симоновым, В. Дудинцевым, А. Беком, Е. Гинзбург, В. Аксеновым, В. Тендряковым, В. Шаламовым, В. Кавериным, А. Солженицыным. Многие из них были авторами «Нового мира», и, как теперь понимаю, рано или поздно судьба должна была свести меня и с Твардовским. Сам я никогда и ни с кем из известных людей не встречался по своей инициативе.
В прямом контакте с редакцией «Нового мира» оказался еще в середине 1965 года мой брат Жорес. Редакция журнала начала в это время готовить к публикации книгу Жореса «Биологическая наука и культ личности». Это был сокращенный журнальный вариант. При подготовке к публикации, которую, к сожалению, так и не удалось осуществить, Жорес познакомился с некоторыми из ведущих членов редколлегии журнала. Они слышали о существовании моей работы и попросили Жореса дать им ее для чтения. Я не слишком быстро откликнулся на эту просьбу, так как работал над очередным ее вариантом. К тому же я предпочитал иметь прямые контакты с читателями своего «манускрипта», чтобы не допустить его бесконтрольного распространения, а также записать какие-то замечания, пожелания и дополнительные свидетельства. Рукопись была передана в редакцию «Нового мира» лишь к осени 1966 года, и, как я узнал позже, ее читали здесь по очереди все члены редколлегии.
В 1960-е годы я работал в одном из институтов Академии педагогических наук, возглавляя здесь сектор трудового воспитания школьников. Я любил школу, школьное дело, и педагогика трудового обучения и воспитания была моим главным занятием. В этой области я приобрел уже некоторую известность, защитил диссертацию, опубликовал две книги и много статей. Но все больше и больше времени я отдавал работе по советской истории, главным образом по истории сталинизма и «культа личности».
Однажды поздней осенью 1966 года меня позвали к телефону в приемную директора института. «Рой Александрович, – услышал я негромкий, но густой и глубокий голос, – с вами говорит Твардовский. Я прочитал вашу работу и хотел бы повидаться с вами. Когда бы вы могли побывать у нас в редакции?» Я ответил, что если это возможно, то для меня было бы лучше всего приехать в редакцию в тот же день – часов в пять после полудня. Моим правилом было никогда не откладывать важные для меня встречи. «Хорошо, – сказал, немного помолчав, Твардовский, – приезжайте. Мы будем ждать вас».
У меня было три часа на подготовку к этой встрече, и я попросил своего друга из сектора методики физики Василия Разумовского сопровождать меня. Мы вместе уже бывали у Константина Симонова и еще у одного из известных людей. Высокий, сильный, красивый и умный Василий Разумовский придавал мне уверенности в себе. Василий Григорьевич к тому же был главным редактором журнала, хотя это и был журнал «Физика в школе».
Мы приехали в редакцию «Нового мира», расположенную недалеко от Пушкинской площади. Нас сразу же провели на второй этаж в просторный кабинет Твардовского, и он тепло приветствовал меня и моего друга, поднявшись из-за письменного стола. Мы не успели обменяться и несколькими фразами, как в кабинет стали приходить и другие члены редколлегии: Владимир Лакшин, Алексей Кондратович, Александр Дементьев, Игорь Сац, Ефим Дорош, Александр Марьямов. Лишь позднее я узнал, что в редакции «Нового мира» был обычай – на первой встрече с автором интересной рукописи присутствовали почти все члены редакционной коллегии.
Разговор вел сам Твардовский, но по отдельным замечаниям его коллег было видно, что они все прочли мою работу. Я хорошо запомнил все, что говорил Твардовский, но это был разговор обо мне и моей рукописи, и я не вижу необходимости воспроизводить здесь беседу, которая продолжалась не менее двух часов. Моя книга понравилась Твардовскому не только благодаря строгой последовательности изложения и обилию заслуживающих доверия фактов, изложенных в ясной системе, но и благодаря ее спокойному тону и убедительной аргументации. Я рассматривал сталинизм не как порождение, а как извращение социализма, и Твардовский полностью разделял в этом и мою интерпретацию событий сталинских лет, и мои выводы. Я гордился тем, что сумел записать сотни устных свидетельств старых большевиков и других людей, помнивших и переживших события 20–30-х годов. Я использовал множество писем и мемуаров, которые мало кому были известны. Твардовский отметил это.
Но больше всего он был удивлен обилием ссылок на уже опубликованные в 1961–1966 годах книги и статьи, в том числе и на материалы из республиканских и областных газет. «Я и не подозревал, что так много обо всем этом уже напечатано», – сказал Твардовский. Он с удовлетворением отметил, что я не пропустил ничего важного из публикаций «Нового мира». Твардовский согласился с моим замечанием по поводу позиции Ильи Эренбурга («Пострадали люди, а не идея социализма»).
Он согласился и с моими замечаниями в адрес генерала армии А. Горбатова, мемуары которого также были опубликованы в «Новом мире». А. Горбатов был арестован в 1937 году, был подвергнут тяжелым пыткам и затем провел два года в лагерях. Перед самой войной он был реабилитирован и вернулся в армию, потом прошел всю войну. В своих мемуарах он с крайней неприязнью и осуждением отзывался о тех военных и гражданских работниках (а их было большинство), которые, не выдержав многодневных пыток, подписали фальшивые протоколы допросов, признав таким образом свою мнимую вину перед страной и народом. «Эти люди, – писал Горбатов, – заслужили своим малодушием свое наказание». Я оспаривал такое несправедливое и жестокое суждение. Твардовский сожалел, что оно попало на страницы его журнала, что он как-то не подумал об ошибочности такой оценки и такого отношения к жертвам сталинского террора. В машинописном тексте моей рукописи не хватало двух последних глав книги, и я обещал их привезти через семь-десять дней; моя машинистка заканчивала их перепечатку. «Никому не отдавайте, – сказал Твардовский. – Приносите их сразу мне».
Конечно, как читатель я давно знал Твардовского и относился к нему с очень большим уважением. В 40-е годы я читал много, но из поэзии в круг моего чтения входила только русская классика. Из советских поэтов я знал только Маяковского, любовь к которому привил нам с братом еще отец. Отрывки из «Василия Теркина» я услышал впервые с эстрады на концерте в Свердловске, и это были первые стихи за много лет, которые затронули мое сознание и сердце. Вскоре я приобрел «Книгу про бойца», сразу прочел ее и потом много раз с волнением перечитывал. До сих пор я считаю эту книгу не только лучшей о войне, но и лучшей в русской поэзии ХХ века. Эта книга стала частью того, что мы называем великой русской культурой.
Помню, как внимательно читал опубликованную в «Правде» главу из новой поэмы Твардовского «За далью даль». В этой главе «Так это было» говорилось о репрессиях 30-х годов не во весь голос, а скорее намеками. Но все это было еще до XXII съезда КПСС и воспринималось нами как важное литературное и политическое событие. В 60-е годы я покупал и читал «Новый мир» почти всегда от первой и до последней страницы. Общественная, политическая и нравственная платформа журнала и его редакции, которую возглавлял А. Т. Твардовский, была мне наиболее близка и понятна. Но мне нравилось качество всех журнальных публикаций. И проза, и публицистика, и поэзия, и литературная критика, и научно-популярные очерки – все это было в «Новом мире» как по литературному, так и по интеллектуальному уровню выше, чем в других журналах.
Начав осенью 1962 года работу над книгой о Сталине и сталинизме, хорошо понимая, что эта работа потребует многих лет и большого труда, я сознавал, что само существование «Нового мира» является для меня важным стимулом и поддержкой, – это сознание, конечно же, очень укрепилось после публикации в журнале «Одного дня Ивана Денисовича». Новые публикации Солженицына, полемика вокруг них, особенно статья Владимира Лакшина «Иван Денисович, его друзья и недруги» – все это было тогда источником многих переживаний, размышлений и бесед. Моя работа не была подпольной, и она шла как бы кругами: закончив второй или третий вариант рукописи, я тут же начинал писать четвертый, а через полгода – пятый, используя новые источники или критику. Первыми читателями моей работы были молодые историки Виктор Данилов, Михаил Гефтер, Норайр Тер-Акопян, Яков Драбкин. Немного позже я познакомился также через обсуждение своей рукописи и с известными писателями: К. Симоновым, В. Дудинцевым, А. Беком, Е. Гинзбург, В. Аксеновым, В. Тендряковым, В. Шаламовым, В. Кавериным, А. Солженицыным. Многие из них были авторами «Нового мира», и, как теперь понимаю, рано или поздно судьба должна была свести меня и с Твардовским. Сам я никогда и ни с кем из известных людей не встречался по своей инициативе.
В прямом контакте с редакцией «Нового мира» оказался еще в середине 1965 года мой брат Жорес. Редакция журнала начала в это время готовить к публикации книгу Жореса «Биологическая наука и культ личности». Это был сокращенный журнальный вариант. При подготовке к публикации, которую, к сожалению, так и не удалось осуществить, Жорес познакомился с некоторыми из ведущих членов редколлегии журнала. Они слышали о существовании моей работы и попросили Жореса дать им ее для чтения. Я не слишком быстро откликнулся на эту просьбу, так как работал над очередным ее вариантом. К тому же я предпочитал иметь прямые контакты с читателями своего «манускрипта», чтобы не допустить его бесконтрольного распространения, а также записать какие-то замечания, пожелания и дополнительные свидетельства. Рукопись была передана в редакцию «Нового мира» лишь к осени 1966 года, и, как я узнал позже, ее читали здесь по очереди все члены редколлегии.
В 1960-е годы я работал в одном из институтов Академии педагогических наук, возглавляя здесь сектор трудового воспитания школьников. Я любил школу, школьное дело, и педагогика трудового обучения и воспитания была моим главным занятием. В этой области я приобрел уже некоторую известность, защитил диссертацию, опубликовал две книги и много статей. Но все больше и больше времени я отдавал работе по советской истории, главным образом по истории сталинизма и «культа личности».
Однажды поздней осенью 1966 года меня позвали к телефону в приемную директора института. «Рой Александрович, – услышал я негромкий, но густой и глубокий голос, – с вами говорит Твардовский. Я прочитал вашу работу и хотел бы повидаться с вами. Когда бы вы могли побывать у нас в редакции?» Я ответил, что если это возможно, то для меня было бы лучше всего приехать в редакцию в тот же день – часов в пять после полудня. Моим правилом было никогда не откладывать важные для меня встречи. «Хорошо, – сказал, немного помолчав, Твардовский, – приезжайте. Мы будем ждать вас».
У меня было три часа на подготовку к этой встрече, и я попросил своего друга из сектора методики физики Василия Разумовского сопровождать меня. Мы вместе уже бывали у Константина Симонова и еще у одного из известных людей. Высокий, сильный, красивый и умный Василий Разумовский придавал мне уверенности в себе. Василий Григорьевич к тому же был главным редактором журнала, хотя это и был журнал «Физика в школе».
Мы приехали в редакцию «Нового мира», расположенную недалеко от Пушкинской площади. Нас сразу же провели на второй этаж в просторный кабинет Твардовского, и он тепло приветствовал меня и моего друга, поднявшись из-за письменного стола. Мы не успели обменяться и несколькими фразами, как в кабинет стали приходить и другие члены редколлегии: Владимир Лакшин, Алексей Кондратович, Александр Дементьев, Игорь Сац, Ефим Дорош, Александр Марьямов. Лишь позднее я узнал, что в редакции «Нового мира» был обычай – на первой встрече с автором интересной рукописи присутствовали почти все члены редакционной коллегии.
Разговор вел сам Твардовский, но по отдельным замечаниям его коллег было видно, что они все прочли мою работу. Я хорошо запомнил все, что говорил Твардовский, но это был разговор обо мне и моей рукописи, и я не вижу необходимости воспроизводить здесь беседу, которая продолжалась не менее двух часов. Моя книга понравилась Твардовскому не только благодаря строгой последовательности изложения и обилию заслуживающих доверия фактов, изложенных в ясной системе, но и благодаря ее спокойному тону и убедительной аргументации. Я рассматривал сталинизм не как порождение, а как извращение социализма, и Твардовский полностью разделял в этом и мою интерпретацию событий сталинских лет, и мои выводы. Я гордился тем, что сумел записать сотни устных свидетельств старых большевиков и других людей, помнивших и переживших события 20–30-х годов. Я использовал множество писем и мемуаров, которые мало кому были известны. Твардовский отметил это.
Но больше всего он был удивлен обилием ссылок на уже опубликованные в 1961–1966 годах книги и статьи, в том числе и на материалы из республиканских и областных газет. «Я и не подозревал, что так много обо всем этом уже напечатано», – сказал Твардовский. Он с удовлетворением отметил, что я не пропустил ничего важного из публикаций «Нового мира». Твардовский согласился с моим замечанием по поводу позиции Ильи Эренбурга («Пострадали люди, а не идея социализма»).
Он согласился и с моими замечаниями в адрес генерала армии А. Горбатова, мемуары которого также были опубликованы в «Новом мире». А. Горбатов был арестован в 1937 году, был подвергнут тяжелым пыткам и затем провел два года в лагерях. Перед самой войной он был реабилитирован и вернулся в армию, потом прошел всю войну. В своих мемуарах он с крайней неприязнью и осуждением отзывался о тех военных и гражданских работниках (а их было большинство), которые, не выдержав многодневных пыток, подписали фальшивые протоколы допросов, признав таким образом свою мнимую вину перед страной и народом. «Эти люди, – писал Горбатов, – заслужили своим малодушием свое наказание». Я оспаривал такое несправедливое и жестокое суждение. Твардовский сожалел, что оно попало на страницы его журнала, что он как-то не подумал об ошибочности такой оценки и такого отношения к жертвам сталинского террора. В машинописном тексте моей рукописи не хватало двух последних глав книги, и я обещал их привезти через семь-десять дней; моя машинистка заканчивала их перепечатку. «Никому не отдавайте, – сказал Твардовский. – Приносите их сразу мне».