"Это ложь! Проститутка ждет тебя, а не рабби!"
   "Ну, я вижу, что здесь происходит", - сказала Тамара отчасти себе, отчасти Ядвиге и Герману. "Мне действительно пора теперь идти. На случай, если я вдруг решу лечь в больницу, мне надо будет еще кое-что постирать и приготовить. Выпусти меня, Ядзя".
   "Ты все-таки решилась? В какую больницу ты ложишься? Как она называется?", - спросил Герман.
   "Какое это имеет значение? Если я останусь в живых, то буду жить дальше, а если нет, то они меня как-нибудь уж похоронят. Тебе не обязательно навещать меня. Если они прознают, что ты мой муж, то заставят тебя платить. Я сказала, что у меня нет никаких родственников. Надо стоять на этом до конца".
   Тамара подошла к Ядвиге и поцеловала ее. На мгновенье Ядвига положила голову на Тамарино плечо. Она громко заплакала и поцеловала Тамару в лоб, в щеки, потом поцеловала ей обе руки. Она почти опустилась на колени, что-то бормоча на своем крестьянском наречии, но было невозможно понять, что она говорит.
   Как только Тамара ушла, Ядвига снова встала у двери. "Ты сегодня от меня не уйдешь!"
   "Это мы сейчас посмотрим".
   Герман выждал, пока затихли шаги Тамары. Тогда он схватил Ядвигу за запястья и молча потащил ее. Он толкнул ее, и она с глухим стуком упала на пол. Он открыл дверь и выбежал. Он бежал вниз по сбитым ступеням, одним скачком перемахивая через две, и слышал звук, который походил на крик или стон. Он вспомнил о том, что учил когда-то: если ты нарушаешь одну заповедь из десяти, ты нарушаешь их все. "Ты кончишь тем, что станешь убийцей", сказал он себе.
   Он не заметил, как настали сумерки. На лестнице было темно. Раскрывались двери квартир, но он не оборачивался. Он вышел из дома. Тамара стояла в снежных вихрях и ждала его.
   "Где твои галоши? Тебе нельзя так идти!", - крикнула она.
   "Мне надо".
   "Ты хочешь убить себя? Иди возьми галоши, иначе ты схватишь воспаление легких".
   "Что я схвачу, тебя не касается. Убирайся в преисподнюю - убирайтесь все в преисподнюю!"
   "Оп-ля, это прежний Герман. Подожди здесь, я поднимусь и вынесу тебе галоши".
   "Нет, ты не пойдешь!"
   "Тогда на этом свете будет одним идиотом меньше".
   Тамара шла сквозь снежные вихри. Снежинки были - голубые кристаллики. Зажглись фонари, но все равно было сумрачно. Небо было затянуто желтоватыми, ржаво-коричневыми тучами - бурное и грозное. Холодный ветер дул с залива. Внезапно наверху, в доме, открылось окно, и оттуда вылетела галоша, а за ней другая. Это Ядвига швыряла вслед Герману его галоши. Он взглянул в ту сторону, но она закрыла окно и задернула занавески. Тамара посмотрела на него и засмеялась. Она подмигнула ему и потрясла кулаком в его сторону. Он натянул галоши, но туфли уже были полны снега. Тамара ждала, пока он догонит ее.
   "Самой дурной собаке достается самая лучшая кость. Как это получается?"
   Она уцепилась за него, и они вместе прокладывали путь сквозь снег, осторожно и медленно, как пожилые супруги. Глыбы заледенелого снега соскальзывали с крыш. Мермейд-авеню вся была занесена. Мертвый голубь лежал в снегу, вытянуэ красные ноги. "Да, святое создание, ты уже прожило свою жизнь", - в мыслях обратился к нему Герман. "Тебе хорошо". Его охватила тоска. "Зачем Ты создал его, если таков его конец? Сколько Ты еще будешь молчать, Всемогущий Садист?"
   Герман и Тамара пришли на станцию и сели в поезд. Тамара ехала только до Четырнадцатой улицы, а Герман до Таймс-сквер. Все места были заняты, кроме узкой боковой скамейки - туда и втиснулись Герман и Тамара.
   "Значит, ты решилась на операцию", - сказал Герман.
   "Что еще я могу потерять? Ничего, кроме моей жалкой жизни".
   Герман опустил голову. Когда они подъезжали к Юнион-сквер, Тамара попрощалась с ним. Он встал, и они поцеловались.
   "Думай иногда обо мне", - сказала она.
   "Прости меня!"
   Тамара поспешила выйти. Герман снова сел в тускло освещенный угол. Ему казалось, что он слышит голос отца: "Ну, я спрашиваю тебя, чего ты достиг? Ты сделал себя несчастным, и всех остальных тоже. Мы стыдимся тебя, здесь, на небесах".
   Герман вышел на Таймс-сквер и переел на другую линию. От станций до улицы, где жила Шифра Пуа, он шел пешком. Кадиллак рабби занимал практически всю заснеженную улицу. Все лампы в доме горели, а автомобиль, казалось, светился в темноте. Герман стеснялся входить в этот сияющий дом с бледным лицом, замерзшим красным носом, в своей жалкой одежде. В темноте под навесом он стряхнул с себя снег и потер щеки, чтобы придать им цвет. Он поправил галстук и платком насухо вытер лоб. Ему пришла в голову мысль, что рабби, скорее всего, не нашел в статье никаких ошибок. Это был только предлог, чтобы вмешаться в дела Германа.
   Первое, что бросилось Герману в глаза, когда он вошел в квартиру, был огромный букет на комоде. На накрытом скатертью столе стояла, возвышаясь над печеньем и апельсинами, двухлитровая бутылка шампанского. Маша была уже под хмельком. Она громко разговаривала и смеялась. Она была в праздничном платье. Голос рабби гремел. Шифра Пуа на кухне пекла пироги. Герман слышал, как шипит масло, и чувствовал запах поджаривающегося картофеля. Рабби был в светлом костюме и казался гигантом в этой узкой и низкой квартире.
   Рабби встал и одним-единственным большим шагом подошел к Герману. Он хлопнул в ладоши и громко выкрикнул: "Мазел тов, жених!" Маша поставила стакан. "Вот он, наконец!" И она показала на него и затряслась от смеха. Потом она тоже встала и подошла к Герману. "Не стой у двери. Здесь твой дом. Я твоя жена. Все принадлежит тебе!".
   Она бросилась к нему в объятия и поцеловала его.
   Глава восьмая.
   1.
   Снег шел уже два дня. В квартире Пифры Пуа не топили. Дворник, живший в подвале, лежал в своей комнате, пьяный до бесчувствия. Отопительный котел сломался, и никто не чинил его.
   В драной шубе, которую она привезла из Германии, закутав голову в шерстяной платок, в тяжелых сапогах, Шифра Пуа бродила по дому. Ее лицо было белым от холода и забот. Она надела очки и ходила туда-сюда, читая в молитвеннике. Она то молилась, то проклинала домовладельцев-обманщиков, которые заставляют мерзнуть зимой бедных квартиросъемщиков. Ее губы стали голубыми. Она громко читала куски из Библии и говорила затем: "Как будто, прежде чем мы приехали сюда, мы не получили полной мерой. Теперь мы можем поставить в этот список и Америку. Уж не настолько это лучше концлагеря. Не хватает только одного - чтобы вошел нацист".
   Маша, которая в этот день не пошла на работу, потому что хотела спокойно приготовиться к вечеринке у рабби Ламперта, перебила мать. "Мама, ты бы постыдилась! Если бы в Штуттхофе у тебя было то, что есть сейчас, ты бы сошла с ума от радости".
   "Сколько сил может быть у человека? Там у нас по крайней мере была надежда. На моем теле нет ни одного места, которое бы не мерзло. Может быть, ты купишь где-нибудь жаровню? У меня кровь стынет".
   "Где в Америке можно достать жаровню? Мы переедем отсюда. Подожди только, пока придет весна".
   "До весны я не продержусь".
   "Ты старая ведьма, ты еще всех нас переживешь!" Машин голос был пронзительным от нетерпения.
   Вечеринка, на которую ее и Германа пригласил рабби, довела ее чуть ли не до сумасшествия. Сначала она отказалась идти, потому что считала, что за приглашением кроется Леон Тортшинер, замысливший что-то. Маша подозревала, что визит рабби к ней в гости и то, что он напоил ее допьяна шампанским все это были детали плана, разработанного Леоном Тортшинером для того, чтобы поссорить ее и Германа. Она уже давно презрительно отзывалась о рабби, называла его бесхребетной тварью, хвастуном, лицемером. Покончив с ним, она переходила к Леону Тортшинеру: он болтун, лжец, скандалист.
   Маша, после своей ложной беременности, не могла больше спать по ночам, даже таблетки но помогали. Стоило ей заснуть, как она просыпалась от кошмаров. Ее отец являлся к ней в саване и кричал ей в ухо строки из Библии. Она видела во сне сказочных зверей с рогами-спиралями и острыми мордами. У них были сумки, как у кенгуру, и соски, и были покрыты нарывами. Они лаяли, рычали и нападали на нее. Каждые две недели у нее начиналась болезненная менструация, и кровь выходила из нее сгустками. Шифра Пуа гнала ее к врачу, но Маша говорила, что она врачам не доверяет. Она была твердо убеждена, что врачи отравляют своих пациентов.
   По вдруг Маша изменила планы и решила идти на вечеринку. Почему она должна бояться Леона Тортшинера? Она развелась с ним в полном соответствии с еврейским законом. Если он поздоровается с ней, она повернется к нему спиной, если он попробует выкинуть еще какую-нибудь штуку, она попросту плюнет ему в лицо,
   Снова Герман видел, как Маша впадает из одной крайности в другую. С нарастающим воодушевлением она начала готовиться к вечеринке. Она распахивала дверцы шкафов, вытягивала ящики комода, вытаскивала платья, блузы и туфли, которые она большей частью привезла из Германии. Она решила перешить платье. Она шила, отпарывала подкладку, курила сигарету за сигаретой, наваливала груды чулок и белья. Она все время болтала, рассказывала истории о том, как за ней ухаживали мужчины - до войны, во время войны, лагерях, в конторах "Джойнта" - и требовала, чтобы Шифра Пуа подтверждала ее слова. На некоторое время она отрывалась от шитья и в доказательство предъявляла старые письма и фотографии.
   Герман понимал, что она страстно хочет иметь успех на вечеринке, хочет затмить всех других женщин своей элегантностью, своей внешностью. С самого начала он знал, что она, несмотря на все свои сомнения, в конце концов решится идти. У Маши все превращалось в драму.
   Неожиданно батарея зашипела - котел починили. Дым дополз в квартиру , и Шифра Пуа закричала, что пьяный дворник наверняка спалит дом; им придется бежать из квартиры па мороз. Пахло гарью и угольным газом. Маша пустила в ванну горячую воду. Она делала все разом: готовила себе ванну и пела песни на иврите, идиш, польском и немецком. Она с удивительной быстротой превратила старое платье в новое, нашла подходящие к платью туфли на высоком каблуке и столу[8], которую кто-то подарил ей в Германии.
   Вечером снег перестал, но задул ледяной ветер. Улицы на востоке Бронкса выглядели как улицы в Москве или в Куйбышеве.
   Шифра Пуа, которая не одобряла всю эту затею, бормотала что-то о евреях, которые после массового уничтожения не имеют права ходить на вечеринки, но восхищалась Машиной внешностью и давала советы. В этой суете Маша забывала есть, и ее мать варила для нес и для Германа рис на молоке. Жена рабби позвонила Маше и объяснила, как им добраться до верхних Семидесятых улиц; до Вест-Энд авеню, где они живут. Шифра Пуа потребовала, чтобы Маша надела свитер и теплое трико, но Маша и слышать об этом не хотела. Каждое несколько минут она отхлебывала из бутылки коньяка.
   Было уже поздно, когда Герман и Маша вышли из дома. Снежный ветер схватил его за плечи и сорвал шляпу с головы; он успел поймать ее в воздухе. Когда Маша попыталась пробиться сквозь сугроб, ее вечернее платье затрепетало и надулось, как шар. Глубокий снег ухватил один из ее сапогов, и ее чулки промокли. Ее старательно причесанные волосы, лишь отчасти защищенные шляпой, побелели от снега, как будто она вдруг постарела. Одной рукой она держала шляпу, другой пыталась удержать платье. Она что-то крикнула Герману, но ветер срывал и уносил слова с губ.
   Дорога к станции городской железной дороги, которая обычно занимала несколько минут, теперь превратилась в целое путешествие. Когда они наконец пришли, оказалось, что поезд только что ушел. Кассир, сидевший в отапливаемой маленькой печкой кабинке, сказал им, что поезда застревают на засыпанных снегом путях и что нельзя сказать, когда будет следующий. Маша дрожала и прыгала на месте, стараясь согреть ноги. Она была бледной и выглядела больной.
   Прошло пятнадцать минут, а поезд все не приходил. Толпа ждущих становилась все больше: мужчины в резиновых сапогах, галошах и со свертками под мышкой; женщины в толстых пиджаках и с платками на голове. Каждое лицо на свой собственный лад выражало тупость, жадность или страх. Низкие лбы, безутешные взгляды, широкие носы с большими ноздрями, прямоугольные подбородки, толстые груди и широкие бедра противоречили всем представлениям об Утопии. Котел эволюции еще кипел. Один-единственный вопль мог бы вызвать здесь восстание. Соответствующая пропаганда, и толпа приступила бы к охоте на людей.
   Раздался свисток, и у перрона затормозил поезд. Вагоны были наполовину пусты. Окна замерзли. В вагонах было холодно, и в черной, мокрой грязи на полу лежали смятые, грязные газеты и жевательная резинка. "Может ли быть что-то более уродливое, чем этот поезд?", - спросил себя Герман. Какое здесь все скучное! Как будто кто-то умышленно, по приказу, создавал все это именно таким. Какой-то алкоголик начал говорить речь, в которой высказывался о Гитлере и евреях. Маша достала из дамской сумочки маленькое зеркале и попыталась рассмотреть свое отражение в запотевшем стекле. Она намочила кончики пальцев и попробовала пригладить волосы - пусть даже ветер растреплет их, как только они выйдут.
   Пока поезд шел над поверхностью земли, Герман глядел в дырку, которую он процарапал во льду, покрывавшем окно. Газеты трепетали на ветру. Торговец разбрасывал соль по тротуару перед своим магазином. Машина пыталась выбраться из впадины в жидком месиве, но ее колеса бессильно проворачивались на месте. Герман вдруг вспомнил о том, что он решил быть настоящим евреем и вернуться к Шульхан Арух и к Гемаре. Как часто он уже строил подобные планы! Как часто он уже пытался плюнуть мирской суете в лицо, и каждый раз оставался в дураках. И сейчас он ехал на вечеринку. Пока половина его народа подверглась пыткам и уничтожению, другая половина устраивала вечеринки. Жалость к Маше охватила его. Она выглядела исхудавшей, бледной, больной.
   Когда Герман и Маша сошли с поезда, было уже очень поздно. С замерзшего Гудзона дул яростный ветер. Маша прижималась к Герману. Он должен был наваливаться на ветер всем своим весом, чтобы его опрокинуло назад. Снег лежал на ресницах.
   Маша, кашляя, что-то закричала ему. Его шляпа пыталась сорваться с головы. Пальто и брюки бились вокруг ног. Чудо, что они смогли различить номер дома на доме рабби. Едва дыша, они вбежали в вестибюль. Тут было тепло и тихо. На стенах висели картины в золотых рамах; ковры покрывали пол, канделябры излучали мягкий свет; диваны и кресла ожидали гостей.
   Маша подошла к зеркалу и попыталась исправить тот ущерб, который нанесла ее платью и внешности погода. "Если я смогла вытерпеть такое, я никогда не умру", - сказала она.
   2.
   Она еще раз огляделась вокруг себя и пошла к лифту. Герман поправил галстук. Большое, во весь рост, зеркало продемонстрировало все недостатки его фигуры и одежды. Его спина была кривой, а выглядел он изнуренным. Он потерял в весе, его пальто и костюм казались слишком большими для него. Лифтер помедлил, прежде чем открыть дверь. Когда лифт остановился на этаже рабби, он подозрительно посмотрел, как Герман нажимает звонок.
   Никто не появлялся. Герман слышал шум, гул голосов и громкий голос рабби. Через некоторое время черная служанка в белом фартуке и белой наколке открыла дверь. За ней стояла жена раввина -- раввинша. Это была большая, похожая на статую женщина - еще больше, чем ее муж. У нее были волнистые светлые волосы, указующий вверх нос, она была в длинном золотом платье. Она была увешена драгоценностями. Все в этой женщине было костистым, острым, длинным, нееврейским. Она сверху вниз поглядела на Германа и Машу, и глаза ее засветились.
   Вдруг появился рабби.
   "Ну, вот они!", - прогудел он. Он протянул им обе руки, одну Герману, другую Маше, и тут же поцеловал Машу.
   "Она воистину красавица!", - сказал он. "Он захапал себе красивейшую женщину Америки. Эйлин, погляди на нее!"
   "Давайте ваши пальто. Холодно, да? Я боялась, вы не доберетесь. Май муж так много рассказывал мне о вас. Я действительно очень рада, что..."
   Рабби обнял Машу и Германа и повел их в комнату. Он прокладывал путь через толпу и представлял их по дороге. Герман видел гладко выбритых мужчин, чьи маленькие ермолки сидели на густых волосах, мужчин без ермолок и мужчин с козлиными и окладистыми бородами. Расцветки женских волос были так же многообразны, как расцветки платьев. Он слышал английский, иврит, немецкий, даже французский. Пахло косметикой, алкоголем, порубленной печенью.
   Официант подошел к новым гостям и спросил, что они желают пить. Рабби подвел Машу к бару и забыл про Германа. Его рука лежала на машиной талии, как будто он танцевал с ней. Герман хотел присесть, но нигде не видел свободного стула. Служанка поднесла ему поднос с красиво сервированной рыбой, холодной закуской, яйцами, кексами. Он попытался зубочисткой подцепить половину яйца, но она сорвалась. Люди говорили так громко, что шум оглушал его. Какая-то женщина заходилась от смеха.
   Герман еще ни разу не бывал на американской вечеринке. Он ожидал, что гости рассядутся за столом, а официанты будут подавать еду. Но не было комнаты, где можно было бы сесть, и никто не подавал еду. Кто-то заговорил с ним по-английски, но в таком гаме он не мог понять ни слова. Куда, ради всего святого, делась Маша? Казалось, она исчезла в сутолоке. Он остановился перед картиной и некоторое время рассматривал ее.
   Он перешел в комнату, где было больше кресел и диванов. Книги стояли от пола до потолка. В этой комнате с бокалами в руках сидели несколько мужчин и женщин. В углу стоял свободный стул, и Герман опустился на него. Люди говорили об одном профессоре, который получил аванс за книгу, пять тысяч долларов. Они потешались над ним и его работами. Герман слышал названия университетов, фондов, стипендий, имена заказчиков, названия работ о еврействе, социализме, истории, психологии. "Что это за женщины? Как получается, что они в курсе всего этого?", - подумал Герман. Он чувствовал себя скованным в своей жалкой одежде и боялся, что они попытаются втянуть его в разговор.
   "Я тут чужой. Я должен был остаться талмудистом". Он еще немного отодвинул свей стул, подальше от них.
   Чтобы чем-то заняться, он взял с книжной полки "Диалоги" Платона. Он наугад открыл "Федон" и прочел: "Неправдоподобно предположение, что те, кто всерьез занимаются философией, на самом деле только задаются вопросом, как умирать и каково быть мертвым".
   Он перелистнул несколько страниц назад, к "Апологии",и его взгляд упал на слова "Потому что я полагаю, что это претив природы, когда лучший человек терпит ущерб от худшего". Было ли это истинно так? Противоречило ли природе то, что нацисты убили миллионы евреев?
   Официант вошел в комнату и сказал что-то, чего Герман не понял. Все встали и покинули комнату. Герман остался один. Он представил себе, что нацисты в Нью-Йорке, но кто-нибудь - может быть, даже рабби - прячет его в этой библиотеке. Еду ему передают через дыру в стене.
   В двери появился человек, показавшийся ему знакомым. Это был мужчина маленького роста в смокинге; в его смеющихся глазах была ирония. "Кого это я вижу?", - сказал он на идиш. "Да, действительно, мир тесен, как говорится".
   Герман встал.
   "Вы меня не узнаете?"
   "Я так запутался здесь, что..."
   "Пешелес! Натан Пешелес! Пару недель назад я был у вас дома".
   "Да, конечно".
   "Почему вы сидите здесь один? Вы пришли сюда почитать книги? Я не знал, что вы знакомы с рабби Лампертом. Но кто с ним не знаком? В соседней комнате есть что поесть - методом самообслуживания. Берете и накладываете себе на тарелку. Где ваша жена?"
   "Где-то здесь. Я потерял ее".
   Едва Герман произнес эти слова, как тут же понял, что Пешелес говорит не о Маше, а о Ядвиге. Катастрофа, которой боялся Герман, близилась. Пешелес взял его под руку.
   "Пойдемте, поищем ее. Моя жена сегодня не смогла пойти со мной. У нее грипп. Есть женщины, которые заболевают всякий раз, когда нужно куда-нибудь идти".
   Пешелес повел Германа в соседнюю комнату. Тут, с тарелками в руках, кушая и болтая, стояли люди. Некоторые сидели на подоконниках, на батареях там, где им удавалось найти местечко. Пешелес потащил Германа в столовую. Гроздья людей облепили длинный, уставленный кушаниями стол. Герман высматривал, где же Маша. Она стояла рядом с невысоким мужчиной, который держал ее за руку. Было ясно, что он говорит ей что-то смешное, потому что она смеялась и всплескивала руками. Увидев Германа, она отняла у мужчины руку и двинулась сквозь толпу. Мужчина последовал за ней. Машине лицо раскраснелось, а глаза восторженно сияли.
   "А вот мой потерянный муж!", - закричала она. Она обвила руками его шею, так, как будто он только что вернулся из далекого путешествия. Ее дыхание пахло алкоголем.
   "Это мой муж; это Яша Котик", - сказала Маша, показывая на мужчину, с которым разговаривала. Он был в европейском смокинге с заостренными отворотами; широкая шелковая полоса украшала внешние швы брюк. Его черные волосы были разделены на пробор и сияли, напомаженные; нос у него был кривой, а подбородок раздвоенный. Его моложавая фигура странно контрастировала с морщинами на лбу и складками у рта, обнаруживавшего, как только он начинал смеяться, неправильный прикус. В его взгляде, улыбке и манере говорить было что-то насмешливое, преувеличенное. Он стоял с согнутой рукой, как будто ждал случая снова увести Машу. Он выпятил губы, и на его лице появилось еще больше складок.
   "Значит, это твой муж?", - спросил он, по-клоунски задирая вверх одну бровь.
   "Герман, Яша Котик - актер, о котором я тебе рассказывала. Мы были в одном лагере. Я не знала, что он в Нью-Йорке".
   "Кто-то говорил мне, что она направилась в Палестину", - сказал Яша Котик Герману. "Я думал, она где-то у Стены Плача или у могилы Рахели. Смотрю, а она стоит в гостиной рабби Ламперта и пьет виски. Это Америка точно такая, как представлял себе сумасшедший Колумб - ха!"
   Большим и указательным пальцем изображая револьвер, он сделал жест, как будто открывал огонь. Все его движения были акробатически-быстрые. Его лицо все время двигалось, корчило гримасы и передразнивало. Он задирал одну бровь в наигранном удивлении, в то время как другая опускалась, словно он плакал. Он раздувал ноздри. Герман уже много слышал о нем от Маши. Она говорила, что он рассказывал анекдоты, роя собственную могилу, и нацисты так потешались над ним, что разрешили ему бежать. Подобным же образом его клоунада сослужила ему хорошую службу у большевиков. Юмор висельника и комичные проделки помогли ему преодолеть бесчисленные опасности. Маша хвасталась перед Германом тем, что Яша любил ее, а она его отвергла.
   "Значит, вы ее муж?", - сказал Котик Герману. "Как вы ее заполучили? Я полмира обыскал, разыскивая ее, а вы явились да женились. Кто вам дал на это право? Это, извините меня, типичный империализм..."
   "Ты по-прежнему шут", - сказала Маша. "Я, кажется, слышала, что ты был в Аргентине?"
   "Да, я был в Аргентине. А где я не был? Боже, благослови самолет. Садишься, опрокидываешь в себя шнапс, и только начнешь храпеть и мечтать о Клеопатре, как ты уже в Южной Америке. Когда здесь шевуот, на Кони Айленд люди идут купаться, а когда там шевуот, люди дрожат от холода в квартирах без отопления. Кому понравится творог на шевуот, если на улице мороз? На хануку плавишься от жары, все раздеваются, чтобы охладиться в Мар-дель-Плате, но достаточно только на минуту нырнуть в казино и просадить несколько песо, и ты снова взмок. Что ты такого нашла в нем, что вышла за него?", - сказал Яша Котик Маше и подчеркнул вопрос преувеличенным пожатием плеч. "Что, например, есть у него, чего бы у меня не было? Хотел бы знать".
   "Он серьезней человек, а ты всем действуешь на нервы", - возразила Маша.
   "Видите, что вам досталось?", - сказал Яша Котик Герману и показал на Машу. "Она не просто женщина. Она поджигатель беспорядков - родом то ли с неба, то ли из ада, я никак не пойму. Ее мудрость спасла нам всем жизнь. Она могла бы убедить самого Сталина, если бы он почтил лагерь визитом. Что стало с Моше Файфером?", - спросил Яша, оборачиваясь к ней. "Я думал, ты осталась с ним".
   "С ним? Что ты несешь? Ты пьян или просто хочешь поссорить меня с моим мужем? Я ничего не знаю о Моше Файфере, совсем ничего, и ничего не хочу о нем знать. Когда ты так говоришь, можно подумать, между мной и им что-то было. У него была жена, и каждый знал об этом. Если они оба еще живы, то они наверняка вместе".
   "Ну, я ведь ничего и не сказал. Вам ни к чему ревновать, мистер - как ваше имя? Бродер? Хорошо, значит, Бродер. Во время войны ни один из нас не был человечным. Нацисты делали из нас мыло, кошерное мыло. А для русских мы были навозом для революции. Чего ждать от навоза? Что касается меня, то эти годы я бы вычеркнул из жизни".
   "Он пьян как Лот", - пробормотала Маша.
   3.
   Пешелес во время этого разговора стоял на шаг позади всех.
   Он удивленно поднял брови и ждал с терпением картежника, который знает, что в его руках туз. На его безгубом рту лежала замороженная усмешка. Герман забыл о нем и только теперь повернулся к нему. "Маша, это мистер Пешелес".
   "Пешелес? Мне кажется, одного Пешелеса я когда-то знала. В России или в Польше - теперь уже не помню, где", - сказала Маша.
   "Я происхожу из маленькой семьи. Наверное, у нас была бабушка по имени Пеше или Пешеле. Я познакомился с мистером Бродером на Кони Айленд, в Бруклине - я не знал..."
   Последние слова Пешелес вытолкнул из себя с блеющим смешком. Маша вопросительно посмотрела на Германа. Яша Котик лукаво почесал голову ногтем мизинца.
   "Кони Айленд? Я как-то играл там, или пробовал играть - как это называется? Ах, да, Брайтон. Театр полон старых женщин. Где они берут в Америке так много старух? Они не только глухи, но еще и забыли идиш. Как можно играть перед публикой, которая не слышит тебя, а если бы и услышала, то не поняла бы? Менеджер, или как он еще там себя называл, прожужжал мне все уши речами об успехе и так далее. Какой может быть успех в доме для престарелых? Таким, каким вы меня сейчас видите - таким я уже лет сорок стою на сценах еврейских театров. Начал я в одиннадцать лет. Когда они не разрешили мне играть в Варшаве, я уехал в Лодзь, в Вильну и в Ишишок. Я и в гетто играл. Даже голодная публика лучше, чем глухая. Когда я приехал в Нью-Йорк, я должен был играть перед профсоюзом актеров. Я играл Купи Лемля, а эксперты профсоюза в это время перекидывались в картишки и время от времени поглядывали на меня. У меня ничего не вышло - произношение и прочие шманцы. Ну, короче говоря, я познакомился с человеком, у которого был румынский погребок. "Ночное Кабаре" - называлась лавочка. Евреи, которые прежде были шоферами на дальних рейсах, ходили туда со своими кралями. У всех жены и внуки, которые стали профессорами. Жены носят дорогие норки, и Яша Котик должен развлекать их. Моя особенность в том, что я говорю на плохом английском и вставляю раз от разу несколько слов на идиш. И это награда за то, что я сказал "нет" газовым камерам и отказался лечь и умереть за товарища Сталина в Казахстане. Для пущей радости, здесь, в Америке, я заработал подагру, да и насос уже не хочет качать, как прежде. А что делаете вы, мистер Пешелес? Вы бизнесмен?"