"Что они говорят?"
"О, они говорят всю ночь, но когда я просыпаюсь, я ничего не могу вспомнить. А если я и запоминаю несколько слов, то тут же забываю их. Но ощущение остается - ощущение, что они где-то существуют и ищут со мной контакта. Иногда я иду с ними или лечу с ними - я точно не знаю, что это. Еще я слышу музыку, но это музыка без звуков. Мы доходим до границы, и дальше я не могу - идти с ними. Они отрываются от меня и летят на другую сторону. Я не могу вспомнить, что это - гора, какой-то барьер. Иногда я думаю, что вижу лестницы, и кто-то идет им навстречу - святой или дух. Все что я говорю, Герман, все это неправда, потому что нет слов, чтобы описать это. Конечно, если я сошла с ума, все это - часть моего безумия".
"Ты не сумасшедшая, Тамара".
"Ну что же, приятно слышать. Но разве кто-нибудь правда знает, что такое сумасшествие? Уж коли ты тут, почему ты не подвинешься немножко поближе? Вот так, хорошо. Я годами была уверена в том, что тебя нет в живых, а для мертвых другой счет. Когда я узнала, что ты жив, было поздно менять внутреннюю установку".
"Дети никогда не говорят обо мне?"
"Я думаю, говорят, но я не уверена".
На мгновенье тишина стала всеобъемлющей. Даже кузнечики стихли. Потом Герман услышал шум воды; казалось, это плещет ручей; или это была водопроводная труба? В животе забурчало, но он не знал, у него это или у Тамары? Он чувствовал зуд, и ему хотелось расцарапать кожу, но он взял себя в руки. Он ни о чем не думал, но в его мозгу сам собой шел какой-то мыслительный процесс. Внезапно он сказал: "Тамара, я хочу тебя о чем-то спросить. Даже произнося это, он не знал, о чем будет спрашивать.
"Что?"
"Почему ты осталась одна?"
Тамара не ответила. Он решил, что она, наверное, задремала, но тут она заговорила - отчетливо и ясно."Я же тебе уже говорила, что не рассматриваю любовь как спорт".
"Что это значит?"
"Я не могу иметь что-то с мужчиной, которого не люблю. Все очень просто".
"Значит ли это, что ты все еще любишь меня?"
"Я этого не сказала".
"За все эти годы у тебя не было ни одного мужчины?" Герман спросил это с дрожью в голосе и тут же устыдился своих слов и волненья, которое они в нем вызвали.
"Предположим, у меня кто-то был - ты сейчас выпрыгнешь из кровати и помчишься назад в Нью-Йорк?"
"Нет, Тамара, мне и в голову не придет осуждать тебя. Ты можешь быть со мной совершенно откровенна".
"А потом ты обольешь меня такими прекрасными словами!"
"Нет. Ты же не знала, что я жив, как я могу чего-нибудь требовать? Самые верные жены выходят замуж, когда умирают их мужья".
"Да, тут ты прав".
"Итак, твой ответ?"
"Почему ты так дрожишь? Ты ни капельки не изменился".
"Отвечай мне!"
"Да, у меня кто-то был".
Тамара говорила почти рассерженно. Она повернулась на бок, лицом к нему, и была теперь совсем близко. Он видел, как в темноте блестят его глаза. Поворачиваясь, она коснулась его колена.
"Когда?"
"В России. Там это все было".
"Кто это был?"
"Мужчина, не женщина".
В Тамарином ответе таился подавленный смех, смешанный с раздражением. Горло Германа сжалось: "Один? Много?"
Тамара нетерпеливо вздохнула. "Тебе ни к чему знать все подробности".
"Уж если ты рассказала мне так много, то могла бы рассказать и все до конца".
"Тогда - много".
"Сколько?"
"Правда, Герман, это ни к чему".
"Скажи мне, сколько!"
Стало тихо. Казалось, Тамара считает про себя. Германа охватили грусть и сладострастие, и он подивился капризам тела. Одна часть его души горевала о чем-то невозвратимо-потерянном: это предательстве, вне зависимости от того, насколько незначительным оно было по сравнению с общей порочностью мира - замарывало его пятном позора. Другая часть его души жаждала обрушиться в эту измену, вываляться в этом унижении. Он услышал Тамарин голос: "Три".
"Три мужчины?"
"Я не знала, что ты жив. Ты был так жесток со мной. Все эти годы ты мучил меня. Я знала, что если ты жив, то все будет также, как раньше. И ты действительно женился на служанке твоей матери".
"Ты знаешь, почему".
"У меня тоже были мои "почему".
"Значит, ты шлюха!"
Из Тамары вырвалось нечто, похожее на смех. "Я этого не говорила!"
И она обняла его.
3.
Герман погрузился в глубокий сон, но кто-то будил его. В темноте он открыл глаза и не мог понять, кто это: Ядвига? Маша? "Или я сбежал с еще одной женщиной?", - спросил он себя. Но его смятение длилось всего несколько секунд. Конечно, это была Тамара.
"Что такое?", - спросил он.
"Я хочу, чтобы ты звал правду". Тамара говорила дрожащим голосом женщины, которая с трудом сдерживает слезы.
"Какую правду?"
"Такую, что у меня никого не было - ни трех мужчин, ни одного, ни даже половины. Ни один мужчина не дотронулся до меня даже мизинцем. Как перед Богом - это правда".
Тамара села, и в темноте он почувствовал ее волю и решимость не дать ему заснуть, пока он ее не выслушает.
"Ты лжешь", - сказал он.
"Я не лгу. Я сказала тебе правду сразу, как только ты спросил меня. Но ты был разочарован. Что-то у тебя не в порядке. Ты извращенец?"
"Я не извращенец".
"Мне очень жаль, Герман, но я чиста, как в тот день, когда ты женился на мне. Я говорю, мне жаль, потому что если бы я знала, что ты будешь чувствовать себя таким обманутым, я бы, наверное, попробовала угодить тебе. В мужчинах. которые хотели меня, недостатка не было".
"Если тебе ничего не стоит сказать сначала одно, потом другое, я тебе больше не верю".
"Ладно, не верь. Я сказала тебе правду, в тот день, когда мы встре
тились в доме моего дяди. Ты бы, наверное, хотел, чтобы я изобразила тебе парочку воображаемых любовников, просто для того, чтобы доставить тебе удовольствие. К сожалению, моей фантазии на это не хватает. Герман, ты знаешь, насколько свята для меня память о наших детях. Скорее я дам отрезать себе язык, чем замараю память о них. Я клянусь Иошевед и Давидом, что ни один мужчина меня не касался. Не думай, что это было просто. Мы спали на полах в сараях. Женщины отдавались мужчинам, которых едва знали. Но я отталкивала всех, кто пробовал приблизиться ко мне. Я все время видела перед собой лица наших детей. Я клянусь Богом, нашими детьми. моими покойными родителями, что за все эти годы ни один мужчина даже не поцеловал меня! Если ты и теперь мне не веришь - то прошу тебя, оставь меня. Сам Бог не смог бы вынудить у меня такой клятвы".
"Я верю тебе".
"Я говорила тебе - это могло бы случиться, но какая-то сила не допустила этого. Что за сила. я не знаю. Рассудок говорил мне, что от твоих останков не осталось и следа, не я чувствовала, что ты где-то существуешь. Как это понять?"
"Не обязательно понимать".
"Герман, есть еще одна вещь, которую я хотела бы сказать тебе".
"Что?"
"Я прошу тебя - не перебивай меня. Прежде чем я поехала сюда, американский врач из консульства обследовал меня и сказал, что я совершенно здорова. Я все выдержала без вреда для себя - голод, эпидемии. Я была на тяжелых работах в России. Я пилила дрова, рыла канавы, возила камни в тачке. Ночью, вместо того чтобы спать, я часто ухаживала за больными, лежавшими рядом со мной на дощатом полу. Я никогда не думала, что я такая сильная. Скоро я найду здесь работу, и какой бы трудной она ни была, она будет легче, чем в России. Я не хочу долго быть на содержании "Джойнта", а те несколько долларов,
которые так хочет давать мне мой дядя - я возвращу их ему. Я говорю
тебе это, чтобы ты знал, что я, слава Богу, не потребую от тебя никаких затрат. Я поняла твое положение, когда ты сказал мне, что зарабатываешь на пропитание тем, что пишешь книги для какого-то рабби, который публикует их под своим именем. Так нельзя жить, Герман! Ты сам себя убиваешь!"
"Я не убиваю себя, Тамара. Я уже давно конченный человек".
"Что со мной будет? Я не должна это говорить, но я не могу быть с кем-то, кроме тебя. Это так же точно, как то, что сейчас ночь".
Герман не ответил. Он закрыл глаза. как будто хотел урвать еще мгновенье сна.
"Герман, у меня нет ничего, ради чего я могла бы жить. Я растранжирила две недели - на еду, прогулки, купание и разговоры со всевозможными людьми. И все это время я говорила себе: "3ачем я это делаю?" Я пытаюсь читать, но книги больше не привлекают меня. Женщины уже давно твердят мне, что я должна сделать, но я отшучиваюсь и ухожу от этой темы. Герман, никакого другого выхода у меня нет - я должна умереть".
Герман сел."Что ты хочешь сделать? Повеситься?"
"Если кусок веревки способен положить конец, то тогда благословение Богу, создавшему веревку. Там у меня всегда было немного надежды. Я действительно думала переселиться в Израиль. Но когда я узнала, что ты жив, все изменилось. Теперь мне не на что надеяться, а от этого умирают вернее. чем от рака. Я часто такое видела. Я видела и противоположное. В Джамбуле умирала одна женщина. Тут она получает из-за границы письмо и продуктовую посылку. Она садится на нарах и сразу же выздоравливает. Врач описал этот случай и отослал сообщение в Москву"
"И она еще жива?"
"Год спустя она умерла от дизентерии".
"Тамара, я тоже живу без надежды. Единственная перспектива, которая у меня есть - это тюрьма и высылка".
"Почему ты непременно должен попасть в тюрьму? Ты никого не ограбил".
"У меня две жены, и скоро будет третья".
"Кто же третья?", - спросила Тамара.
"Маша, женщина, о которой я тебе рассказывал".
"Ты говорил, что у нее уже есть муж".
"Он развелся с ней. Она беременна".
Герман не знал, зачем сказал это Тамаре. Наверное, он признался ей, потому что хотел шокировать ее запутанными обстоятельствами своей жизни.
"Ну, прими мои поздравления. Значит, ты снова станешь отцом".
"С ума я сойду, вот горькая правда".
"Да, полностью нормальным тебе быть не дано. Скажи, какой во всем этом смысл?"
"Она боится аборта. В этих вещах человека нельзя заставлять. Она не хочет, чтобы ребенок был внебрачным. У нее мать набожная".
"Я приму за правило - ничему больше не удивляться. Развод я тебе дам. Мы можем завтра пойти к рабби. В этих обстоятельствах ты не должен был приезжать ко мне, но рассказывать тебе, что логично, а что нет - тоже самое, что со слепым говорить о красках. Ты всегда был такой? Или война тебя таким сделала? Я и правда не знаю, каким ты был прежде. Я уже говорила тебе, что в моей жизни есть периоды, о которых я ничего не помню. А ты? Ты просто легкомысленный, или тебе нравится страдать?"
"На мне наручники. И я не могу освободиться".
"От меня ты скоро освободишься. От Ядвиги ты тоже вполне можешь избавиться. Дай ей деньги на билет и отошли ее обратно в Польшу. Она ж там сидит совсем одна в квартире. Крестьянка должна работать, иметь детей, утром выходить в поле, а не сидеть взаперти, как зверь в клетке. С тобой она еще как-нибудь перебьется, а если тебя, сохрани Боже, арестуют, что будет с ней?"
"Тамара, она спасла мне жизнь".
"Это причина, чтобы уничтожать ее?"
Герман не стал возражать. Медленно светлело. Он видел Тамарино лицо. Оно все больше и больше выступало из темноты - черта здесь, черта там, как портрет, который возникает под рукой художника. Ее глаза, глядящие на него, были широко раскрыты. Солнце внезапно бросило на стену напротив окна пятно света, которое походило на багряную мышку. Герман почувствовал, как холодно в комнате. "Ложись, еще умрешь", - сказал он Тамаре.
"Так быстро черт меня не утащит".
Все же она легла, и Герман накрыл ее и себя одеялом. Он обнял Тамару, и она не противилась ему. Ничего не говоря, они лежали рядом друг с другом, захваченные сложными и противоречивыми требованиями тела.
Огненная мышка на стене поблекла, лишилась хвоста и скоро совсем исчезла. На некоторое время снова наступила ночь.
4.
Герман провел день и вечер перед Йом-Киппур у Маши. Шифра Пуа купила две жертвенные курицы, одну для себя и вторую для Маши, Герману она хотела купить петуха, но он это запретил. С некоторых пор он подумывал, не стать ли вегетарианцем. Он теперь все время говорил о том, что дела, которые вытворяли нацисты с евреями, - ничем не отличаются от того, что делают люди со зверьми. Как кусок домашней птицы может избавить человека от греха? Почему сострадающий Бог принимает подобную жертву? Маша была согласна с Германом. Шифра Пуа поклялась, что уйдет из дома, если Маша не совершит все, что положено совершить по ритуалу. Маша вынуждена была уступить. При произнесении предписанных молитв курицу подбросили в воздух и заставили перевернуться через голову, после чего Маша отказалась нести птиц к мяснику.
Обе курицы. белая и коричневая, со связанными лапами лежали на полу, и их золотые глаза смотрели в разные стороны. Шифра Пуа пришлось нести кур к мяснику самой. Как только она ушла, Маша разразилась слезами. Ее лицо исказилось и стало мокрым. "Я больше не могу в этом участвовать! Я не могу! Не могу!"
Герман дал ей платок, и она высморкалась. Она ушла в ванную, и он слышал ее приглушенный плач. Потом она вернулась в комнату с бутылкой виски в руках. Часть она уже выпила. Она и смеялась, и плакала - с упрямством испорченного ребенка. Герману пришло в голову, что это беременность сделала ее ребячливой до неприличия. У нее появились замашки маленькой девочки, она все время хихикала и изображала наивность. Он вспомнил слова Шопенгауэра о том, что женщина никогда не становится взрослой. Та, что вынашивает детей, и сама остается ребенком.
"В этом мире человеку остается только одно - виски. На, глотни!", сказала Маша и приставила ему бутылку к губам.
"Нет, это не для меня".
Этой ночью Маша не пришла к нему. Она приняла таблетку снотворного и заснула сразу после ужина. Она лежала на своей кровати полностью одетая, в дурмане, как сильно выпивший человек. Герман потушил свет в своей комнате. Курицы, из-за которых поссорились Шифра Пуа и Маша, уже лежали в холодильнике, ощипанные и вымытые. В окне стоял почти полный, в три четверти. месяц. Он бросал молочный свет на вечернее небо. Герман заснул и видел во сне вещи, не имевшие никакого отношения к его нынешнему настроению. Во сне он скользил с ледяного холма, используя новое изобретение комбинацию коньков, санок и лыж.
На следующее утро, после завтрака, Герман попрощался с Шифрой Пуа и Машей и поехал в Бруклин. По дороге он позвонил Тамаре. Шева Хаддас забронировала ей место в женской части своей синагоги, чтобы она могла быть там во время полуночных молитв. Тамара, как и подобает благочестивой жене, пожелала Герману всего наилучшего и добавила: "Что бы ни случилось, у меня нет никого, кто бы был мне ближе, чем ты".
Ядвига не придерживалась ритуала, по которому следует подбрасывать кур, но за день до Йом-Киппура приготовила халу, мед, рыбу, креплах и курицу. На ее кухне пахло также, как на кухне Шифры Пуа. Ядвига постилась на Йом-Киппур. За место в синагоге она заплатила десять долларов, которые сэкономила от денег, предназначенных на хозяйство. Теперь она не стала сдерживаться и обвинила Германа в том, что он таскается за женщинами. Он попытался защищаться, но не смог удержать раздражения. В конце концов он толкнул и даже ударил ее, потому что знал, что в ее деревне в Польше побои, которые мужчина наносил женщине, являлись для женщины доказательством любви. Ядвига запричитала: она спасла ему жизнь, и в благодарность за это он бьет ее в преддверии самого большого праздника в году.
День прошел, и наступила ночь. Герман и Ядвига поели последний раз перед постом. Ядвига по совету соседок выпила одиннадцать глотков воды мера, предохраняющая от жажды во время поста.
Герман постился, но в синагогу не ходил. Он не мог преодолеть себя и стать таким, как эти ассимилированные евреи, которые молились только по праздникам. Иногда, когда он не боролся с Богом, он молился Ему; но стоять в Божьем доме, держать в руках молитвенник, который открываешь только по праздникам, и восхвалять Его по предписанию - этого он не мог. Соседки знали, что Герман еврей, остается дома, в то время как его жена-нееврейка ходит молиться. Он даже представив себе, как они плюются, произнося его имя. иа свой лад онп отлучили его от церкви.
Ядвига была в новой платье, которое она купила на распродаже. Волосы у нее были покрыты платком, а на шее висела цепочка с фальшивыми жемчужинами. Обручальное кольцо, которое купил ей Герман (хотя он и не стоял с ней под свадебным балдахином),блестело у нее на пальце. Она взяла с собой в синагогу молитвенник; на левой стороне шел текст на иврите, на правом на английском. Ядвига не умела читать ни на одном из этих языков.
Прежде чем уйти, она поцеловала Германа и по-матерински сказала ему: "Проси Бога, чтобы год был счастливым".
Затем, как добрая еврейская жена, она разразилась слезами. Внизу Ядвигу ждали соседки, жаждавшие принять ее в свой круг и наставить в еврейских обычаях, которые они унаследовали от бабушек и матерей; обычаи поблекли и исказились за годы их жизни в Америке.
Герман ходил взад-вперед. Когда он бывал в Бруклине один, то сейчас же звонил Маше, но на Йом-Киппур Маша не притрагивалась к телефону и не брала сигареты в руки. Все-таки он попробовал, потому что видел, что звезд в небе еще нет, но ему никто не ответил.
Один в квартире, Герман чувствовал себя сразу у всех трех женщин. Он мог читать их мысли. Он знал, или по крайней мере думал, что знает, что происходит у них в душах. Их раздражение на Бога смешивалось с их раздражением на него, Германа. Его женщины молились за его здоровье и просили всемогущего Бога, чтобы заставил Германа вести себя по-другому. В этот день, когда так много почестей воздавалось Богу. у Германа не было никакого желания раскрывать Ему свою душу. Он подошел к окну. Улица была пуста. Листья увядали и падали при каждом колебании воздуха. Пляж безлюден. На Мермейд-авеню закрыты все магазины. Был Йом Киппур, и было тихо на Кони Айленд - так тихо, что из своей квартиры он мог слышать шум прибоя. Может быть, для океана всегда был Йом Киппур, и он тоже молился Богу, но его Бог был как сам океан - вечно бурлящий, бесконечно мудрый, безгранично равнодушный, пугающий в своей неограниченной мощи. подвластный неизменным законам.
Стоя у окна, он посылал телепатические послания Ядвиге. Маше и Тамаре. Он утешал их всех, желал им хорошего года, обещал им любовь и преданность.
Герман отправился в спальню и не раздеваясь вытянулся на кровати. Он не хотел признаваться себе в этом, но из всех его страхов самый большой был снова стать отцом. Он боялся сына, а еще больше он боялся дочери - она станет живым подтверждением позитивизма, который он отвергал, зависимости, которой не нужна свобода, слепоты, которая не желала признавать, что она слепа.
Герман заснул, и Ядвига разбудила его. Она рассказала ему, что в синагоге кантор пел "Кол Нидре" и рабби читал проповедь, в которой призывал евреев жертвовать на ешивы в Святой Земле и на другие богоугодные дела. Ядвига дала пять долларов. Смущаясь, она попросила Германа. чтобы он не трогал ее в эту ночь. Это запрещено. Она склонилась над ним, и он увидел в ее глазах то выражение, которые всегда видел в праздничные дни в глазах своей матери. Рот Ядвиги задрожал, как будто она хотела сказать что-то, но ни звука не сорвалось с ее губ. Потом она прошептала: "Я стану еврейкой. Я хочу иметь еврейского ребенка".
Глава шестая.
1.
Герман провел первые два дня праздника суккот с Машей, а на Хол Хамоэд, переходные дни, вернулся в свою квартиру, в Бруклин.
Он позавтракал и сидел за столом в комнате, работая над главой книги под названием "Jewish Life as Reflected in the Shulcan Aruch and the Responsa".
У рабби уже был договор на книгу с одним американским и одним английским издателем, и скоро ему предстояло заключить договор с французским издательством. Герману причитался процент от прибыли. Книга будет иметь приблизительно тысячу пятьсот страниц. Первоначально планировалось выпустить в свет несколько томов, но рабби Ламперт организовал дело так, что прежде будет издан ряд монографий, каждая из которых представляет собой законченное целое, а потом все они, с небольшими дополнениями, образуют толстый том, который появится отдельным изданием.
Герман написал несколько строк и остановился. Как только он садился работать, его нервы начинали саботаж. Он впадал в сонливость и едва был в состоянии держать глаза открытыми. Ему надо было выпить стакан воды, сходить помочиться, он обнаруживал крошку между двумя шатающимися зубами и пытался достать ее сначала кончиком языка, а потом ниткой, которую он вытаскивал из переплета записной книжки.
Ядвига получила от Германа двадцатипятицентовую монетку для стиральной машины и с грязным бельем ушла в подвал. На кухне Войтысь давал Марианне уроки пилотажа. Сейчас она сидела рядом с ним на жердочке, виновато опустив голову, как будто ее только что сурово отругали за непростительную ошибку.
Зазвонил телефон.
"Чего ей еще надо?", - спросил себя Герман. Он только что, полчаса назад, говорил с Машей, и она сказала ему, что идет на Тремонт-авеню делать покупки для предстоящих праздников - Шмини Азерес и Шимхас Тора.
Он взял трубку и сказал: "Да, Машеле".
Он услышал глубокий мужской голос, который внезапно стал медленным и гортанным - как у человека, который хотел сказать что-то, но его прервали, и он потерял нить. Герман набрал воздуха, чтобы сказать, что звонящий ошибся номером, но голос спросил Германа Бродера. Герман был в сомнении - вешать ему трубку или нет? Вдруг это детектив из полиции? Или открылось, что он двоеженец? "Кто это?", - сказал он наконец.
Некто на другом конце провода покашлял, откашлялся, покашлял снова как оратор, перед тем, как начать говорить."Я прошу вас, выслушайте меня", сказал он на идиш. - Меня зовут Леон Тортшинер. Я прежний Машин муж".
У Германа пересохло во рту. Это был его первый непосредственный контакт с Леоном Тортшинером. Голос у мужчины был глубокий, а идиш звучал не так, как у Германа и Маши. Он говорил с акцентом, типичном для польского местечка, находящегося в глуши, где-нибудь между Радомом и Люблином. Каждое слово кончалось легкой вибрацией, как на басовых клавишах рояля.
"Да, я знаю", - сказал Герман. - Как вы нашли мой номер?"
"Неважно. У меня он есть, вот и все. Но если вам обязательно нужно знать, то я видал его в Машиной записной книжке. У меня хорошая память на цифры. Я не знал, чей это номер, но в конце концов, как говорится, я вычислил."
"Понятно".
"Надеюсь, я вас не разбудил".
"Нет, нет".
Прежде чем продолжать, Тортшинер сделал паузу, и по этой паузе Герман понял, что он осмотрительный человек, который основательно думает и медленно реагирует. "Не могли бы мы встретиться?"
"Зачем?"
"По личному делу".
Он не очень умен, пронеслось у Германа в голове. Маша часто говорила, что Леон дурак."Вы наверняка понимаете, что мне это в высшей степени неприятно", - услышал Герман свой лепет."Не знаю, зачем нам встречаться. Так как вы разведены и..."
"Мой дорогой мистер Бродер, я не стал бы звонить вам, если бы нам незачем было встречаться".
Он то ли усмехнулся про себя, то ли закашлялся, что прозвучало как сочетание добродушной досады и триумфальной жизнерадостности, свойственной тому, кто перехитрил своего соперника. Герман почувствовал, что мочки его ушей становятся горячими. "Мы не могли бы обсудить это по телефону?"
"Есть вещи, которые возможно обсуждать, только глядя друг другу в глаза. Скажите мне, где вы живете, и я приду к вам. Или встретимся в кафетерии. Я вас приглашаю".
"По крайней мере объясните мне, о чем речь", - настаивал Герман.
Казалось, Леон Тортшинер сжал губы и с чмоком открыл их, борясь со словами, которые ускользали из-под его контроля. Наконец из звуков вылепились слова."О чем еще может идти речь, кроме Маши?",- сказал Леон Тортшинер. "Она мост между нами, так сказать. Правда, мы развелись с Машей, но мы были с ней мужем и женой, этого из жизни не выкинешь. Еще прежде чем она рассказала мне о вас, я знал о вас все. Не спрашивайте меня, откуда. У меня, как говорится, свои источники информации"
"Где вы сейчас?"
"На Флэтбуш. Я знаю, что вы живете где-то на Кони Айленд. Если вам трудно приехать ко мне, я приеду к вам. Как это говорят? Если Магомет не идет к горе, гора идет к Магомеду".
"На Серф-авеню есть кафетерий", - сказал Герман. "Мы можем там встретиться". Ему трудно было говорить. Он описал Тортшинеру точное местоположение кафетерия и сказал ему, по какой линии метро надо ехать. Тортшинер заставил его много раз повторять все эти сведения. Оy хотел точно знать каждую мелочь, и он повторял фразы так, как будто акт говорения доставлял ему удовольствие сам по себе. Он вызывал в Германе не досаду, а чувство гораздо более сильное - раздражение от того, что его загоняли в неловкое положение. Кроме того, Герман был человек подозрительный. Кто знает? Не исключено, что у этого типа с собой нож или револьвер. Герман быстро принял ванну и побрился. Он решил надеть свой лучший костюм; он не хотел жалко выглядеть в глазах этого человека. "Нравиться надо всем", - с иронией подумал Герман, - "даже бывшему мужу твоей любовницы".
Он спустился в подвал и через стекло стиральной машины увидел свое вращающееся нижнее белье. Вода пенилась и плескалась. У Германа было странное чувство - ему казалось, что эти неодушевленные вещи, - вода, мыльный порошок, отбеливатель - гневаются на человека за то насилие, которое он применил, чтобы овладеть ими. Ядвига испугалась, увидев Германа. До сих пор он никогда не спускался в подвал.
"Я должен встретиться кое с кем в кафетерии на Серф-авеню", - сказал он ей. И хотя Ядвига не задала ему ни едкого вопроса, он рассказал ей, где находится кафетерий, потому что думал, что если Леон Тортшинер нападет на него, Ядвига должна знать, где он был, чтобы, в случае необходимости, предстать свидетельницей на суде. Он даже несколько раз назвав имя Леона Тортшинера. Ядвига смотрела не него со смирением крестьянки, которая давно отчаялась понять горожанина и его образ жизни, но глаза ее выдавали недоверие. Даже в дни, которые принадлежали ей, он находил поводы отлучаться.
"О, они говорят всю ночь, но когда я просыпаюсь, я ничего не могу вспомнить. А если я и запоминаю несколько слов, то тут же забываю их. Но ощущение остается - ощущение, что они где-то существуют и ищут со мной контакта. Иногда я иду с ними или лечу с ними - я точно не знаю, что это. Еще я слышу музыку, но это музыка без звуков. Мы доходим до границы, и дальше я не могу - идти с ними. Они отрываются от меня и летят на другую сторону. Я не могу вспомнить, что это - гора, какой-то барьер. Иногда я думаю, что вижу лестницы, и кто-то идет им навстречу - святой или дух. Все что я говорю, Герман, все это неправда, потому что нет слов, чтобы описать это. Конечно, если я сошла с ума, все это - часть моего безумия".
"Ты не сумасшедшая, Тамара".
"Ну что же, приятно слышать. Но разве кто-нибудь правда знает, что такое сумасшествие? Уж коли ты тут, почему ты не подвинешься немножко поближе? Вот так, хорошо. Я годами была уверена в том, что тебя нет в живых, а для мертвых другой счет. Когда я узнала, что ты жив, было поздно менять внутреннюю установку".
"Дети никогда не говорят обо мне?"
"Я думаю, говорят, но я не уверена".
На мгновенье тишина стала всеобъемлющей. Даже кузнечики стихли. Потом Герман услышал шум воды; казалось, это плещет ручей; или это была водопроводная труба? В животе забурчало, но он не знал, у него это или у Тамары? Он чувствовал зуд, и ему хотелось расцарапать кожу, но он взял себя в руки. Он ни о чем не думал, но в его мозгу сам собой шел какой-то мыслительный процесс. Внезапно он сказал: "Тамара, я хочу тебя о чем-то спросить. Даже произнося это, он не знал, о чем будет спрашивать.
"Что?"
"Почему ты осталась одна?"
Тамара не ответила. Он решил, что она, наверное, задремала, но тут она заговорила - отчетливо и ясно."Я же тебе уже говорила, что не рассматриваю любовь как спорт".
"Что это значит?"
"Я не могу иметь что-то с мужчиной, которого не люблю. Все очень просто".
"Значит ли это, что ты все еще любишь меня?"
"Я этого не сказала".
"За все эти годы у тебя не было ни одного мужчины?" Герман спросил это с дрожью в голосе и тут же устыдился своих слов и волненья, которое они в нем вызвали.
"Предположим, у меня кто-то был - ты сейчас выпрыгнешь из кровати и помчишься назад в Нью-Йорк?"
"Нет, Тамара, мне и в голову не придет осуждать тебя. Ты можешь быть со мной совершенно откровенна".
"А потом ты обольешь меня такими прекрасными словами!"
"Нет. Ты же не знала, что я жив, как я могу чего-нибудь требовать? Самые верные жены выходят замуж, когда умирают их мужья".
"Да, тут ты прав".
"Итак, твой ответ?"
"Почему ты так дрожишь? Ты ни капельки не изменился".
"Отвечай мне!"
"Да, у меня кто-то был".
Тамара говорила почти рассерженно. Она повернулась на бок, лицом к нему, и была теперь совсем близко. Он видел, как в темноте блестят его глаза. Поворачиваясь, она коснулась его колена.
"Когда?"
"В России. Там это все было".
"Кто это был?"
"Мужчина, не женщина".
В Тамарином ответе таился подавленный смех, смешанный с раздражением. Горло Германа сжалось: "Один? Много?"
Тамара нетерпеливо вздохнула. "Тебе ни к чему знать все подробности".
"Уж если ты рассказала мне так много, то могла бы рассказать и все до конца".
"Тогда - много".
"Сколько?"
"Правда, Герман, это ни к чему".
"Скажи мне, сколько!"
Стало тихо. Казалось, Тамара считает про себя. Германа охватили грусть и сладострастие, и он подивился капризам тела. Одна часть его души горевала о чем-то невозвратимо-потерянном: это предательстве, вне зависимости от того, насколько незначительным оно было по сравнению с общей порочностью мира - замарывало его пятном позора. Другая часть его души жаждала обрушиться в эту измену, вываляться в этом унижении. Он услышал Тамарин голос: "Три".
"Три мужчины?"
"Я не знала, что ты жив. Ты был так жесток со мной. Все эти годы ты мучил меня. Я знала, что если ты жив, то все будет также, как раньше. И ты действительно женился на служанке твоей матери".
"Ты знаешь, почему".
"У меня тоже были мои "почему".
"Значит, ты шлюха!"
Из Тамары вырвалось нечто, похожее на смех. "Я этого не говорила!"
И она обняла его.
3.
Герман погрузился в глубокий сон, но кто-то будил его. В темноте он открыл глаза и не мог понять, кто это: Ядвига? Маша? "Или я сбежал с еще одной женщиной?", - спросил он себя. Но его смятение длилось всего несколько секунд. Конечно, это была Тамара.
"Что такое?", - спросил он.
"Я хочу, чтобы ты звал правду". Тамара говорила дрожащим голосом женщины, которая с трудом сдерживает слезы.
"Какую правду?"
"Такую, что у меня никого не было - ни трех мужчин, ни одного, ни даже половины. Ни один мужчина не дотронулся до меня даже мизинцем. Как перед Богом - это правда".
Тамара села, и в темноте он почувствовал ее волю и решимость не дать ему заснуть, пока он ее не выслушает.
"Ты лжешь", - сказал он.
"Я не лгу. Я сказала тебе правду сразу, как только ты спросил меня. Но ты был разочарован. Что-то у тебя не в порядке. Ты извращенец?"
"Я не извращенец".
"Мне очень жаль, Герман, но я чиста, как в тот день, когда ты женился на мне. Я говорю, мне жаль, потому что если бы я знала, что ты будешь чувствовать себя таким обманутым, я бы, наверное, попробовала угодить тебе. В мужчинах. которые хотели меня, недостатка не было".
"Если тебе ничего не стоит сказать сначала одно, потом другое, я тебе больше не верю".
"Ладно, не верь. Я сказала тебе правду, в тот день, когда мы встре
тились в доме моего дяди. Ты бы, наверное, хотел, чтобы я изобразила тебе парочку воображаемых любовников, просто для того, чтобы доставить тебе удовольствие. К сожалению, моей фантазии на это не хватает. Герман, ты знаешь, насколько свята для меня память о наших детях. Скорее я дам отрезать себе язык, чем замараю память о них. Я клянусь Иошевед и Давидом, что ни один мужчина меня не касался. Не думай, что это было просто. Мы спали на полах в сараях. Женщины отдавались мужчинам, которых едва знали. Но я отталкивала всех, кто пробовал приблизиться ко мне. Я все время видела перед собой лица наших детей. Я клянусь Богом, нашими детьми. моими покойными родителями, что за все эти годы ни один мужчина даже не поцеловал меня! Если ты и теперь мне не веришь - то прошу тебя, оставь меня. Сам Бог не смог бы вынудить у меня такой клятвы".
"Я верю тебе".
"Я говорила тебе - это могло бы случиться, но какая-то сила не допустила этого. Что за сила. я не знаю. Рассудок говорил мне, что от твоих останков не осталось и следа, не я чувствовала, что ты где-то существуешь. Как это понять?"
"Не обязательно понимать".
"Герман, есть еще одна вещь, которую я хотела бы сказать тебе".
"Что?"
"Я прошу тебя - не перебивай меня. Прежде чем я поехала сюда, американский врач из консульства обследовал меня и сказал, что я совершенно здорова. Я все выдержала без вреда для себя - голод, эпидемии. Я была на тяжелых работах в России. Я пилила дрова, рыла канавы, возила камни в тачке. Ночью, вместо того чтобы спать, я часто ухаживала за больными, лежавшими рядом со мной на дощатом полу. Я никогда не думала, что я такая сильная. Скоро я найду здесь работу, и какой бы трудной она ни была, она будет легче, чем в России. Я не хочу долго быть на содержании "Джойнта", а те несколько долларов,
которые так хочет давать мне мой дядя - я возвращу их ему. Я говорю
тебе это, чтобы ты знал, что я, слава Богу, не потребую от тебя никаких затрат. Я поняла твое положение, когда ты сказал мне, что зарабатываешь на пропитание тем, что пишешь книги для какого-то рабби, который публикует их под своим именем. Так нельзя жить, Герман! Ты сам себя убиваешь!"
"Я не убиваю себя, Тамара. Я уже давно конченный человек".
"Что со мной будет? Я не должна это говорить, но я не могу быть с кем-то, кроме тебя. Это так же точно, как то, что сейчас ночь".
Герман не ответил. Он закрыл глаза. как будто хотел урвать еще мгновенье сна.
"Герман, у меня нет ничего, ради чего я могла бы жить. Я растранжирила две недели - на еду, прогулки, купание и разговоры со всевозможными людьми. И все это время я говорила себе: "3ачем я это делаю?" Я пытаюсь читать, но книги больше не привлекают меня. Женщины уже давно твердят мне, что я должна сделать, но я отшучиваюсь и ухожу от этой темы. Герман, никакого другого выхода у меня нет - я должна умереть".
Герман сел."Что ты хочешь сделать? Повеситься?"
"Если кусок веревки способен положить конец, то тогда благословение Богу, создавшему веревку. Там у меня всегда было немного надежды. Я действительно думала переселиться в Израиль. Но когда я узнала, что ты жив, все изменилось. Теперь мне не на что надеяться, а от этого умирают вернее. чем от рака. Я часто такое видела. Я видела и противоположное. В Джамбуле умирала одна женщина. Тут она получает из-за границы письмо и продуктовую посылку. Она садится на нарах и сразу же выздоравливает. Врач описал этот случай и отослал сообщение в Москву"
"И она еще жива?"
"Год спустя она умерла от дизентерии".
"Тамара, я тоже живу без надежды. Единственная перспектива, которая у меня есть - это тюрьма и высылка".
"Почему ты непременно должен попасть в тюрьму? Ты никого не ограбил".
"У меня две жены, и скоро будет третья".
"Кто же третья?", - спросила Тамара.
"Маша, женщина, о которой я тебе рассказывал".
"Ты говорил, что у нее уже есть муж".
"Он развелся с ней. Она беременна".
Герман не знал, зачем сказал это Тамаре. Наверное, он признался ей, потому что хотел шокировать ее запутанными обстоятельствами своей жизни.
"Ну, прими мои поздравления. Значит, ты снова станешь отцом".
"С ума я сойду, вот горькая правда".
"Да, полностью нормальным тебе быть не дано. Скажи, какой во всем этом смысл?"
"Она боится аборта. В этих вещах человека нельзя заставлять. Она не хочет, чтобы ребенок был внебрачным. У нее мать набожная".
"Я приму за правило - ничему больше не удивляться. Развод я тебе дам. Мы можем завтра пойти к рабби. В этих обстоятельствах ты не должен был приезжать ко мне, но рассказывать тебе, что логично, а что нет - тоже самое, что со слепым говорить о красках. Ты всегда был такой? Или война тебя таким сделала? Я и правда не знаю, каким ты был прежде. Я уже говорила тебе, что в моей жизни есть периоды, о которых я ничего не помню. А ты? Ты просто легкомысленный, или тебе нравится страдать?"
"На мне наручники. И я не могу освободиться".
"От меня ты скоро освободишься. От Ядвиги ты тоже вполне можешь избавиться. Дай ей деньги на билет и отошли ее обратно в Польшу. Она ж там сидит совсем одна в квартире. Крестьянка должна работать, иметь детей, утром выходить в поле, а не сидеть взаперти, как зверь в клетке. С тобой она еще как-нибудь перебьется, а если тебя, сохрани Боже, арестуют, что будет с ней?"
"Тамара, она спасла мне жизнь".
"Это причина, чтобы уничтожать ее?"
Герман не стал возражать. Медленно светлело. Он видел Тамарино лицо. Оно все больше и больше выступало из темноты - черта здесь, черта там, как портрет, который возникает под рукой художника. Ее глаза, глядящие на него, были широко раскрыты. Солнце внезапно бросило на стену напротив окна пятно света, которое походило на багряную мышку. Герман почувствовал, как холодно в комнате. "Ложись, еще умрешь", - сказал он Тамаре.
"Так быстро черт меня не утащит".
Все же она легла, и Герман накрыл ее и себя одеялом. Он обнял Тамару, и она не противилась ему. Ничего не говоря, они лежали рядом друг с другом, захваченные сложными и противоречивыми требованиями тела.
Огненная мышка на стене поблекла, лишилась хвоста и скоро совсем исчезла. На некоторое время снова наступила ночь.
4.
Герман провел день и вечер перед Йом-Киппур у Маши. Шифра Пуа купила две жертвенные курицы, одну для себя и вторую для Маши, Герману она хотела купить петуха, но он это запретил. С некоторых пор он подумывал, не стать ли вегетарианцем. Он теперь все время говорил о том, что дела, которые вытворяли нацисты с евреями, - ничем не отличаются от того, что делают люди со зверьми. Как кусок домашней птицы может избавить человека от греха? Почему сострадающий Бог принимает подобную жертву? Маша была согласна с Германом. Шифра Пуа поклялась, что уйдет из дома, если Маша не совершит все, что положено совершить по ритуалу. Маша вынуждена была уступить. При произнесении предписанных молитв курицу подбросили в воздух и заставили перевернуться через голову, после чего Маша отказалась нести птиц к мяснику.
Обе курицы. белая и коричневая, со связанными лапами лежали на полу, и их золотые глаза смотрели в разные стороны. Шифра Пуа пришлось нести кур к мяснику самой. Как только она ушла, Маша разразилась слезами. Ее лицо исказилось и стало мокрым. "Я больше не могу в этом участвовать! Я не могу! Не могу!"
Герман дал ей платок, и она высморкалась. Она ушла в ванную, и он слышал ее приглушенный плач. Потом она вернулась в комнату с бутылкой виски в руках. Часть она уже выпила. Она и смеялась, и плакала - с упрямством испорченного ребенка. Герману пришло в голову, что это беременность сделала ее ребячливой до неприличия. У нее появились замашки маленькой девочки, она все время хихикала и изображала наивность. Он вспомнил слова Шопенгауэра о том, что женщина никогда не становится взрослой. Та, что вынашивает детей, и сама остается ребенком.
"В этом мире человеку остается только одно - виски. На, глотни!", сказала Маша и приставила ему бутылку к губам.
"Нет, это не для меня".
Этой ночью Маша не пришла к нему. Она приняла таблетку снотворного и заснула сразу после ужина. Она лежала на своей кровати полностью одетая, в дурмане, как сильно выпивший человек. Герман потушил свет в своей комнате. Курицы, из-за которых поссорились Шифра Пуа и Маша, уже лежали в холодильнике, ощипанные и вымытые. В окне стоял почти полный, в три четверти. месяц. Он бросал молочный свет на вечернее небо. Герман заснул и видел во сне вещи, не имевшие никакого отношения к его нынешнему настроению. Во сне он скользил с ледяного холма, используя новое изобретение комбинацию коньков, санок и лыж.
На следующее утро, после завтрака, Герман попрощался с Шифрой Пуа и Машей и поехал в Бруклин. По дороге он позвонил Тамаре. Шева Хаддас забронировала ей место в женской части своей синагоги, чтобы она могла быть там во время полуночных молитв. Тамара, как и подобает благочестивой жене, пожелала Герману всего наилучшего и добавила: "Что бы ни случилось, у меня нет никого, кто бы был мне ближе, чем ты".
Ядвига не придерживалась ритуала, по которому следует подбрасывать кур, но за день до Йом-Киппура приготовила халу, мед, рыбу, креплах и курицу. На ее кухне пахло также, как на кухне Шифры Пуа. Ядвига постилась на Йом-Киппур. За место в синагоге она заплатила десять долларов, которые сэкономила от денег, предназначенных на хозяйство. Теперь она не стала сдерживаться и обвинила Германа в том, что он таскается за женщинами. Он попытался защищаться, но не смог удержать раздражения. В конце концов он толкнул и даже ударил ее, потому что знал, что в ее деревне в Польше побои, которые мужчина наносил женщине, являлись для женщины доказательством любви. Ядвига запричитала: она спасла ему жизнь, и в благодарность за это он бьет ее в преддверии самого большого праздника в году.
День прошел, и наступила ночь. Герман и Ядвига поели последний раз перед постом. Ядвига по совету соседок выпила одиннадцать глотков воды мера, предохраняющая от жажды во время поста.
Герман постился, но в синагогу не ходил. Он не мог преодолеть себя и стать таким, как эти ассимилированные евреи, которые молились только по праздникам. Иногда, когда он не боролся с Богом, он молился Ему; но стоять в Божьем доме, держать в руках молитвенник, который открываешь только по праздникам, и восхвалять Его по предписанию - этого он не мог. Соседки знали, что Герман еврей, остается дома, в то время как его жена-нееврейка ходит молиться. Он даже представив себе, как они плюются, произнося его имя. иа свой лад онп отлучили его от церкви.
Ядвига была в новой платье, которое она купила на распродаже. Волосы у нее были покрыты платком, а на шее висела цепочка с фальшивыми жемчужинами. Обручальное кольцо, которое купил ей Герман (хотя он и не стоял с ней под свадебным балдахином),блестело у нее на пальце. Она взяла с собой в синагогу молитвенник; на левой стороне шел текст на иврите, на правом на английском. Ядвига не умела читать ни на одном из этих языков.
Прежде чем уйти, она поцеловала Германа и по-матерински сказала ему: "Проси Бога, чтобы год был счастливым".
Затем, как добрая еврейская жена, она разразилась слезами. Внизу Ядвигу ждали соседки, жаждавшие принять ее в свой круг и наставить в еврейских обычаях, которые они унаследовали от бабушек и матерей; обычаи поблекли и исказились за годы их жизни в Америке.
Герман ходил взад-вперед. Когда он бывал в Бруклине один, то сейчас же звонил Маше, но на Йом-Киппур Маша не притрагивалась к телефону и не брала сигареты в руки. Все-таки он попробовал, потому что видел, что звезд в небе еще нет, но ему никто не ответил.
Один в квартире, Герман чувствовал себя сразу у всех трех женщин. Он мог читать их мысли. Он знал, или по крайней мере думал, что знает, что происходит у них в душах. Их раздражение на Бога смешивалось с их раздражением на него, Германа. Его женщины молились за его здоровье и просили всемогущего Бога, чтобы заставил Германа вести себя по-другому. В этот день, когда так много почестей воздавалось Богу. у Германа не было никакого желания раскрывать Ему свою душу. Он подошел к окну. Улица была пуста. Листья увядали и падали при каждом колебании воздуха. Пляж безлюден. На Мермейд-авеню закрыты все магазины. Был Йом Киппур, и было тихо на Кони Айленд - так тихо, что из своей квартиры он мог слышать шум прибоя. Может быть, для океана всегда был Йом Киппур, и он тоже молился Богу, но его Бог был как сам океан - вечно бурлящий, бесконечно мудрый, безгранично равнодушный, пугающий в своей неограниченной мощи. подвластный неизменным законам.
Стоя у окна, он посылал телепатические послания Ядвиге. Маше и Тамаре. Он утешал их всех, желал им хорошего года, обещал им любовь и преданность.
Герман отправился в спальню и не раздеваясь вытянулся на кровати. Он не хотел признаваться себе в этом, но из всех его страхов самый большой был снова стать отцом. Он боялся сына, а еще больше он боялся дочери - она станет живым подтверждением позитивизма, который он отвергал, зависимости, которой не нужна свобода, слепоты, которая не желала признавать, что она слепа.
Герман заснул, и Ядвига разбудила его. Она рассказала ему, что в синагоге кантор пел "Кол Нидре" и рабби читал проповедь, в которой призывал евреев жертвовать на ешивы в Святой Земле и на другие богоугодные дела. Ядвига дала пять долларов. Смущаясь, она попросила Германа. чтобы он не трогал ее в эту ночь. Это запрещено. Она склонилась над ним, и он увидел в ее глазах то выражение, которые всегда видел в праздничные дни в глазах своей матери. Рот Ядвиги задрожал, как будто она хотела сказать что-то, но ни звука не сорвалось с ее губ. Потом она прошептала: "Я стану еврейкой. Я хочу иметь еврейского ребенка".
Глава шестая.
1.
Герман провел первые два дня праздника суккот с Машей, а на Хол Хамоэд, переходные дни, вернулся в свою квартиру, в Бруклин.
Он позавтракал и сидел за столом в комнате, работая над главой книги под названием "Jewish Life as Reflected in the Shulcan Aruch and the Responsa".
У рабби уже был договор на книгу с одним американским и одним английским издателем, и скоро ему предстояло заключить договор с французским издательством. Герману причитался процент от прибыли. Книга будет иметь приблизительно тысячу пятьсот страниц. Первоначально планировалось выпустить в свет несколько томов, но рабби Ламперт организовал дело так, что прежде будет издан ряд монографий, каждая из которых представляет собой законченное целое, а потом все они, с небольшими дополнениями, образуют толстый том, который появится отдельным изданием.
Герман написал несколько строк и остановился. Как только он садился работать, его нервы начинали саботаж. Он впадал в сонливость и едва был в состоянии держать глаза открытыми. Ему надо было выпить стакан воды, сходить помочиться, он обнаруживал крошку между двумя шатающимися зубами и пытался достать ее сначала кончиком языка, а потом ниткой, которую он вытаскивал из переплета записной книжки.
Ядвига получила от Германа двадцатипятицентовую монетку для стиральной машины и с грязным бельем ушла в подвал. На кухне Войтысь давал Марианне уроки пилотажа. Сейчас она сидела рядом с ним на жердочке, виновато опустив голову, как будто ее только что сурово отругали за непростительную ошибку.
Зазвонил телефон.
"Чего ей еще надо?", - спросил себя Герман. Он только что, полчаса назад, говорил с Машей, и она сказала ему, что идет на Тремонт-авеню делать покупки для предстоящих праздников - Шмини Азерес и Шимхас Тора.
Он взял трубку и сказал: "Да, Машеле".
Он услышал глубокий мужской голос, который внезапно стал медленным и гортанным - как у человека, который хотел сказать что-то, но его прервали, и он потерял нить. Герман набрал воздуха, чтобы сказать, что звонящий ошибся номером, но голос спросил Германа Бродера. Герман был в сомнении - вешать ему трубку или нет? Вдруг это детектив из полиции? Или открылось, что он двоеженец? "Кто это?", - сказал он наконец.
Некто на другом конце провода покашлял, откашлялся, покашлял снова как оратор, перед тем, как начать говорить."Я прошу вас, выслушайте меня", сказал он на идиш. - Меня зовут Леон Тортшинер. Я прежний Машин муж".
У Германа пересохло во рту. Это был его первый непосредственный контакт с Леоном Тортшинером. Голос у мужчины был глубокий, а идиш звучал не так, как у Германа и Маши. Он говорил с акцентом, типичном для польского местечка, находящегося в глуши, где-нибудь между Радомом и Люблином. Каждое слово кончалось легкой вибрацией, как на басовых клавишах рояля.
"Да, я знаю", - сказал Герман. - Как вы нашли мой номер?"
"Неважно. У меня он есть, вот и все. Но если вам обязательно нужно знать, то я видал его в Машиной записной книжке. У меня хорошая память на цифры. Я не знал, чей это номер, но в конце концов, как говорится, я вычислил."
"Понятно".
"Надеюсь, я вас не разбудил".
"Нет, нет".
Прежде чем продолжать, Тортшинер сделал паузу, и по этой паузе Герман понял, что он осмотрительный человек, который основательно думает и медленно реагирует. "Не могли бы мы встретиться?"
"Зачем?"
"По личному делу".
Он не очень умен, пронеслось у Германа в голове. Маша часто говорила, что Леон дурак."Вы наверняка понимаете, что мне это в высшей степени неприятно", - услышал Герман свой лепет."Не знаю, зачем нам встречаться. Так как вы разведены и..."
"Мой дорогой мистер Бродер, я не стал бы звонить вам, если бы нам незачем было встречаться".
Он то ли усмехнулся про себя, то ли закашлялся, что прозвучало как сочетание добродушной досады и триумфальной жизнерадостности, свойственной тому, кто перехитрил своего соперника. Герман почувствовал, что мочки его ушей становятся горячими. "Мы не могли бы обсудить это по телефону?"
"Есть вещи, которые возможно обсуждать, только глядя друг другу в глаза. Скажите мне, где вы живете, и я приду к вам. Или встретимся в кафетерии. Я вас приглашаю".
"По крайней мере объясните мне, о чем речь", - настаивал Герман.
Казалось, Леон Тортшинер сжал губы и с чмоком открыл их, борясь со словами, которые ускользали из-под его контроля. Наконец из звуков вылепились слова."О чем еще может идти речь, кроме Маши?",- сказал Леон Тортшинер. "Она мост между нами, так сказать. Правда, мы развелись с Машей, но мы были с ней мужем и женой, этого из жизни не выкинешь. Еще прежде чем она рассказала мне о вас, я знал о вас все. Не спрашивайте меня, откуда. У меня, как говорится, свои источники информации"
"Где вы сейчас?"
"На Флэтбуш. Я знаю, что вы живете где-то на Кони Айленд. Если вам трудно приехать ко мне, я приеду к вам. Как это говорят? Если Магомет не идет к горе, гора идет к Магомеду".
"На Серф-авеню есть кафетерий", - сказал Герман. "Мы можем там встретиться". Ему трудно было говорить. Он описал Тортшинеру точное местоположение кафетерия и сказал ему, по какой линии метро надо ехать. Тортшинер заставил его много раз повторять все эти сведения. Оy хотел точно знать каждую мелочь, и он повторял фразы так, как будто акт говорения доставлял ему удовольствие сам по себе. Он вызывал в Германе не досаду, а чувство гораздо более сильное - раздражение от того, что его загоняли в неловкое положение. Кроме того, Герман был человек подозрительный. Кто знает? Не исключено, что у этого типа с собой нож или револьвер. Герман быстро принял ванну и побрился. Он решил надеть свой лучший костюм; он не хотел жалко выглядеть в глазах этого человека. "Нравиться надо всем", - с иронией подумал Герман, - "даже бывшему мужу твоей любовницы".
Он спустился в подвал и через стекло стиральной машины увидел свое вращающееся нижнее белье. Вода пенилась и плескалась. У Германа было странное чувство - ему казалось, что эти неодушевленные вещи, - вода, мыльный порошок, отбеливатель - гневаются на человека за то насилие, которое он применил, чтобы овладеть ими. Ядвига испугалась, увидев Германа. До сих пор он никогда не спускался в подвал.
"Я должен встретиться кое с кем в кафетерии на Серф-авеню", - сказал он ей. И хотя Ядвига не задала ему ни едкого вопроса, он рассказал ей, где находится кафетерий, потому что думал, что если Леон Тортшинер нападет на него, Ядвига должна знать, где он был, чтобы, в случае необходимости, предстать свидетельницей на суде. Он даже несколько раз назвав имя Леона Тортшинера. Ядвига смотрела не него со смирением крестьянки, которая давно отчаялась понять горожанина и его образ жизни, но глаза ее выдавали недоверие. Даже в дни, которые принадлежали ей, он находил поводы отлучаться.