Зингер Исаак Башевис

Враги, История любви


   Исаак Башевис Зингер
   Враги. История любви
   Перевел Алексей Поликовский (weter@pisem.net)
   * ЧАСТЬ ПЕРВАЯ *
   Глава первая
   1.
   Герман Бродер повернулся на бок и открыл один глаз. В полусне он спросил себя, где он - в Америке, в Живкове или в немецком лагере? В воображении он даже перенесся в тайник на сеновале в Липске. Все эти места перемешались в его памяти. Он, конечно, знал, что он в Бруклине, но слышал крики нацистов. Они тыкали штыками и пытались нащупать его, в то время как он все глубже и глубже зарывался в сено. Штык скользнул по его голове.
   Ему понадобилось напряжение всей воли, чтобы окончательно проснуться. "Хватит!", - сказал он себе и сел. Было позднее утро. Ядвига уже оделась. В зеркале напротив кровати он увидел себя - вытянутое лицо, немного волос на голове, когда-то рыжих, а теперь желтоватых и с седыми прядями. Под кустистыми бровями голубые глаза, взгляд пронзительный и одновременно мягкий, узкий нос, впалые щеки, тонкие губы.
   Герман всегда просыпался измотанным и растерзанным, как будто боролся всю ночь. Этим утром у него была даже шишка на лбу. Он потрогал ее. "Что это?", - спросил он себя. След штыка из сна? Эта мысль заставила его усмехнуться. Скорее всего, ночью, по пути в туалет, он стукнулся об угол дверцы шкафа.
   "Ядвига!", - крикнул он заспанным голосом.
   Ядвига появилась в двери. Это была полька с румяными щеками, курносым носом и ясными глазами; волосы ее, светлые, как лен, были собраны на затылке в узел, державшийся на одной шпильке. У нее были высокие скулы и полная нижняя губа. В одной руке она держала метелку, которой смахивала пыль, в другой - маленькую лейку. Платье ее имело узор из зеленых и красных ромбов подобный узор редко встречался в этой стране - а на ногах были поношенные тапочки.
   Ядвига год после войны провела вместе с Германом в немецком пересыльном лагере и потом еще три года прожила в Америке, но до сих пор сохранила в себе свежесть и застенчивость польской деревенской девушки. Она не пользовалась косметикой. Она выучила всего несколько английских слов. Герману казалось, что она и сейчас пахнет Липском; в постели она благоухала камелией. Из кухни доносился запах вареной свеклы, свежей картошки, укропа и чего-то еще, что было связано с летом и землей и что он не мог бы определить и что напоминало ему о Липске.
   Она посмотрела на него с добродушной укоризной и покачала головой. "Поздно уже", - сказала она. "Я постирала и сходила в магазин. Я уже завтракала, но могла бы поесть с тобой еще раз".
   Ядвига говорила на польском деревенском. Герман говорил с ней по-польски или, иногда, на идиш, которого она не понимала; он приводил ей цитаты из Библии или из Талмуда - в зависимости от того, какое у него было настроение. Она всегда внимательно слушала.
   "Красавица, который час?", - спросил он.
   "Скоро десять".
   "Ну, тогда я встаю".
   "Хочешь чаю?"
   "Нет, не обязательно".
   "Не ходи босиком. Я принесу тебе тапочки. Я их вычистила".
   "Опять? Кто же чистит тапочки?"
   "Они совсем ссохлись".
   Герман пожал плечами. "Чем ты их чистила? Дегтем? Ты как была, так и осталась крестьянкой из Липска".
   Ядвига пошла к платяному шкафу и подала ему халат и тапочки.
   Хотя она была его женой и соседи обращались к ней "миссис Бродер", она вела себя с Германом так, как будто они все еще жили в Живкове и она по-прежнему была служанкой в доме его отца, реба Шмуэля Лейба Бродера. Вся семья Германа была уничтожена. Герман выжил, потому что Ядвига спрятала его в своей родной деревне на сеновале. Даже ее мать не знала о тайнике. В 1945, после освобождения, Герман узнал от очевидцев, что его жену Тамару расстреляли, прежде отняв у нее детей, чтобы тоже убить их. Герман вместе с Ядвигой оставил Польшу и перебрался в Германию, где они попали в лагерь для переселенцев; потом, получив американскую визу, он женился на ней. Ядвига была готова перейти в иудаизм, но ему казалось безумием отягощать ее религией, чьим предписаниям он сам больше не желал следовать.
   Долгое, опасное путешествие в Германию, плавание морем, на военном корабле, в Галифакс, автобусная поездка в Нью-Йорк настолько сбили Ядвигу с толку, что она до сих пор боялась одна ездить в подземке. Она никогда не удалялась от дома дальше, чем на два квартала. Да и желания ходить куда-то у нее не было. На Мермейд-авеню было все, что ей нужно - хлеб, фрукты, овощи, кошерное мясо (свинину Герман не ел), а еще иногда пара туфель или платье.
   В те дни, когда Герман бывал дома, он ходил с Ядвигой гулять на пляж. Хотя он все время повторял, что ей ни к чему цепляться за него - он и так от нее не убежит! - Ядвига всегда крепко держала его под руку. Шум и крик оглушали ее; все прыгало и тряслось у нее перед глазами. Соседи уговаривали ее ездить на пляж вместе с ними, но после плавания из Германии в Америку океан внушал ей отвращение. Ей достаточно было взглянуть на прыгающие волны, и ее тут же выворачивало. Иногда Герман брал ее с собой в кафетерий на Брайтон-бич, но она не могла привыкнуть к поездам, которые с оглушительным воем проносились по городской железной дороге, и к свистящим автомобилям, мчавшимся в обе стороны, и к толпам людей, спешившим по улицам. На случай, если она потеряется, Герман купил ей брелок, в котором была бумажка с именем и адресом, но брелок не мог успокоить Ядвигу: она не доверяла всему написанному.
   Само провидение, казалось, вознаградило Ядвигу переменой в ее жизни. Три года Герман полностью зависел от нее. Она приносила ему на сеновал пищу и воду и уносила его дерьмо. Всякий раз, когда Марианна, ее сестра, собиралась идти на сеновал, Ядвига забиралась по лестнице и предупреждала Германа, и он тогда забирался в пещеру, которую прорыл себе в сене. Летом, когда привозили свежее сено, Ядвига прятала его в погребе для картошки. Все это время она рисковала жизнью матери и сестры; если бы нацисты узнали, что она прячет еврея, они расстреляли бы их всех ; возможно, они сожгли бы тогда и всю деревню.
   Теперь Ядвига жила на последнем этаже дома с отдаваемыми внаем квартирами в Бруклине. У нее были две воистину королевские комнаты, коридор, ванная, кухня с холодильником, газовая плита, электричество и даже телефон, по которому Герман звонил ей, когда уезжал продавать книги. По делам Герман оказывался далеко от дома, но голос его всегда был рядом с ней. Когда у него бывало тяжело на душе, он пел по телефону ее любимую песню:
   Коли будет у нас сын
   Хвала Господу на небе!
   Радостью душа полна
   Хвала Господу на небе!
   А на улице внизу
   Колыбель в снегу застыла.
   Раскачаем колыбель
   Нашей песенкой веселой!
   Если б был у нас наш сын
   Хвала Господу несчастных!
   Как бы радовались мы
   Хвала Господу несчастных!
   На твоих коленях
   Больше не лежит он
   Теплой, теплой шалью
   Некого укрыть...
   Все и получалось так, как в песне: Герман не хотел, чтобы Ядвига забеременела. В мире, где можно забрать у матери детей и убить их, у человека нет права еще раз заводить себе ребенка. Для Ядвиги квартира, которую ей подарил Герман, была возмещением за то, что он отказывал ей в детях. Квартира была подобна волшебному дворцу из тех историй, что рассказывали старые женщины в деревне, когда ткали лен или ощипывали перья. Нажимаешь кнопку на стене, и зажигается свет. Из крана течет и горячая вода, и холодная. Поворачиваешь ручку, и появляется огонь, на котором можно готовить. Была тут и ванна, в которой можно купаться каждый день и быть чистой и не иметь вшей и блох. А радио! Герман установил его на волну, на которой по утрам и вечерам шли передачи на польском, и комнату наполняли польские песни, мазурки, польки, а по воскресеньям священник читал проповедь, и еще были новости из Польши, попавшей под власть большевиков.
   Ядвига не умела ни читать, ни писать. Герман писал за нее письма ее матери и сестре. Когда приходил ответ, написанный деревенским учителем, Герман читал его вслух. Иногда Марианна клала в конверт несколько зернышек или веточку яблони с листиком или маленький цветок - все это должно было напомнить Ядвиге о Липске в далекой Америке.
   Да, здесь, в этой чужой стране, Герман был для Ядвиги мужем, братом, отцом и богом. Она любила его еще тогда, когда была служанкой в доме его отца. Живя с ним в чужих краях, она поняла, что была права, считая его стоящим и умным человеком. Он умел устроиться в мире - он ездил на поездах и автобусах; он читал книги и газеты и зарабатывал деньги. Когда у нее чего-то не оказывалось в доме, ей достаточно было сказать ему об этом - он шел и приносил, или вскоре приносил посыльный. В этом случае Ядвига подписывала квитанцию тремя маленькими кружочками, как он научил ее.
   Однажды, 17 мая, в день ее именин, Герман принес ей двух птичек волнистых попугайчиков. Самец был желтый, а самочка голубая. Ядвига назвала их Войтысь и Марианна, в честь своего отца, которого она очень любила, и сестры. С матерью у нее не было хороших отношений. Когда отец Ядвиги умер, ее мать снова вышла замуж - за человека, который бил своих приемных детей. Ядвига вынуждена была оставить родной дом и работать служанкой у евреев.
   Если бы только Герман почаще бывал дома или хотя бы каждую ночь ночевал тут - счастье Ядвиги было бы полным. Но он бывал в разъездах и продавал книги, зарабатывая деньги им на жизнь. Когда Герман уезжал, Ядвига, боясь грабителей, запирала дверь на цепочку; она не впускала даже соседей. Старухи, жившие в доме, говорили с ней на смеси русского, английского и идиш. Они вторгались в ее жизнь, они хотели знать, откуда она и кто ее муж. Герман предостерегал ее, говоря, чтобы она рассказывала им как можно меньше. Он научил ее отвечать по-английски: "Excuse me, I have no time".
   2.
   Пока ванна наполнялась, Герман брился. Борода у него отрастала быстро. За ночь его лицо делалось шершавым, как терка. Он стоял перед зеркалом, вмонтированным в шкафчик аптечки - человек с легкими костями, чуть выше среднего роста, с узкой грудью, покрытой волосами, похожими на войлок, что лезет из прохудившейся кожи старого дивана или кресла. Он мог есть, сколько хотел, но всегда оставался тощим. У него были видны все ребра, а между шеей и плечами были глубокие впадины. Кадык ходил вверх и вниз словно сам по себе. Весь его вид выражал усталость и скуку. Бреясь, он принялся сочинять. Нацисты снова пришли к власти и заняли Нью-Йорк. Герман спрятался вот в этой ванной комнате. Ядвига замуровала дверь и так заштукатурила и закрасила ее, что она стала выглядеть как стена.
   "Где тут сидеть? Вот здесь, на крышке унитаза. Спать я могу в ванной. Нет, слишком короткая". Герман бросил испытующий взгляд на кафельный пол. Достаточно ли тут места, чтобы вытянуться? Даже если он уляжется по диагонали, придется сгибать колени. Ну, по крайней мере у него здесь будут воздух и свет. В ванной было окно, выходившее на маленький задний двор.
   Герман стал рассчитывать, сколько еды должна приносить ему Ядвига каждый день, чтобы он выжил: две-три картофелины, ломоть хлеба, кусок сыра, ложку растительного масла, иногда таблетку витамина. Это обойдется ей не больше, чем доллар в неделю - самое большее, полтора. У Германа будут тут несколько книг и писчая бумага. Если сравнивать с сеновалом в Липске просто роскошное место. В пределах досягаемости у него постоянно будет револьвер или даже пулемет. Если нацисты найдут тайник и придут арестовывать его, он встретит их градом пуль, а одну оставит себе.
   Вода уже почти переливалась через край; ванная была полна пара. Герман быстро закрутил оба крана. Он был одержим своими снами наяву.
   Едва он забрался в ванну, Ядвига открыла дверь. "Вот, возьми мыло".
   "У меня есть кусок".
   "Косметическое мыло. Понюхай. Три куска за десять центов".
   Ядвига понюхала мыло и дала ему. У ней до сих пор были жесткие руки крестьянки. В Липске она работала, как мужчина. Она сеяла, косила, молотила, собирала картошку, даже пилила и колола дрова. Здесь, в Бруклине, соседки давали ей разные кремы, что бы смягчить кожу на руках, но руки оставались мозолистыми, как у рабочего. Икры у нее были мускулистые, твердые, как камень. Все остальное было женственным и мягким. Груди полные и белые; бедра круглые. Ей было тридцать три, но она казалась моложе.
   С восхода солнца до той минуты, когда пора идти спать, она не отдыхала ни минуты. Она все время находила, что делать.
   Дом стоял неподалеку от океана, но, несмотря на это, в открытые окна летели тучи пыли, и Ядвига мыла и терла, протирала и драила дни напролет. Герман помнил, как его мать хвалила Ядвигу за прилежание.
   "Давай я тебя намылю", - сказала Ядвига.
   Вообще-то говоря, он хотел побыть один. Он продолжал обдумывать во всех подробностях, как будет скрываться от нацистов в Бруклине. Например, окно: нацисты не должны обнаружить его; надо его замаскировать; но как?
   Ядвига начала намыливать ему спину, руки, поясницу. Он не удовлетворил ее потребности в детях, и теперь он сам стал для нее ребенком. Она баловала его, она играла с ним. Всякий раз, когда он уходил из дома, она боялась, что он не вернется - исчезнет в сутолоке, в невероятных просторах Америки. Когда он возвращался, она воспринимала это как чудо. Она знала, что сегодня ему предстоит ехать в Филадельфию, где он останется на ночь, но пусть по крайней мере он позавтракает с ней!
   Из кухни доносился аромат кофе и свежих булочек. Ядвига научилась печь точно такие булочки с маком, какие были в Живкове. Она выставляла на стол всевозможные деликатесы и готовила его любимые блюда: клепки, борщ с фрикадельками, пшенку с молоком, жаркое в мучном соусе.
   Каждый день она подавала ему свежевыглаженную рубашку, нижнее белье и носки. Она так много хотела сделать для него, но ему было надо так мало. Он больше времени проводил в разъездах, чем дома. Ее жгло желание поговорить с ним. "Когда отходит поезд?", - спросила она.
   "Что? В два".
   "Вчера ты сказал в три".
   "Чуть позже двух".
   "А где этот город находится?"
   "Филадельфия? В Америке. Где же еще?"
   "Далеко отсюда?"
   "В Липске это считалось бы далеко, а здесь - два часа поездом".
   "Откуда ты знаешь, кто захочет купить книги?"
   Герман задумался. "Я этого не знаю. Я ищу покупателей".
   "Почему ты не торгуешь книгами здесь? Здесь так много людей".
   "Ты имеешь в виду Кони Айленд? Люди приезжают сюда поесть поп-корн, а не почитать".
   "А что это за книги?"
   "О, всякие: как строить мосты, как похудеть, как руководить правительством. Тексты песен, рассказы, пьесы, жизнь Гитлера..."
   Лицо Ядвиги сделалось серьезным. "Об этой свинье пишут книги?"
   "О всех свиньях пишут книги".
   "Ну-ну". И Ядвига ушла на кухню. Через некоторое время Герман последовал за ней.
   Ядвига открыла дверцу клетки, и попугаи летали по кухне. Желтый, Войтысь, сел на плечо Германа. Он любил погрызть у Германа мочку уха и клевал крошки с его губ или кончика языка. Ядвигу всегда удивляло, насколько моложе, свежее и счастливее выглядел Герман после того, как принимал ванну.
   Она подала ему теплые булочки с маком, черный хлеб, омлет и кофе со сливками. Она старалась как следует кормить его, но он ел кое-как. Он один раз откусывал от булочки с маком и откладывал ее в сторонку. Омлет он только попробовал. Конечно, его желудок ссохся во время войны, но Ядвига помнила, что и прежде он ел мало. У него всегда бывали из-за этого ссоры с матерью, когда он приезжал домой из Варшавы, где учился.
   Ядвига озабоченно покачала головой. Он глотает, не прожевывая. И хотя времени у него еще много, он озабоченно смотрит на часы. Он сидел на краю стула так, как будто собирался вскочить. Глаза его, казалось, смотрели на что-то, что находилось за стеной.
   Внезапно он сбросил с себя это настроение и сказал: "Сегодня вечером я буду ужинать в Филадельфии".
   "А с кем ты будешь ужинать? Или один?"
   Он перешел на идиш. "Один. Что ты выдумываешь! С царицей Савской я буду ужинать. Если я торгую книгами, то ты жена папы римского! Этот рабби, на которого я работаю - ну да, если бы его не было, мы бы умерли с голоду. А та женщина в Бронксе - совершеннейший сфинкс. Чудо, что я не свихнулся с вами тремя! Пиф-паф!"
   "Говори так, чтобы я тебя понимала!"
   "Почему ты непременно хочешь понимать меня? Кто много знает, у того много горя", - как сказано у Экклезиаста. - Правда все равно выйдет на свет - пусть не в этом мире, а в том, если предположить, что от наших бедных душ что-нибудь останется. А коли нет, нам придется перебиться без правды..."
   "Еще кофе?"
   "Да, еще кофе".
   "Что пишут в газете?"
   "О, они договорились о прекращении огня, но это ненадолго. Скоро они снова начнут воевать - эти быки рогатые. Им все мало".
   "А где это?"
   "В Корее, в Китае - где угодно".
   "По радио сказали, Гитлер еще жив".
   "Даже если один Гитлер мертв, миллион других готов занять его место".
   Мгновенье Ядвига молчала. Она оперлась на щетку, которой подметала пол. Потом сказала: "Соседка со светлыми волосами, которая живет на первом этаже, говорит, что если б я работала на фабрике, то зарабатывала бы двадцать пять долларов в неделю".
   "Ты хочешь пойти работать?"
   "Когда сидишь дома одна, чувствуешь себя одинокой. Но фабрики так далеко отсюда. Если б они были поближе, я бы пошла работать".
   "В Нью-Йорке все далеко. Надо или ездить на метро, или сидеть дома".
   "Я же не знаю английского".
   "Ты можешь пройти курс. Если хочешь, я запишу тебя".
   "Старуха сказала, они не берут тех, кто не знает алфавита".
   "Алфавиту я тебя научу".
   "Когда? Тебя же никогда нет дома".
   Герман знал, что она права. И в ее возрасте не так-то легко учиться. Когда ей приходилось подписывать что-то тремя маленькими кружочками, она краснела и потела. Ей было трудно выговорить даже простейшее английское слово.
   Обычно Герман понимал ее деревенский польский, но иногда ночью, когда Ядвигу охватывала страсть, она тараторила что-то на своем тарабарском наречии, в котором он не мог различить ни слова - он просто никогда не слышал этих слов и выражений. Возможно, это был язык древних земледельческих племен, происходящий из времен язычества? Герман уже давно не сомневался в том, что душа человеческая хранит в себе больше, чем человек может воспринять на протяжении одной жизни. Гены помнят другие эпохи. Даже Войтысь и Марианна унаследовали свой язык от поколений волнистых попугайчиков. Было ясно, что они общаются друг с другом; и то, как они договаривались в долю секунды, в каком направлении им лететь, доказывало, что каждый из них знал, о чем думал другой.
   Что касается Германа, то он и сам для себя был загадкой. Он все время жил в каких-то безумных обстоятельствах. Он был авантюрист, грешник - и в придачу лицемер. Проповеди, которые он писал для рабби Ламперта, - это было не что иное, как позор и издевательство.
   Он встал и подошел к окну. В нескольких кварталах от дома дышал океан. С пляжа и Серф-авеню доносились звуки летнего утра. На маленькой улице между Мермейд-авеню и Нептун-авеню все было тихо. Дул легкий ветерок. В немногочисленных деревьях щебетали птицы. Движенье воздуха принесло с собой запах рыбы и чего-то такого, что нельзя точно определить - вонь разложения. Высунув голову из окна, Герман видел обломки старых судов, брошенных в бухте. На их скользкие бока налипли бронированные существа - отчасти живые, отчасти спящие доисторическим сном.
   Герман услышал укоризненный голос Ядвиги: "Твой кофе остынет. Возвращайся к столу!"
   3.
   Герман вышел из квартиры и сбежал по лестнице. Если он не исчезнет быстро, Ядвига под каким-нибудь предлогом позовет его назад. Каждый раз, когда он уходил, она прощалась с ним так, как будто нацисты захватили Америку и его жизнь была в опасности. Она прижималась горячей щекой к его щеке и просила его остерегаться автомобилей, не забывать поесть и помнить, что он должен позвонить ей. Она относилась к нему с привязанностью собаки. Герман часто подразнивал ее, называл дурочкой, но всегда помнил о той жертве, которую она принесла ради него. Она была открытой и честной - он был неискренним, и он заплутал во лжи. И все-таки он не мог долго вытерпеть рядом с ней.
   Дом, в котором жили Герман с Ядвигой, был построен давно. Много пожилых супружеских пар - беженцы, желавшие дышать свежим воздухом - обитали здесь. Они молились в маленькой синагоге, находившейся неподалеку, и читали газеты на идиш. В жаркие дни они выносили на улицу скамеечки и раскладные стулья и болтали о старой родине, об американских детях и внуках, о крахе, случившимся на Уолл-стрит в 1929 году, об излечении, достигаемом посещением парилки, о витаминах и минеральной воде из источников близ Саратоги.
   Иногда Германа охватывало желание сблизиться с этими евреями и их женами, но опыт его жизни требовал, чтобы он избегал их. Сейчас он сбежал по шатким ступенькам и повернул направо, на улицу, быстрее, чем кто-нибудь из них мог задержать его. Он не успевал в срок выполнить работу для рабби Ламперта.
   Контора, куда спешил Герман, помещалась в здании на Двадцать третьей улице, неподалеку от Четвертой авеню. Чтобы добраться до станции метро на Стилвелл-авеню, у него было четыре возможности: пойти вдоль Мермейд-авеню, вдоль Нептун-авеню, вдоль Серф-авеню или вдоль пляжа. В каждой дороге была своя прелесть, но сегодня он выбрал Мермейд-авеню. Эта улица имела восточноевропейский колорит. Прошлогодние плакаты, оповещавшие о выступлении канторов и раввинов и сообщавшие о ценах на места в синагогах, еще висели на стенах. Из ресторанов и кафетериев доносились запахи бульона, каши, рубленой печени. Булочные торговали оладьями и печеньем, штруделем и коржиками с луком. Перед одним из магазинов женщины выуживали из бочек соленые огурцы.
   Пусть даже у него никогда не бывало большого аппетита - но голод, пережитый в годы нацизма, настолько въелся в тело, что один вид пищи возбуждал его. Солнце освещало ящики и корзины, полные апельсинов, бананов, вишен, клубники и помидоров. Евреи жили здесь как хотели, на свободе! На главных и боковых улицах висели вывески школ, где преподавали на иврите. Была тут даже школа с преподаванием на идиш. Шагая, он изучал улицу и искал место, где можно было бы спрятаться, если бы нацисты заняли Нью-Йорк. Можно ли построить здесь подземный бункер? Разрешат ли ему спрятаться в башне католической церкви? Он никогда не был партизаном, но теперь часто думал о позициях, с которых удобно вести огонь.
   На Стилвелл-авеню Герман повернул направо, и горячий ветер, пахнувший поп-корном, тут же налетал на него. Зазывалы заманивали публику в парк с аттракционами и балаганами. В парке были карусели, тиры, медиумы, которые во время спиритических сеансов за пятьдесят центов вызывали души умерших. У входа в метро итальянец с выпученными глазами бил длинным ножом по железке и выкрикивал одно-единственное слово голосом, который перекрывал весь шум. Он продавал сахарную вату и мягкое мороженое, таявшее, как только оно оказывалось в стаканчике. На другой стороне набережной, за толкотней тел, блестел океан. Пусть все это дешевка и китч, но сияние красок, избыток, свобода каждый раз заново потрясали Германа.
   Он пришел на станцию метро. Пассажиры, в основном молодые, выпрыгивали из поездов. Таких необузданных лиц Герман не видел в Европе. Но молодые люди здесь были одержимы страстью к удовольствиям, а не страстью к преступлениям. Парни бежали и орали и пихались, как козлы. У многих были черные глаза, низкие лбы, курчавые волосы. Тут были итальянцы, греки, пуэрториканцы. Молодые девушки с широкими бедрами и высокой грудью несли сумки, полные еды, подстилки для пляжа, крем для загара и зонтики от солнца. Они смеялись и жевали резинку.
   Герман спустился по лестнице вниз, и тут же подошел поезд. Двери разошлись, и его обдало жаром. Гудели вентиляторы. Голые лампы слепили глаза; на перроне были разбросаны газеты и скорлупа от орехов. Пассажиры, ждавшие поезда, подзывали полуголых черных мальчишек, и те чистили им туфли. Мальчишки склонялись у их ног, как первобытные язычники перед богами.
   На сиденье лежала оставленная кем-то еврейская газета. Герман ваял ее и прочитал заголовки. Сталин заявил в интервью, что коммунизм и капитализм способны к мирному сосуществованию. В Китае шли бои между красными и войсками Чан Кай-ши. На внутренних полосах газеты беженцы описывали ужасы Майданека, Треблинки, Освенцима. Свидетель, которому удалось бежать, сообщал о лагерях на севере России, где раввины, социалисты, либералы, священники, сионисты и троцкисты, как рабы, добывали золото и умирали от голода и болезней. Герман считал, что в нем выработалась невосприимчивость к ужасам, но каждый новый кошмар поражал его. Статья завершалась предсказанием: в конце концов все-таки удастся создать систему, которая исцелит мир на основе равенств и справедливости.
   "Вот как? Им все еще неймется лечить?". Герман уронил газету на пол. Фразы о "лучшем мире" и "светлом будущем" казались ему оскорблением пепла замученных. Каждый раз, когда он слышал слова о том, что жертвы погибли не напрасно, в нем поднимался гнев. "Но что я могу сделать? Я вношу свою долю в общее зло".
   Герман открыл папку, вынул рукопись и, читая, делал пометки на полях. Его образ жизни был столь же причудлив, как все, что он пережил. Он сочинял книги для рабби. Рабби тоже обещал "лучший мир" - в раю.
   Читая, Герман скривил лицо. Рабби продавал Бога, как Terah идолов. Герман находил для себя лишь одно оправдание: большинство людей, слушавших проповеди рабби или читавших его сочинения, тоже были не вполне честными. У современных евреев была одна цель: подражать не-евреям.
   Двери поезда открывались и закрывались; Герман каждый раз поднимал голову. В одном он был уверен: Нью-Йорк кишел нацистами. Союзники объявили амнистию восьмистам тысячам "маленьких нацистов". Обещание предать убийц суду с самого начала было обманом. Кто кого хотел наказать? Их справедливость была ложью.