Поскольку у него не хватало мужества покончить самоубийством, ему оставалось только закрывать глаза, затыкать уши, замыкать душу и жить, как червь.
   На Юнион-сквер Герман должен был пересесть на экспресс местной линии и потом выйти на Двадцать третьей улице, но когда он поднял голову, то увидел, что поезд как раз подходит к Двадцать четвертой. По лестницам он перебрался на противоположный перрон и сел в поезд, шедший в обратную сторону. Но он снова пропустил свою станцию и проехал лишнее - до Кэнал-стрит.
   Блуждания в метро, обыкновение перекладывать вещи с места на место и забывать, где они, плутать по улицам, терять рукописи, книги и записные книжки - все это висело над Германом, как проклятье. Он подожгу искал в карманах то, что потерял. Исчезала то ручка, то очки с темными стеклами; исчезал бумажник; он забывал даже номер собственного телефона. Он покупал зонтик и в тот же день где-нибудь оставлял его. Он надевал галоши, и через несколько часов их на нем не было. Иногда он думал, что злые духи и домовые издеваются над ним. Наконец он пришел в контору, которая находилась в одном из домов, принадлежавших рабби.
   4.
   У рабби Милтона Ламперта не было прихожан. Он писал статьи для выходящих в Израиле на иврите журналов и для англо-еврейских ежемесячных изданий в Америке и Англии. У него были заключены договоры на книги с различными издательствами. Он пользовался популярностью в клубах общин и в университетах, где читал лекции. У рабби не было ни времени, ни терпения заниматься наукой или писать. Он сделал состояние на торговле земельными участками. У него было полдюжины санаториев, он построил дома с квартирами, отдававшимися внаем, в Бороу-парк и Вильямсбурге, и он был совладельцем фирмы, проводившей экспертизу строительных проектов, оценивавшихся в миллионы. У него была пожилая секретарша, миссис Регаль, которую он не увольнял, несмотря на то, что она небрежно выполняла свои обязанности. Когда-то он развелся с женой, но теперь снова жил с ней.
   То, что делал для него Герман, рабби называл "исследованиями". На самом деле Герман писал для рабби книги, статьи и доклады. Он писал их на иврите и идиш, кто-то переводил их на английский, и кто-то третий редактировал их.
   Герман уже несколько лет работал на рабби Ламперта. Рабби был всем одновременно: толстокожим, добродушным, сентиментальным, хитрым, жестоким, наивным. Он блестяще знал запутанные комментарии из Шульхан Арух, но мог ошибиться, цитируя строку из Пятикнижия. Он спекулировал на бирже, участвовал в различных махинациях и организовывал сбор средств для всевозможных благотворительных целей. Он имел рост почти метр девяносто, большое брюхо и весил около двух с половиной центнеров. Он изображал из себя Дон Жуана, но Герман быстро понял, что рабби не имеет успеха у женщин.
   Рабби все еще искал большой любви и часто бывал смешон в своих совершенно безнадежных поисках. Дело дошло до того, что однажды в отеле в Атлантик-Сити разъяренный муж заехал рабби по носу. Его траты часто были большими, чем его доходы - так, по крайней мере, он писал в своей налоговой декларации. Он ложился спать в два часа ночи и вставал в семь утра. Он пожирал бифштексы в два фунта весом, курил гаванские сигары, пил шампанское. Давление у него было чересчур высокое, и врач предостерегал его, говоря о возможном сердечном приступе. Ему было шестьдесят четыре года, и энергия его не убавлялась, и повсюду его знали как "динамичного рабби". Во время войны он служил в армии военным раввином; он хвастался перед Германом, что дослужился до полковника.
   Едва Герман вошел в контору , как зазвонил телефон. Он поднял трубку, и тотчас с того конца провода донесся сильный, рассерженный бас рабби. "Где, ко всем чертям, вы прячетесь? Вы должны были сегодня с утра сдать работу! Где моя речь для Атлантик-Сити? Вы забываете, что я должен загодя просмотреть ее, не говоря уж о том, что у меня есть и другие дела. И что это такое - жить в доме, где нет телефона? Тот, кто работает на меня, должен быть достижим. Он не должен забиваться в нору, как мышь! Ах, вы все еще новичок! 3десь Нью-Йорк, а не Живков! Америка свободная страна; вам здесь незачем прятаться. Разве что вы зарабатываете деньги запрещенный способом или черт знает что еще! Говорю вам сегодня в последний раз - поставьте себе телефон, или нашему сотрудничеству придет конец. Ждите меня, я сейчас приду. Мне надо кое-что обсудить с вами. Оставайтесь на месте!" Рабби Ламперт положил трубку.
   Герман начал писать - быстро и мелким почерком. При первой встрече с рабби он не решился признаться, что женат на польской крестьянке. Он сказал, что вдовец и что снимает комнату у своего бедного друга со старой родины портного, у которого нет телефона. Номер Германа в Бруклине стоял в телефонной книге под именем Ядвиги Прач.
   Рабби Ламперт часто спрашивал, нельзя ли ему навестить Германа у его портного. Рабби находил особенное удовольствие в том, что бы проехаться в кадиллаке по бедным районам. Он наслаждался, когда люди восхищались его большим телом и дорогими костюмами. И ему доставляло радость быть щедрым он любил давать работу нуждающимся, писать рекомендательные письма, открывавшие двери филантропических организаций. До сих пор Герману удавалось удерживать рабби от визита. Он объяснял, что портной избегает людей, что пребывание в лагере сделало его несколько эксцентричным человеком, вполне способным не впустить рабби в дом. Герман остудил желание рабби еще и тем, что упомянул мимоходом, что жена портного парализована и у супругов нет детей. Рабби предпочитал семьи с дочерями.
   Рабби прожужжал Герману все уши: он должен переехать! Он даже предложил ему найти жену. Он готов был предоставить Герману квартиру в одном из своих домов. Герман объяснил в ответ, что старик-портной спас ему жизнь в Живкове; он не может обойтись без тех нескольких долларов, что Герман платит ему за квартиру. Одна ложь влекла за собой другую. Рабби произносил речи и писал статьи против браков с иноверцами. Герман не раз должен был распространяться на эту тему вместо рабби в его трудах и предостерегать читателя от смешения с "врагами Израиля".
   Какие разумные объяснения можно было найти для его поведения? Он преступал иудейскую веру, американское право, мораль. Он обманывал не только рабби, но и Машу. Но он просто-напросто не мог иначе. Святая доброта Ядвиги была скучна ему. Стоило ему заговорить с ней, как он тут же чувствовал, что он в комнате один. А Маша была такой сложной, своенравной и невротичной, что он не мог сказать правду и ей тоже. Он убедил ее, что Ядвига фригидна, и торжественно поклялся, что разведется с Ядвигой, как только Маша разведется со своим мужем, Леоном Тортшинером.
   Герман услышал тяжелые шаги, и в двери появился рабби. Он едва проходил в дверь: большой, широкий - великан с красным лицом, толстыми губами, крючковатым носом и выпуклыми черными глазами. Он носил светлый костюм, желтые туфли и вышитый золотом галстук, в который была воткнута иголка с жемчужиной. Во рту у него была длинная сигара. Из-под шляпы-панамы спадали волосы с проседью. На запястьях светились рубиновые запонки, а на левой руке сверкал перстень с брильянтом и с печаткой.
   Он вынул сигару изо рта, стряхнул пепел на пол и вскричал: "Теперь вы начали писать! Все должно было быть готово еще несколько дней назад! Я не могу все время ждать до последней минуты. Что вы там нацарапали? Слишком длинно. Конференция раввинов - это не собрание старцев в Живкове! Мы здесь в Америке, а не в Польше. Ну, и как дела с эссе о Баал-Шеме? Вы уже давно должны были написать его. Конец близок? Если нет, то скажите мне об этом, и я поищу себе кого-нибудь другого - или наговорю в диктофон и велю расшифровать миссис Регаль".
   "Сегодня все будет готово".
   "Дайте страницу, которую вы только что написали, и кончайте морочить мне голову с вашим адресом. Где вы все-таки живете - в преисподней? в замке Асмодея? Я постепенно начинаю думать, что у вас есть жена и вы прячете ее от меня".
   У Германа пересохло во рту.
   "Я хотел бы иметь жену".
   "Если бы хотели, то имели бы. Я подыскал для вас отличную женщину, но вы же не желаете даже посмотреть на нее! Чего вы боитесь? Никто и не думает силой тащить вас под венец. Итак, ваш адрес?"
   "Ей Богу, это ни к чему".
   "Я настаиваю, что бы вы дали мне ваш адрес. Записная книжка у меня с собой. Ну!"
   Герман дал ему адрес в Бронксе.
   "А ваш соотечественник, как его зовут?"
   "Джо Прач".
   "Прач. Необычная фамилия. Как это пишется? Я велю поставить там телефон, а счет вы пришлете сюда, в контору".
   "Вы не можете сделать это без его согласия".
   "Ему какое дело?"
   "Звонки пугают его. Они напоминают ему о лагере".
   "У других беженцев есть телефоны. Поставьте его в вашей комнате. Ему это тоже пригодится. Если ему станет плохо, он сможет в любую минуту вызвать врача. Чушь! Люди свихнулись! Вот почему на нас каждые несколько лет обрушивается война; вот почему выплывают люди вроде Гитлера. Я настаиваю на том, что бы вы каждый день шесть часов проводили в конторе - мы так договорились. Я плачу за аренду и вычитаю эти деньги из налогов. Но если контора всегда закрыта, то это уже не контора. У меня и без вас забот хватает".
   Рабби Ламперт сделал паузу; потом он сказал: "Я хотел, чтобы мы стали друзьями; но в вас есть что-то такое, что очень затрудняет дружбу. Я мог бы во многих вещах помочь вам, но вы замкнуты, как устрица. Что это за тайны, что вы прячете за семью печатями?"
   Герман ответил не сразу. "Каждый, кто пережил то, что пережил я, больше не принадлежит этому миру", - сказал он наконец.
   "Пустые слова. Вы так же принадлежите этому миру, как мы все. Вы могли тысячу раз быть на волосок от смерти, но до тех пор, пока вы живы и едите и ходите и - пардон - посещаете туалет, вы так же состоите из плоти и крови, как любой другой. Я знаю сотни людей, которые пережили концентрационные лагеря, некоторые из них практически уже были на пути к печам - они находятся в Америке, они ездят на автомобилях, они делают свои дела. Или вы в этом мире, или в том. Вы не можете одной ногой стоять на земле, а другой на небесах. Вы ломаете комедию, вот и все. Но почему? По крайней мере со мной вы можете быть откровенны".
   "Я откровенен".
   "Что расстраивает вас? Вы больны?"
   "Нет. Вообщем-то нет".
   "Возможно, вы импотент. Это нервное, это не врожденное".
   "Нет, я не импотент".
   "Что же тогда? Ну, я не хочу навязывать вам дружбу. Но я сегодня же закажу вам установку телефона".
   "Пожалуйста, подождите с этим еще немного".
   "Почему? Телефон - не нацист; он людей не пожирает. Если у вас невроз, сходите к врачу. Может быть, вам нужен психоаналитик. Такая мысль не должна пугать вас. Это не означает, что вы сумасшедший. Лучшие люди ходят к психоаналитикам. Даже я ходил одно время. У меня есть друг, доктор Берховски - он из Варшавы. Если я пошлю вас к нему, он не возьмет с вас много".
   "Честно, рабби, мне ничего не нужно".
   "Прекрасно, ничего. Моя жена тоже всегда утверждает, что ей ничего не нужно, и все-таки она больная. Она зажигает плиту и уходит в магазин. Она включает воду в ванной и накрывает тряпкой аварийной слив. Я сижу за письменным столом и вдруг вижу на ковре лужу. Я спрашиваю ее, зачем она вытворяет такие вещи, а она впадает в истерику и проклинает меня. Для подобных случаев у нас и существуют психотерапевты - они должны помогать нам, прежде чем мы заболеем настолько, что нас придется изолировать".
   "Да, да".
   "Да - пустое слово. Дайте-ка посмотреть, что вы там написали".
   Глава вторая
   1.
   Каждый раз, когда Герман говорил, что уезжает продавать книги - он проводил ночи у Маши в Бронксе. В ее квартире у него была своя комната. Маша годы провела в гетто и концлагерях и выжила. Она работала кассиршей в кафетерии на Тремонт-авеню.
   Машин отец, Меир Блох, был сыном богача, реба Мендля Блоха, который владел землей в Варшаве и имел честь сидеть за столом Александровского рабби. Меир говорил по-немецки, сделал себе имя как писатель, пишущий на иврите, и был покровителем искусств. Он бежал из Варшавы, прежде чем немцы оккупировали страну, но вскоре умер в Казахстане от недоедания и дизентерии. Маша, по воле своей ортодоксальной матери, училась в школах Бет-Иакова, а потом в еврейско-польском университете Варшаве. Во время войны ее мать, Шифру Пуа, выслали в одно гетто, а Машу в другое. Они увидели друг друга только после освобождения в 1945 году, когда встретились в Люблине.
   Хотя Герман и сам сумел пережить Катастрофу, ему никогда не удавалось понять, как удалось спастись этим двум женщинам. Он почти три года прятался на сеновале. Это был провал в его жизни, дыра, которая никогда не затянется. В то лето, когда нацисты вошли в Польшу, он был в гостях у своих родителей в Живкове, а его жена, Тамара, уехала с обоими детьми к своей семье на курорт в Наленчев, где у ее отца была вилла. Сначала Герман прятался в Живкове, потом у Ядвиги в Липске; таким образом он избежал принудительных работ, гетто и концлагеря. Он слышал, как ругались и стреляли нацисты - но смотреть им в лица ему не пришлось. Целыми днями он не видел дневного света. Его глаза привыкли к темноте, его руки и ноги онемели и ничего не чувствовали, потому что он не мог пользоваться ими. Его жалили насекомые, кусали полевые мыши и крысы. У него была высокая температура, и Ядвига лечила его травами, которые собирала в полях, и водкой, которую воровала у своей матери. В мыслях Герман часто сравнивал себя с талмудическим мудрецом Хони Хамаголом, о котором легенда говорила, что он проспал семьдесят лет подряд, а проснувшись, обнаружил мир столь чуждый, что тут же принялся молиться о смерти.
   Герман познакомился с Машей и Шифрой Пуа в Германии. Маша была замужем за неким доктором Леоном Тортшинером, ученым, который вроде бы открыл новый витамин или по крайней мере участвовал в исследованиях. Но в Германии он дни и ночи напролет проводил, играя в карты с бандой контрабандистов. Он говорил на жаргонном польском и между делом упоминал названия университетов и имена профессоров, на которых, как он утверждал, он работал. В финансовом отношении он держался тем, что получал от "Джойнта", а также тем, что перепадало от скудных Машиных заработков. Она зарабатывала на хлеб, латая и перешивая чужую одежду.
   Маша, Шифра Пуа и Леон Тортшинер уехали в Америку раньше Германа. Приехав в Нью-Йорк, Герман снова встретил Машу. Сначала он работал учителем в еврейской школе, где преподавал Талмуд, потом корректором в маленькой типографии, где и познакомился с рабби. К этому времени Маша уже жила отдельно от мужа, который, как выяснилось, никогда не делал никаких открытий и не имел никакого права носить титул доктора. Теперь он был любовником состоятельной пожилой женщины, вдовы торговца земельными участками. Герман и Маша влюбились друг в друга еще в Германии. Маша клялась, что цыганка предсказала ей встречу с Германом. Цыганка описала Германа вплоть до мельчайших подробностей и предупредила Машу, что эта любовь принесет ей горе и страдание. Предсказывая Маше будущее, цыганка впала в транс и лишилась чувств.
   Герман и Тамара, его первая жена, выросли в состоятельных семьях. Отец Тамары, реб Шахна Лурия, торговал лесом и имел долю в деле зятя, который торговал посудой. У него было две дочери - Тамара и Шева. Шева погибла в концлагере.
   Герман был единственным ребенком в семье. Его отец, реб Шмуель Лейб Бродер, приверженец гусятинского раввина, был зажиточный человек, владевший в Живкове несколькими домами. Он платил раввину, который обучал его сына тонкостям иудейского вероисповедания, и польскому учителю, который передавал ему светские знания. Реб Шмуэль Лейб надеялся, что его единственный сын станет раввином современного толка. Мать Германа, окончившая немецкую гимназию в Лемберге, хотела, что бы ее сын стал врачом. В девятнадцать лет Герман отправился в Варшаву, выдержал приемные экзамены в университет и записался на философский факультет. С детства его тянуло к философии. Он прочитал все философские книги, которые только мог найти в библиотеке в Живкове. В Варшаве он против воли своих родителей женился на Тамаре, студентке факультета биологии, принимавшей активное участие в левом движении. Уже с самого начала они не очень хорошо ладили друг с другом. Считая себя учеником Шопенгауэра. Герман полагал, что не должен жениться и давать жизнь новым поколениям. Он сообщил об этом Тамаре, но она все равно забеременела, не согласилась делать аборт и мобилизовала свою семью, принуждая его жениться. Родился мальчик. Некоторое время она была страстной коммунисткой и даже собиралась переселиться в Советский Союз. Потом отбросила коммунизм и стала членом партии Поалей Цион. Ни родители Тамары, ни родители Германа не могли больше поддерживать молодую пару, и они зарабатывали на жизнь, давая уроки. Через три года Тамара родила девочку по Отто Вайнингеру (которого Герман считал тогда солиднейшим философом ) создание "без чувства логики, без памяти, аморальное, не что иное, как сосуд секса".
   Во время войны и в годы после нее у Германа было достаточно времени, что бы пожалеть о своем отношении к родителям. Но в глубине души он оставался таким же. каким был: человек, не веривший в самого себя и в весь род людской; фаталист-гедонист, живущий в тоске самоубийства. Все религии лгали. Философия обанкротилась. Пустые обещания прогресса были не более чем плевками в лица мучеников всех поколений. Если время представляет собой одну из форм восприятия или категорию разума, то тогда прошлое живо, совершенно также, как настоящее. Каин продолжает убивать Абеля. Навуходоносор по-прежнему убивает сынов Седекии и выкалывает Седекии глаза. Кишеневский погром никогда не кончается. Евреев все сжигают и сжигают в Освенциме. У тех, кому не хватает мужества положить конец своему существованию, остается только один выход: умерщвить сознание, парализовать память, погасить последнюю надежду.
   2.
   Оставив контору рабби, Герман на метро поехал в Бронкс. Стоял жаркий летний день. Люди вокруг куда-то шагали, спешили. Все места в экспрессе на Бронкс были заняты. Герман крепко держался за кожаную петлю. Вентилятор взбивал воздух над его головой, но не мог охладить его. Герман не стал покупать дневную газету и поэтому читал рекламу - чулок, шоколада, супов из пакетиков, "достойных погребений". Поезд гремел в узком туннеле. Сияющие в вагоне лампы не могли развеять тьму. На каждой станции все новые толпы людей вжимали себя в вагон. Воздух пахнул косметикой и потом. Краски таяли на лицах женщин; тени на веках превращались в грязь, ресницы слипались.
   Толпа медленно редела; теперь поезд ехал над землей, по железной дороге. В окнах фабрик Герман видел черных и белых женщин, ловко работавших на станках. В помещении с низким металлическим потолком подростки играли в бильярд. На плоской крыше в шезлонге лежала девушка в купальнике. В лучах заходящего солнца она принимала солнечную ванну. Птица летела по бледно-голубому небу. Дома не выглядели старыми, но над городом парил дух старости и распада. На всем лежала пыльная дымка, золотая и горячая, как будто Земля вошла в хвост кометы.
   Поезд остановился, и Герман вышел. Он сбежал по железным лестницам и пошел к парку. Тут росли деревья и трава; птицы прыгали и щебетали в ветвях. Вечером все парковые скамейки будут заняты, но сейчас на них только кое-где сидели пожилые люди. Старик в синих очках читал через лупу газету на идиш. Другой закатал штанину до колена и грел на солнце свою ревматическую ногу. Старая женщина вязала кофту из грубой серой шерсти.
   Герман свернул налево и пошел по улице, где жили Маша и Шифра Пуа. Домов на улице было немного, между домами были заросшие сорняками пустыри. Тут же находился старый склад с заложенными кирпичами окнами и запертыми воротами. В обветшалом доме столяр изготовлял мебель, которую продавал в "полуготовом состоянии". На пустом доме с забитыми окнами висела табличка "Продается". Герману казалось, что улица раздумывает и никак не может решить: пребывать ли ей и дальше в этом квартале или сдаться и исчезнуть.
   Шифра Пуа и Маша жили на третьем этаже дома с обвалившейся верандой и пустым первым этажом, окна которого были заколочены досками и жестью. По шаткому полу веранды он прошел к двери.
   Герман поднялся по двум лестничным пролетам и остановился - не потому, что устал, а потому, что ему нужно было время, что бы допридумывать кое-что до конца. Что будет, если Земля расколется на две части, точно посередине между Бронксом и Бруклином? Ему придется остаться здесь. Ту половина. Земли, на которой останется Ядвига, перетянет на новую орбиту какая-нибудь звезда. А что случится потом? Если теория Ницше о вечном повторе верна, все это, может быть, уже происходило квадрильон лет назад. Бог делает все, что в его силах, написал где-то Спиноза. Герман постучал в кухонную дверь, и Маша тут же открыла. Она была невысока, но ее стройная фигура и манера держать голову создавали впечатление, что она все-таки высокая. У нее были темные волосы с красноватый отливом. Герман любил говорить, что они из огня и несчастья. Цвет лица ее был ослепительно-белый, глаза светло-голубые с зеленью, нос узкий, подбородок острый. Высокие скулы были особенно заметны из-за того, что щеки у нее были впалые. Между полных губ висела сигарета. Лицо выражало силу человека, выжившего среди смертельных опасностей. Сейчас Маша весила сто десять фунтов, но к моменту освобождения в ней оставалось всего семьдесят два.
   "Где твоя мать?", - спросил Герман.
   "В своей комнате. Она сейчас выйдет. Садись".
   "Смотри, я принес тебе подарок". Герман вручил ей сверточек.
   "Подарок? Ты не должен все время приносить мне подарки. Что это?"
   "Шкатулка для марок".
   "Марок? Ты как угадал. А марки там уже есть? Да, вот они. Мне надо написать примерно сто писем, но я неделями не могу добраться до авторучки. Оправдание, которое у меня всегда под рукой - в доме нет марок. Теперь мне больше не увильнуть. Спасибо, милый. Но тебе ни к чему тратить так много денег. Ну , ладно, пойдем поедим. Я приготовила то, что ты любишь - мясо с овсянкой".
   "Ты обещала мне больше не готовить мяса".
   "Я и сама себе это тоже обещала, но от еды без мяса я не получаю удовольствия. Сам Бог ест мясо - человеческое. Вегетарианцев не существует ни единого. Если бы ты видел то, что видела я, ты бы понимал, что Бог любит убивать".
   "Не обязательно делать все, что любит Бог".
   "Нет, обязательно".
   Дверь комнаты открылась, и вошла Шифра Пуа - она была выше, чем Маша, брюнетка с темными глазами, черными, местами седыми волосами, туго стянутыми сзади в узел, остро вырезанным носом и сросшимися бровями. Над верхней губой у нее было родимое пятно, на подбородка росли волосы. На левой скуле шрам след нацистского штыка, оставшийся от первых недель вторжения.
   С первого взгляда было видно, что когда-то она была красивой женщиной. Меир Блох влюбился в нее и писал ей песни на иврите. Но лагерь и болезни оставили свои следы. Шифра Пуа всегда носила черное. Она все еще была в трауре по мужу, родителям, сестрам и братьям - все погибли в гетто и лагерях. Сейчас она щурилась, как это делает человек, внезапно попавший из темноты на свет. Она подняла свои тонкие длинные руки так, как будто собиралась пригладить волосы, и сказала: "О, Герман я тебя еле узнала. У меня теперь дурная привычка - сесть и сразу уснуть. А по ночам не могу глаз сомкнуть до утра и все думаю. Потом глаза целыми днями слипаются. Я долго спала?"
   "Кто знает? Я понятия не имела, что ты спишь", - сказала Маша. "Она ходит по дому тихо, как мышка. Тут у нас действительно есть мыши, но между их походкой и маминой я не слышу различия. Она бродит ночи напролет и даже не потрудится зажечь свет. Ты как-нибудь упадешь в темноте и сломаешь ногу. Подумай об этом".
   "Ты снова за свое. Вообще-то я сплю не по-настоящему, у меня перед лицом как будто падает занавес, и тут же голова становится пустой. Я тебе такого не пожелаю. Но чем это пахнет? Что это горит?"
   "Ничего не горит, мама, ничего не горит. У мамы смешная особенность во всем, что у нее не получается, упрекать меня. Все, что она готовит, подгорает, а как только готовить начинаю я, она чувствует, что что-то горит. Она наливает молоко, молоко переливается, а мне она говорит, чтобы я была аккуратной. У Гитлера, должно быть, была такая болезнь. В нашем лагере была одна женщина, которая все время болтала вздор о других - она обвиняла их в том, что сделала сама. Это было противно и одновременно смешно. Сумасшедших не существует; безумцы только ведут себя так, как будто сошли с ума".
   "Все у тебя совершенно нормальные - только твоя мать ненормальная", обиженно сказала Шифра Пуа.
   "Я не это имела в виду, мама. Не извращай мои слова. Садись, Герман, садись. Он подарил мне шкатулку для марок. Теперь мне придется писать письма. Вообще-то говоря, сегодня я собиралась убрать твою комнату, Герман, но возникла тысяча других дел. Я ж тебе говорила: будь жильцом как все жильцы. Если ты не требуешь, чтобы твою комнату содержали в чистоте и порядке, то так и будешь жить в грязи. Нацисты так долго заставляли меня делать некоторые вещи, что теперь я никак не могу делать их по доброй воле. Если я хочу что-то сделать, то должна вообразить, что надо мной стоит немец с автоматом. Здесь, в Америке, я пришла к выводу, что рабство не такая уж и трагедия - когда приходится поработать, то нет ничего лучше плетки".