Страница:
1) на явление мировой культуры и истории, частью которых была культура и история дореволюционной России и отчасти оставалась современная нам Россия в качестве наследницы дореволюционной;
2) на совокупность капиталистических (по нашей терминологии) стран Европы (и Америки), противостоявших нашей стране как стране коммунистической. Понятие "Запад" стало употребляться лишь во втором смысле. При этом все явления современной жизни стран Запада делились на две категории: на такие, которые были приемлемы для нас с точки зрения властей и идеологии, и такие, которые связывались с социальным строем стран Запада и расценивались как нечто враждебное.
О современной жизни на Западе мы знали, конечно, только из пропаганды и из западных книг и фильмов, которые можно было прочитать и посмотреть вполне легально. А они отбирались с учетом интересов идеологии и пропаганды. "Железный занавес" выполнял свою историческую роль. Я лично и все мои друзья были вообще равнодушны к Западу во втором, из упомянутых выше, смысле. И с этой точки зрения то, во что мы превращались, было имманентным продуктом коммунистического общества как в позитивном, так и в негативном смысле. Я сформировался без влияния Запада как антипода советского общества и имел возможность наблюдать "в чистом виде" формирование советского человека (гомо советикуса). Мой антисталинизм и вообще мое критическое отношение к коммунистическому обществу сложились без всяких сравнений социальных систем и образов жизни, исключительно под влиянием специфических условий жизни реального коммунизма. Мое понимание феноменов советского общества имело источником наблюдение самих фактов реальности, а не сочинения западноевропейских писателей, философов, ученых. Последние влияли на мое интеллектуальное развитие, на формирование моих познавательных способностей. Но в них ничего не говорилось о главном предмете приложения этих способностей - о новом коммунистическом обществе. Я вырабатывал свое мировоззрение и тип поведения прежде всего под влиянием того, что сам открывал в окружавшем меня мире, причем, как правило, вопреки тому, что я узнавал из книг. У меня не было учителей в строгом смысле слова. Я никогда не был ничьим учеником и последователем. Я начинал в известном смысле с нуля.
В послевоенные годы, особенно после ликвидации (относительной, конечно) "железного занавеса", вступили в силу такие факторы в понимании советского общества и в отношении к нему, которые нарушили прежнюю почти что лабораторную чистоту и ясность внутренних механизмов и процессов коммунистического общества. Так что опыт жизни представителей моего поколения имеет гораздо большую ценность с научной точки зрения, чем опыт последующих поколений. В настоящее время социальная ситуация в коммунистических странах замутнена привходящими обстоятельствами. Сравнительная свобода слова, мысли и критики в гораздо большей мере стала способствовать сокрытию сущности реального коммунизма, чем ее обнаружению. Такая аморфная и мутная ситуация в коммунистических странах есть явление временное. Натура коммунизма возьмет свое. И тогда, может быть, люди будут больше обращать внимание на глубинные механизмы коммунизма, действие которых мое поколение испытало на своей шкуре самым неприкрытым образом. Мы, можно сказать, "щупали своими руками" эти механизмы.
ОДИНОЧЕСТВО
V. ПЕРВЫЙ БУНТ
БУНТ
ЗАРОЖДЕНИЕ АНТИСТАЛИНИЗМА
ПРЕДВОЕННЫЙ ПРИЗЫВ
ВЫБОР ПУТИ
КУДА МЫ ДВИЖЕМСЯ
СУЩНОСТЬ НАШЕЙ РЕВОЛЮЦИИ
2) на совокупность капиталистических (по нашей терминологии) стран Европы (и Америки), противостоявших нашей стране как стране коммунистической. Понятие "Запад" стало употребляться лишь во втором смысле. При этом все явления современной жизни стран Запада делились на две категории: на такие, которые были приемлемы для нас с точки зрения властей и идеологии, и такие, которые связывались с социальным строем стран Запада и расценивались как нечто враждебное.
О современной жизни на Западе мы знали, конечно, только из пропаганды и из западных книг и фильмов, которые можно было прочитать и посмотреть вполне легально. А они отбирались с учетом интересов идеологии и пропаганды. "Железный занавес" выполнял свою историческую роль. Я лично и все мои друзья были вообще равнодушны к Западу во втором, из упомянутых выше, смысле. И с этой точки зрения то, во что мы превращались, было имманентным продуктом коммунистического общества как в позитивном, так и в негативном смысле. Я сформировался без влияния Запада как антипода советского общества и имел возможность наблюдать "в чистом виде" формирование советского человека (гомо советикуса). Мой антисталинизм и вообще мое критическое отношение к коммунистическому обществу сложились без всяких сравнений социальных систем и образов жизни, исключительно под влиянием специфических условий жизни реального коммунизма. Мое понимание феноменов советского общества имело источником наблюдение самих фактов реальности, а не сочинения западноевропейских писателей, философов, ученых. Последние влияли на мое интеллектуальное развитие, на формирование моих познавательных способностей. Но в них ничего не говорилось о главном предмете приложения этих способностей - о новом коммунистическом обществе. Я вырабатывал свое мировоззрение и тип поведения прежде всего под влиянием того, что сам открывал в окружавшем меня мире, причем, как правило, вопреки тому, что я узнавал из книг. У меня не было учителей в строгом смысле слова. Я никогда не был ничьим учеником и последователем. Я начинал в известном смысле с нуля.
В послевоенные годы, особенно после ликвидации (относительной, конечно) "железного занавеса", вступили в силу такие факторы в понимании советского общества и в отношении к нему, которые нарушили прежнюю почти что лабораторную чистоту и ясность внутренних механизмов и процессов коммунистического общества. Так что опыт жизни представителей моего поколения имеет гораздо большую ценность с научной точки зрения, чем опыт последующих поколений. В настоящее время социальная ситуация в коммунистических странах замутнена привходящими обстоятельствами. Сравнительная свобода слова, мысли и критики в гораздо большей мере стала способствовать сокрытию сущности реального коммунизма, чем ее обнаружению. Такая аморфная и мутная ситуация в коммунистических странах есть явление временное. Натура коммунизма возьмет свое. И тогда, может быть, люди будут больше обращать внимание на глубинные механизмы коммунизма, действие которых мое поколение испытало на своей шкуре самым неприкрытым образом. Мы, можно сказать, "щупали своими руками" эти механизмы.
ОДИНОЧЕСТВО
Хотя у меня было довольно много знакомых и друзей, в общем объеме времени встречи с ними занимали не так уж много, как это может показаться при чтении воспоминаний. Для последних отбираются события, достойные, по мысли автора, упоминания. Общая среда этих событий выпадает из поля внимания, хотя именно она составляет основную величину жизни. Главным времяпровождением для меня было чтение, мечты и размышления в одиночку. Я часто бродил в одиночестве по улицам Москвы, иногда - даже ночами. При этом на меня находило состояние молчания, причем не обычного, а какого-то огромного, звенящего. Я думал беспрерывно, даже во сне. Во сне я выдумывал всякие философские теории, сочинял фантастические истории и стихи. Мои друзья не выдерживали интеллектуальной нагрузки и напряженной моральной реакции на события, которые я невольно навязывал им порою одним лишь фактом своего присутствия. Я это чувствовал, замыкался в себе и отдалялся ото всех. Я проходил тренировку на одиночество. Бедность бытия я компенсировал богатством интеллектуальной жизни.
V. ПЕРВЫЙ БУНТ
БУНТ
Вся моя жизнь была протестом, доведенным до состояния бунта, против общего потока современной истории. Употребляя слово "бунт", я имею в виду не протест вообще, а лишь одну из его форм: открытую для окружающих и очень интенсивную вспышку протеста, причем иррациональную. Взбунтовавшийся человек или группа людей не имеет никакой программы своего поведения в период бунта. Бунт имеет причины, но не имеет цели. Вернее, он имеет цель в себе самом. Бунт есть явление чисто эмоциональное, хотя в числе его причин и могут фигурировать соображения разума. Бунт есть проявление безысходного отчаяния. В состоянии бунта люди могут совершать поступки, которые, с точки зрения посторонних наблюдателей, выглядят безумными. Бунт и есть состояние безумия, но безумия не медицинского, а социального.
Но я не считаю субъективно иррациональный бунт явлением исторически бессмысленным. Наоборот, я его считаю единственно рациональным с исторической точки зрения началом социальной борьбы, адекватной новой эпохе. Такой бунт сам по себе уже есть симптом перелома в ходе эволюции человечества. Он есть субъективное предчувствие того, что новое направление эволюции несет с собой не только добро, но и зло. Он вообще есть начало осознания обществом своего собственного будущего, уже ощущаемого в настоящем. Можно осуждать взбунтовавшегося индивида с точки зрения принятых критериев морали. Можно осуждать его с точки зрения правовых представлений. Можно, наконец, найти ему подходящее медицинское определение. Но нелепо рассматривать факт, что человек "свихнулся" и начал совершать аморальные поступки и даже преступления. Надо объяснить, в чем именно он "свихнулся", почему "свихнулся" так, а не иначе, почему встал на путь нарушения правил морали и юридических законов. Моя жизнь была уникальной как в том отношении, что мой бунт был доведен до логического конца, так и в том отношении, что он стал предметом самого скрупулезного самоанализа. Во мне совместился бунтарь, способный идти в своем бунтарстве до конца, и исследователь бунтарства такого рода, способный анализировать этот феномен со всей объективной беспощадностью.
Но я не считаю субъективно иррациональный бунт явлением исторически бессмысленным. Наоборот, я его считаю единственно рациональным с исторической точки зрения началом социальной борьбы, адекватной новой эпохе. Такой бунт сам по себе уже есть симптом перелома в ходе эволюции человечества. Он есть субъективное предчувствие того, что новое направление эволюции несет с собой не только добро, но и зло. Он вообще есть начало осознания обществом своего собственного будущего, уже ощущаемого в настоящем. Можно осуждать взбунтовавшегося индивида с точки зрения принятых критериев морали. Можно осуждать его с точки зрения правовых представлений. Можно, наконец, найти ему подходящее медицинское определение. Но нелепо рассматривать факт, что человек "свихнулся" и начал совершать аморальные поступки и даже преступления. Надо объяснить, в чем именно он "свихнулся", почему "свихнулся" так, а не иначе, почему встал на путь нарушения правил морали и юридических законов. Моя жизнь была уникальной как в том отношении, что мой бунт был доведен до логического конца, так и в том отношении, что он стал предметом самого скрупулезного самоанализа. Во мне совместился бунтарь, способный идти в своем бунтарстве до конца, и исследователь бунтарства такого рода, способный анализировать этот феномен со всей объективной беспощадностью.
ЗАРОЖДЕНИЕ АНТИСТАЛИНИЗМА
Я вырос и сформировался идейно не просто в коммунистическом обществе, но в определенный период его истории, а именно в сталинскую эпоху. Мой сознательный конфликт с коммунистическим обществом начался как конфликт со сталинизмом. Уже в семнадцать лет я стал убежденным антисталинистом. Антисталин истекая деятельность стала для меня тогда основой и стержнем всей моей жизни и оставалась таковой вплоть до известного доклада Хрущева на XX съезде партии.
После смерти Сталина, в особенности после XX съезда, в Советском Союзе появилось множество антисталинистов. В горбачевские годы началась новая вспышка антисталинизма, поощряемая сверху. Если антисталинизм хрущевских лет еще заслуживал снисхождения, поскольку происходила десталинизация страны, то антисталинизм горбачевских лет не заслуживает ничего, кроме презрения, и настораживает как маскировка далеко не добрых по существу намерений. Всему свое время. Я считаю настоящими антисталинистами лишь тех, кто восставал против сталинизма тогда, когда это было смертельно опасно.
Не помню, как и когда у меня стало складываться негативное отношение к Сталину. Плохие высказывания о нем мне приходилось слышать от взрослых еще в деревне. Но в общем и целом я был к нему равнодушен. Рисуя тот злополучный его портрет, я поступал не как свободный художник, а в силу обязанности. Скорее всего, нельзя назвать какую-то одну причину моего отрицания Сталина. Тут сработала совокупность множества причин, причем постепенно и незаметно для меня самого. В 1934 году в ЦК было принято решение создать культ Сталина. Мы, конечно, тогда об этом не знали. Но почувствовали, так как имя Сталина стало все чаще звучать, похвалы по его адресу становились все восторженнее, повсюду появились его портреты. У нас в школе Ленинскую комнату превратили в Сталинскую. И вообще в школе Сталин стал занимать все больше места как в учебных занятиях, так и во всякого рода общественных мероприятиях. В актовом зале сменили занавес. Теперь на одной половине его был вышит золотом Ленин, а на другой - Сталин. Еще до выхода в свет знаменитого "Краткого курса ВКП (б)" Сталин был причислен к классикам марксизма. Сталин заполонил собою газеты, книги, фильмы. Нам каждый день устраивали политические информации, в которых пели дифирамбы Сталину. Постоянно проводились пионерские сборы, а затем - комсомольские собрания, в центре внимания которых был, конечно, Сталин. О Сталине говорили на уроках по всякому поводу. Короче говоря, нам так настойчиво стали навязывать Сталина как земное божество, что я хотя бы из одного духа противоречия начал противиться этому. Насмешки и негативные намеки родителей моих товарищей, у которых я бывал дома, добавляли свою долю в мои сомнения. Тяжелое положение в деревне и моя личная нищенская жизнь в Москве наводили на мысль об ответственности за это высшего руководства, возглавляемого Сталиным. По мере того как я рос и замечал несоответствие реальности идеалам романтического и идеалистического коммунизма, я, естественно, видел виновных в этом тоже в высшем руководстве и лично в Сталине.
Любопытно, что даже моя фамилия сыграла свою роль. Меня в шутку в классе называли "врагом народа". И я не протестовал против такой игры. Когда в 1935 году мы играли в конституцию, то наш "триумвират", декларировавший свою "конституцию", состоял из ребят с фамилиями, ассоциируемыми с Троцким и Каменевым. А в отношении меня и трансформация фамилии не требовалась. Из шуток и игр порою вырастают серьезные последствия.
Сказались и мои анархические наклонности. Как я уже говорил, уклоняясь от роли вожака в группах во время игр и каких-то школьных мероприятий, я сам не терпел, когда мною кто-то начинал помыкать. А тут мне силой стали навязывать вождя не на одну игру или на одно дело, а на всю жизнь и на каждое мое действие. Чисто психологический протест против такого насилия постепенно перерос в протест идейный. Однажды у Бориса дома я так прямо и высказал, что я не признаю Сталина в качестве моего личного вождя, что я вообще не признаю над собою никакого вождя, что я "сам себе Сталин". Борис со мною согласился, а его отец одобрил наши мысли. Он лишь посоветовал держать язык за зубами.
Познакомившись с Иной, я эту тему неоднократно обсуждал также и с нею, заражая и ее своим протестом против культа Сталина. Чем чаще я бывал в доме Ины, тем лучше ко мне относился ее отец и тем откровеннее говорил со мной. Он много пил. Напившись, он говорил иногда такие вещи, что даже мне становилось страшно. Он говорил об отступлении от ленинских идеалов, об уничтожении ленинской гвардии, о перерождении партии. Он говорил о том, что именно настоящих коммунистов теперь не любят больше всего. Их прославляют в книгах и в кино, а в жизни их уничтожают.
После смерти Сталина, в особенности после XX съезда, в Советском Союзе появилось множество антисталинистов. В горбачевские годы началась новая вспышка антисталинизма, поощряемая сверху. Если антисталинизм хрущевских лет еще заслуживал снисхождения, поскольку происходила десталинизация страны, то антисталинизм горбачевских лет не заслуживает ничего, кроме презрения, и настораживает как маскировка далеко не добрых по существу намерений. Всему свое время. Я считаю настоящими антисталинистами лишь тех, кто восставал против сталинизма тогда, когда это было смертельно опасно.
Не помню, как и когда у меня стало складываться негативное отношение к Сталину. Плохие высказывания о нем мне приходилось слышать от взрослых еще в деревне. Но в общем и целом я был к нему равнодушен. Рисуя тот злополучный его портрет, я поступал не как свободный художник, а в силу обязанности. Скорее всего, нельзя назвать какую-то одну причину моего отрицания Сталина. Тут сработала совокупность множества причин, причем постепенно и незаметно для меня самого. В 1934 году в ЦК было принято решение создать культ Сталина. Мы, конечно, тогда об этом не знали. Но почувствовали, так как имя Сталина стало все чаще звучать, похвалы по его адресу становились все восторженнее, повсюду появились его портреты. У нас в школе Ленинскую комнату превратили в Сталинскую. И вообще в школе Сталин стал занимать все больше места как в учебных занятиях, так и во всякого рода общественных мероприятиях. В актовом зале сменили занавес. Теперь на одной половине его был вышит золотом Ленин, а на другой - Сталин. Еще до выхода в свет знаменитого "Краткого курса ВКП (б)" Сталин был причислен к классикам марксизма. Сталин заполонил собою газеты, книги, фильмы. Нам каждый день устраивали политические информации, в которых пели дифирамбы Сталину. Постоянно проводились пионерские сборы, а затем - комсомольские собрания, в центре внимания которых был, конечно, Сталин. О Сталине говорили на уроках по всякому поводу. Короче говоря, нам так настойчиво стали навязывать Сталина как земное божество, что я хотя бы из одного духа противоречия начал противиться этому. Насмешки и негативные намеки родителей моих товарищей, у которых я бывал дома, добавляли свою долю в мои сомнения. Тяжелое положение в деревне и моя личная нищенская жизнь в Москве наводили на мысль об ответственности за это высшего руководства, возглавляемого Сталиным. По мере того как я рос и замечал несоответствие реальности идеалам романтического и идеалистического коммунизма, я, естественно, видел виновных в этом тоже в высшем руководстве и лично в Сталине.
Любопытно, что даже моя фамилия сыграла свою роль. Меня в шутку в классе называли "врагом народа". И я не протестовал против такой игры. Когда в 1935 году мы играли в конституцию, то наш "триумвират", декларировавший свою "конституцию", состоял из ребят с фамилиями, ассоциируемыми с Троцким и Каменевым. А в отношении меня и трансформация фамилии не требовалась. Из шуток и игр порою вырастают серьезные последствия.
Сказались и мои анархические наклонности. Как я уже говорил, уклоняясь от роли вожака в группах во время игр и каких-то школьных мероприятий, я сам не терпел, когда мною кто-то начинал помыкать. А тут мне силой стали навязывать вождя не на одну игру или на одно дело, а на всю жизнь и на каждое мое действие. Чисто психологический протест против такого насилия постепенно перерос в протест идейный. Однажды у Бориса дома я так прямо и высказал, что я не признаю Сталина в качестве моего личного вождя, что я вообще не признаю над собою никакого вождя, что я "сам себе Сталин". Борис со мною согласился, а его отец одобрил наши мысли. Он лишь посоветовал держать язык за зубами.
Познакомившись с Иной, я эту тему неоднократно обсуждал также и с нею, заражая и ее своим протестом против культа Сталина. Чем чаще я бывал в доме Ины, тем лучше ко мне относился ее отец и тем откровеннее говорил со мной. Он много пил. Напившись, он говорил иногда такие вещи, что даже мне становилось страшно. Он говорил об отступлении от ленинских идеалов, об уничтожении ленинской гвардии, о перерождении партии. Он говорил о том, что именно настоящих коммунистов теперь не любят больше всего. Их прославляют в книгах и в кино, а в жизни их уничтожают.
ПРЕДВОЕННЫЙ ПРИЗЫВ
Среднюю школу я окончил в 1939 году с "золотым" аттестатом. В стране началась явная подготовка к войне с Германией. То, что война скоро начнется и что это будет война именно с Германией, в этом были уверены все. Мальчиков, окончивших школу, которым было уже восемнадцать лет и которые были здоровы, сразу же призывали в армию. По всей вероятности, решение властей было суровым, и мало кому удавалось уклониться от призыва. Кроме того, патриотические настроения среди молодежи были очень сильными, и многие из тех, кто мог уклониться, не использовали свои возможности. Наиболее разумные ребята заранее подали заявление в военные учебные заведения, а также в школы органов государственной безопасности ("органов"). Некоторым из них повезло - один со временем (уже после войны) стал генералом, другой полковником, третий - комендантом лагеря строгого режима. Но большинство погибло на фронте. Провожали призванных в армию очень торжественно. Каждому подарили чемодан и мелкие вещички вроде записных книжек, конвертов и бумаги для писем, кружек и ложек. Произносились речи. На проводах присутствовали участники Гражданской войны, офицеры из Московского гарнизона, отличившиеся пограничники. Вскоре от призванных пришли письма. Все оказались либо на Дальнем Востоке (опасность нападения Японии), либо на западной границе (опасность со стороны Германии).
Мне еще не было даже семнадцати лет, так что я мог поступить в институт. Был освобожден от службы в армии мой друг Борис - он вообще имел "белый билет" как психически больной и поскольку имел очень слабое зрение. Не были призваны также ученики нашего класса Проре Г., Иосиф М. и Василий Е., которым было суждено сыграть важную роль в моей жизни. Первый имел слабое зрение, второй и третий остались на второй год по причинам, о которых скажу ниже.
Мне еще не было даже семнадцати лет, так что я мог поступить в институт. Был освобожден от службы в армии мой друг Борис - он вообще имел "белый билет" как психически больной и поскольку имел очень слабое зрение. Не были призваны также ученики нашего класса Проре Г., Иосиф М. и Василий Е., которым было суждено сыграть важную роль в моей жизни. Первый имел слабое зрение, второй и третий остались на второй год по причинам, о которых скажу ниже.
ВЫБОР ПУТИ
Передо мной встала проблема выбора института. Как обладатель "золотого" аттестата (впоследсгвии с таким аттестатом стали давать золотую медаль), я имел фактически неограниченные возможности. Я мог поступить на механико-математический факультет, где меня все-таки знали как успешного участника математических олимпиад. Я мог поступить в архитектурный институт, имея характеристику и рекомендацию от Союза архитекторов как член архитектурного кружка в течение многих лет и как призер юношеского конкурса, организованного Союзом архитекторов. Но я выбрал философский факультет МИФЛИ (Московского института философии, литературы, истории). Этот выбор был определен тем, что я к тому времени уже ощущал сильнейшую потребность понять, что из себя представляет наше советское общество. И вообще, в последние два года школы мой интерес к философии стал постепенно доминировать над интересом к архитектуре и к математике. До этого в кругу моих знакомых у меня была кличка "Архитектор". К моменту окончания школы за мной прочно закрепилась кличка "Философ". В эти годы я запоем читал философские книги - Вольтера, Дидро, Гельвеция, Гоббса, Локка, Канта, Гегеля, Маркса. И сам занимался выдумыванием всяких философских теорий.
Итак, я решил поступить в МИФЛИ. Поскольку мне еще не было даже семнадцати лет, мне потребовалось особое разрешение Министерства высшего образования на поступление в институт. Кроме того, МИФЛИ был в некотором роде привилегированным институтом, особенно философский факультет.
Конкурс на этот факультет был огромный, чуть ли не двадцать человек на место. Требовалась особая рекомендация от комсомольской или партийной организации. В райкоме комсомола мне такую рекомендацию не дали, поскольку в последний год мои соученики по школе заметили какие-то "нездоровые настроения" у меня.
А скорее всего, просто кто-то написал на меня донос с целью помешать поступлению на идеологически важный факультет. Наконец, число желающих поступить на факультет с "золотым" аттестатом превысило число мест. Короче говоря, мне предложили сдавать вступительные экзамены на общих основаниях. Пришлось сдавать восемь экзаменов. Изо всех сдававших экзамены я набрал наибольшее число очков - семь экзаменов сдал на "отлично" (на "пять") и лишь один на "хорошо" (на "четыре"). И то это был экзамен по географии. Я ответил вполне на "отлично", но экзаменаторы сказали, что это было бы "слишком жирно" для меня - получить все пятерки, и снизили оценку. Несмотря на это, я был первым в списке по результатам, и меня зачислили на факультет. Зачислили со стипендией. Я хотел также получить место в общежитии. Но мне отказали, так как я был москвич, а общежитие предоставляли только иногородним.
В те годы МИФЛИ считался самым элитарным институтом в стране. Когда я поступил, там учился "Железный Шурик" - А. Шелепин, будущий секретарь ЦК ВЛКСМ, Председатель КГБ, член Политбюро ЦК КПСС и претендент на пост Генерального секретаря ЦК КПСС. Тогда он был парторгом ЦК. Перед моим поступлением МИФЛИ окончил поэт Александр Твардовский. Говорили, будто на выпускном экзамене ему достался билет с вопросом о его поэме "Страна Муравия", ставшей знаменитой к тому времени. Некоторое время в институте учился поэт Павел Коган, автор знаменитой "Бригантины". Потом он ушел в Литературный институт. В МИФЛИ учились многие известные ныне философы, литературоведы, историки, журналисты. В одной группе со мною учились, например, будущие известные философы П. Копнин, Д. Горский, К. Нарский, А. Гулыга. Во время войны институт был эвакуирован в Ташкент и объединен с Московским университетом.
Итак, я решил поступить в МИФЛИ. Поскольку мне еще не было даже семнадцати лет, мне потребовалось особое разрешение Министерства высшего образования на поступление в институт. Кроме того, МИФЛИ был в некотором роде привилегированным институтом, особенно философский факультет.
Конкурс на этот факультет был огромный, чуть ли не двадцать человек на место. Требовалась особая рекомендация от комсомольской или партийной организации. В райкоме комсомола мне такую рекомендацию не дали, поскольку в последний год мои соученики по школе заметили какие-то "нездоровые настроения" у меня.
А скорее всего, просто кто-то написал на меня донос с целью помешать поступлению на идеологически важный факультет. Наконец, число желающих поступить на факультет с "золотым" аттестатом превысило число мест. Короче говоря, мне предложили сдавать вступительные экзамены на общих основаниях. Пришлось сдавать восемь экзаменов. Изо всех сдававших экзамены я набрал наибольшее число очков - семь экзаменов сдал на "отлично" (на "пять") и лишь один на "хорошо" (на "четыре"). И то это был экзамен по географии. Я ответил вполне на "отлично", но экзаменаторы сказали, что это было бы "слишком жирно" для меня - получить все пятерки, и снизили оценку. Несмотря на это, я был первым в списке по результатам, и меня зачислили на факультет. Зачислили со стипендией. Я хотел также получить место в общежитии. Но мне отказали, так как я был москвич, а общежитие предоставляли только иногородним.
В те годы МИФЛИ считался самым элитарным институтом в стране. Когда я поступил, там учился "Железный Шурик" - А. Шелепин, будущий секретарь ЦК ВЛКСМ, Председатель КГБ, член Политбюро ЦК КПСС и претендент на пост Генерального секретаря ЦК КПСС. Тогда он был парторгом ЦК. Перед моим поступлением МИФЛИ окончил поэт Александр Твардовский. Говорили, будто на выпускном экзамене ему достался билет с вопросом о его поэме "Страна Муравия", ставшей знаменитой к тому времени. Некоторое время в институте учился поэт Павел Коган, автор знаменитой "Бригантины". Потом он ушел в Литературный институт. В МИФЛИ учились многие известные ныне философы, литературоведы, историки, журналисты. В одной группе со мною учились, например, будущие известные философы П. Копнин, Д. Горский, К. Нарский, А. Гулыга. Во время войны институт был эвакуирован в Ташкент и объединен с Московским университетом.
КУДА МЫ ДВИЖЕМСЯ
В МИФЛИ я еще во время экзаменов подружился с Андреем Казаченковым. Он был на два года старше меня. В детстве он потерял руку. Уже после нескольких разговоров мы поняли, что являемся единомышленниками. Он, как и я, был антисталинистом. Поступил на философский факультет с намерением лучше разобраться в том, что из себя представляет наше общество. Мы уже тогда пришли к выводу, что история делается в Москве. Но какая именно история? Что несет она с собою человечеству? Принимаем ли мы это направление эволюции или нет?
Андрей был типичным для России кустарным мыслителем, мыслителем-самоучкой. Я таких мыслителей встречал много раз до него и впоследствии. Думаю, что склонность к "мыслительству" вообще свойственна русским. Она нашла отражение в русской классической литературе. С Андреем я встречался и поддерживал дружеские отношения и после войны. Но такой близости и откровенности, как в 1939 году, у нас уже не было.
Он стал профессиональным философом-марксистом. Я пошел в другом направлении. Хотя я сам был из породы русских мыслителей-самоучек, я все-таки сумел продраться через дебри марксизма и добраться до каких-то иных вершин мышления.
Может быть, наши разговоры в 1939 году имели для Андрея совсем не тот смысл, какой они имели для меня, но на меня они подействовали очень сильно. Андрей был первым в моей жизни человеком, который говорил о сталинских репрессиях так, как о них стали говорить лишь в хрущевские годы. Я был потрясен тем, что он рассказывал об убийстве Кирова и о процессах против видных деятелей революции, партии и государства. Не знаю, откуда ему все это было известно.
Я знал о массовых репрессиях в стране. Но они до сих пор не затрагивали меня лично и не казались чем-то несправедливым. В деревне у нас арестовывали людей, но арестовывали, как нам казалось, правильно: они совершали уголовные преступления. Обычными преступлениями такого рода были хищения колхозной и государственной собственности, бесхозяйственность, халатность. О причинах, толкавших обычных людей на эти преступления, мы не думали. Было очевидно, что эти преступления возникли лишь с коллективизацией. Но нужно специальное образование, исследовательские способности и гражданское мужество, чтобы обнаружить причинно-следственную связь в, казалось бы, очевидных явлениях. Прошло семьдесят с лишним лет после революции, в стране появились сотни тысяч образованных людей, занятых в сфере социальных проблем. А многие ли из них видят причины непреходящих трудностей в Советском Союзе в объективных закономерностях самого социального строя страны?! Насколько мне известно, я был первым, кто заговорил об этом профессионально. И может быть, до сих пор являюсь единственным "чудаком" такого рода. Так что же можно было ожидать от советских людей тридцатых годов, боявшихся к тому же даже вообще думать в этом направлении?! Были случаи, когда арестовывали "за политику". Но они тоже казались оправданными: люди "болтали лишнее". А тот факт, что это "лишнее" было правдой, во внимание вообще не принималось.
В Москве сталинские репрессии были мне известны отчасти также в форме наказаний за уголовные преступления. То, что массы людей самой системой жизни вынуждались на преступления, об этом я узнал позднее. А тогда такие преступления казались делом свободной воли людей и их испорченности. Ведь мы же не совершали таких преступлений! Но главным образом сталинские репрессии мне были известны как репрессии против "врагов народа". Об этих репрессиях писали в газетах. О них говорили агитаторы и пропагандисты. О них нам твердили без конца в школе. Мы читали о них в книгах, смотрели фильмы. Пропаганда с этой точки зрения была организована настолько эффективно, что массы людей верили в то, что им внушали. Более того, хотели верить. И само собой разумеется, я, как и другие, не знал масштабов репрессий. А карательным органам создавали такую репутацию, что они нам казались воплощением ума, честности, смелости, справедливости и благородства. Мы выросли в атмосфере прекрасных сказок революции. И сталинские репрессии изображались продолжением революции и защитой завоеваний революции. О том, что защита завоеваний революции превратилась в нечто иное, уже не имеющее ничего общего с революцией, я узнал позднее.
Мы имели информацию о том, что происходило в стране, помимо официальных источников и школы, и эта информация не совпадала с официальной. Реальная жизнь страны все более обволакивалась туманом грандиозной пропагандистской лжи, и мы это замечали. Замечали мы также и то, что и в наших школьных коллективах возникали явления, далекие от идеального коллективизма и декларируемой справедливости. Конечно, эти явления были незначительными с исторической и социологической точки зрения. Но они были существенны для нас, ибо они были явлениями нашей жизни. Мы сидели рядом за партами, учили те же уроки, читали те же книги, смотрели те же фильмы. Но уже тогда мы чувствовали, что нам предстоят различные судьбы.
Смутные подозрения насчет реальной сущности репрессий стали закрадываться мне в душу задолго до 1939 года. После убийства Кирова ходили слухи насчет роли Сталина как организатора убийства. Отец Бориса говорил об этом не раз. Несмотря на пропаганду и страх, правда о репрессиях так или иначе вылезала наружу. Как говорится, шила в мешке не утаишь. Взгляды, намеки, двусмысленные замечания, гримасы - все это в массе создавало такую атмосферу, что сомнение в правдивости пропаганды становилось обычным состоянием многих людей. Обман перерождался в самообман и в соучастие в обмане. К концу тридцатых годов ситуация в тех кругах, которые мне были известны, сложилась уже такая, что перед людьми встала проблема: соучастие в делах сталинистов или протест против них. Подавляющее большинство осталось пассивным, охотно принимая позицию неведения о реальности и веры в официальную ее картину. Значительная часть людей стала активной участницей действий властей, прикрывая свое участие благими намерениями искоренить врагов и облагодетельствовать трудящихся. Лицемерие и сознательная ложь вытесняли искреннюю веру и романтический идеализм. Но были и такие, кто уже тогда понимал страшную суть происходившего. Их было немного. Они не высказывали свое мнение и протест публично. Но уже одно то, что они думали не так, как все, в те годы было беспрецедентной смелостью.
И все же не сталинские репрессии сыграли главную роль в моей идейной эволюции. Для меня важнее были явления иного рода, более глубокие. Репрессии мне казались лишь проявлением каких-то более фундаментальных процессов в стране. Каких?
Мы встречались с Андреем каждый день и разговаривали часами. За короткий срок мы обсудили все важнейшие проблемы жизни нашего общества. Я к этим разговорам уже был подготовлен всей предшествующей жизнью. Понимающий и солидарный со мною собеседник мне был нужен, чтобы сформулировать свои выводы в ясной форме. Этот способ познания путем разговоров с друзьями и полемика с ними стал вообще одним из важнейших в моей познавательной деятельности. Я не записывал своих мыслей - это было опасно. А разговор помогал сформулировать их лаконично и запомнить. Ниже я расскажу о том, в каком направлении шли тогда мои мысли, на примере понимания сущности нашей революции, диктатуры пролетариата и коммунистической партии. Разумеется, я расскажу об этом теми словами, какие доступны мне сейчас. Но суть дела я начал понимать уже тогда.
Андрей был типичным для России кустарным мыслителем, мыслителем-самоучкой. Я таких мыслителей встречал много раз до него и впоследствии. Думаю, что склонность к "мыслительству" вообще свойственна русским. Она нашла отражение в русской классической литературе. С Андреем я встречался и поддерживал дружеские отношения и после войны. Но такой близости и откровенности, как в 1939 году, у нас уже не было.
Он стал профессиональным философом-марксистом. Я пошел в другом направлении. Хотя я сам был из породы русских мыслителей-самоучек, я все-таки сумел продраться через дебри марксизма и добраться до каких-то иных вершин мышления.
Может быть, наши разговоры в 1939 году имели для Андрея совсем не тот смысл, какой они имели для меня, но на меня они подействовали очень сильно. Андрей был первым в моей жизни человеком, который говорил о сталинских репрессиях так, как о них стали говорить лишь в хрущевские годы. Я был потрясен тем, что он рассказывал об убийстве Кирова и о процессах против видных деятелей революции, партии и государства. Не знаю, откуда ему все это было известно.
Я знал о массовых репрессиях в стране. Но они до сих пор не затрагивали меня лично и не казались чем-то несправедливым. В деревне у нас арестовывали людей, но арестовывали, как нам казалось, правильно: они совершали уголовные преступления. Обычными преступлениями такого рода были хищения колхозной и государственной собственности, бесхозяйственность, халатность. О причинах, толкавших обычных людей на эти преступления, мы не думали. Было очевидно, что эти преступления возникли лишь с коллективизацией. Но нужно специальное образование, исследовательские способности и гражданское мужество, чтобы обнаружить причинно-следственную связь в, казалось бы, очевидных явлениях. Прошло семьдесят с лишним лет после революции, в стране появились сотни тысяч образованных людей, занятых в сфере социальных проблем. А многие ли из них видят причины непреходящих трудностей в Советском Союзе в объективных закономерностях самого социального строя страны?! Насколько мне известно, я был первым, кто заговорил об этом профессионально. И может быть, до сих пор являюсь единственным "чудаком" такого рода. Так что же можно было ожидать от советских людей тридцатых годов, боявшихся к тому же даже вообще думать в этом направлении?! Были случаи, когда арестовывали "за политику". Но они тоже казались оправданными: люди "болтали лишнее". А тот факт, что это "лишнее" было правдой, во внимание вообще не принималось.
В Москве сталинские репрессии были мне известны отчасти также в форме наказаний за уголовные преступления. То, что массы людей самой системой жизни вынуждались на преступления, об этом я узнал позднее. А тогда такие преступления казались делом свободной воли людей и их испорченности. Ведь мы же не совершали таких преступлений! Но главным образом сталинские репрессии мне были известны как репрессии против "врагов народа". Об этих репрессиях писали в газетах. О них говорили агитаторы и пропагандисты. О них нам твердили без конца в школе. Мы читали о них в книгах, смотрели фильмы. Пропаганда с этой точки зрения была организована настолько эффективно, что массы людей верили в то, что им внушали. Более того, хотели верить. И само собой разумеется, я, как и другие, не знал масштабов репрессий. А карательным органам создавали такую репутацию, что они нам казались воплощением ума, честности, смелости, справедливости и благородства. Мы выросли в атмосфере прекрасных сказок революции. И сталинские репрессии изображались продолжением революции и защитой завоеваний революции. О том, что защита завоеваний революции превратилась в нечто иное, уже не имеющее ничего общего с революцией, я узнал позднее.
Мы имели информацию о том, что происходило в стране, помимо официальных источников и школы, и эта информация не совпадала с официальной. Реальная жизнь страны все более обволакивалась туманом грандиозной пропагандистской лжи, и мы это замечали. Замечали мы также и то, что и в наших школьных коллективах возникали явления, далекие от идеального коллективизма и декларируемой справедливости. Конечно, эти явления были незначительными с исторической и социологической точки зрения. Но они были существенны для нас, ибо они были явлениями нашей жизни. Мы сидели рядом за партами, учили те же уроки, читали те же книги, смотрели те же фильмы. Но уже тогда мы чувствовали, что нам предстоят различные судьбы.
Смутные подозрения насчет реальной сущности репрессий стали закрадываться мне в душу задолго до 1939 года. После убийства Кирова ходили слухи насчет роли Сталина как организатора убийства. Отец Бориса говорил об этом не раз. Несмотря на пропаганду и страх, правда о репрессиях так или иначе вылезала наружу. Как говорится, шила в мешке не утаишь. Взгляды, намеки, двусмысленные замечания, гримасы - все это в массе создавало такую атмосферу, что сомнение в правдивости пропаганды становилось обычным состоянием многих людей. Обман перерождался в самообман и в соучастие в обмане. К концу тридцатых годов ситуация в тех кругах, которые мне были известны, сложилась уже такая, что перед людьми встала проблема: соучастие в делах сталинистов или протест против них. Подавляющее большинство осталось пассивным, охотно принимая позицию неведения о реальности и веры в официальную ее картину. Значительная часть людей стала активной участницей действий властей, прикрывая свое участие благими намерениями искоренить врагов и облагодетельствовать трудящихся. Лицемерие и сознательная ложь вытесняли искреннюю веру и романтический идеализм. Но были и такие, кто уже тогда понимал страшную суть происходившего. Их было немного. Они не высказывали свое мнение и протест публично. Но уже одно то, что они думали не так, как все, в те годы было беспрецедентной смелостью.
И все же не сталинские репрессии сыграли главную роль в моей идейной эволюции. Для меня важнее были явления иного рода, более глубокие. Репрессии мне казались лишь проявлением каких-то более фундаментальных процессов в стране. Каких?
Мы встречались с Андреем каждый день и разговаривали часами. За короткий срок мы обсудили все важнейшие проблемы жизни нашего общества. Я к этим разговорам уже был подготовлен всей предшествующей жизнью. Понимающий и солидарный со мною собеседник мне был нужен, чтобы сформулировать свои выводы в ясной форме. Этот способ познания путем разговоров с друзьями и полемика с ними стал вообще одним из важнейших в моей познавательной деятельности. Я не записывал своих мыслей - это было опасно. А разговор помогал сформулировать их лаконично и запомнить. Ниже я расскажу о том, в каком направлении шли тогда мои мысли, на примере понимания сущности нашей революции, диктатуры пролетариата и коммунистической партии. Разумеется, я расскажу об этом теми словами, какие доступны мне сейчас. Но суть дела я начал понимать уже тогда.
СУЩНОСТЬ НАШЕЙ РЕВОЛЮЦИИ
Само собой разумеется, центральное место в нашем идеологическом воспитании занимала тема Октябрьской революции 1917 года. Не могу объяснить, почему меня никогда не волновали конкретные факты и личности того периода. Случилось, что я стал больше интересоваться таким аспектом революции, который наш учитель называл "бытовым". Свою роль в этом, надо полагать, сыграло то, как произошла революция в наших чухломских краях. Я не раз слышал от взрослых, что число всяких начальников у нас увеличилось раз в пять сравнительно с дореволюционным временем. Наш родственник, имевший фабрику под Москвой, шутил, что теперь вместо одного хозяина и пары конторщиков на его бывшей фабрике появилась сотня начальников. Как-то незаметно я отказался от парадно-пропагандистской концепции нашей революции и начал свои партизанские "археологические" раскопки прошлого. Я стал находить свидетельства того, что я потом оценил как глубинный поток истории, буквально во всех книгах о предреволюционной ситуации в России, о революции, о Гражданской войне и о двадцатых годах. Все авторы, даже не подозревая об этом, выбалтывали самый запретный секрет революции. Одной из первых книг, глубоко поразивших меня тогда, была книга К. Федина "Города и годы", вернее, то место из этой книги, в котором один из персонажей книги говорит главному ее герою, что революции нужен писарь. Я буквально заболел этой темой. В результате я перевернул для себя эту фразу героя книги Федина таким образом: революция была нужна писарю. Я наизусть выучил рассказ А. Толстого "Гадюка", много раз перечитывал "Зависть" Ю. Олеши, "Двенадцать стульев" и "Золотого теленка" И. Ильфа и Е. Петрова. Я воспринимал все прочитанное не как сатиру на пережитки прошлого, а как описание нарождающегося образа жизни и быта нового коммунистического общества. К тому же в моем подсознании где-то осели идеи социальных авторов и революционеров (например, Бакунина, Кропоткина, Лаврова, Михайловского, Ткачева) прошлого, предвидевших различные явления коммунизма (социализма). Уже в 1939 году у меня сложилось свое понимание нашей революции, ничего общего не имевшее с официальной концепцией.