Повторяю и подчеркиваю, что суть моей жизненной драмы состояла не в том, что я разочаровался в коммунистических идеалах. Сказать это - значит сказать нечто совершенно бессмысленное и пустое. Суть моей жизненной драмы состояла в том, что я необычайно рано понял следующее воплощение в жизнь самых лучших идеалов имеет неотвратимым следствием самую мрачную реальность. Дело не в том, что идеалы плохие или что воплощают их в жизнь плохо. Дело в том, что есть какие-то объективные социальные законы, порождающие не предусмотренные в идеалах явления, которые становятся главной реальностью и которые вызывали мой протест. По всей вероятности, я был первым в истории коммунизма человеком коммунистического общества, который увидел источник зол коммунизма в его добродетелях. И это открытие ввергло меня в состояние отчаяния субъективно космического масштаба - в состояние отчаяния на всю будущую историю человечества. Если недостатки нашего общества порождены его достоинствами, то всякая борьба за создание идеального общественного устройства лишена смысла. Как в таком случае жить? Стать таким, как подавляющее большинство молодых людей в моем окружении, я уже не мог - это было уже не в моей власти. Да я этого и не хотел.
   В этот период я вдруг осознал одно глубокое противоречие в самом себе: расхождение между теми выводами, к каким я приходил рационально, в результате изучения реальности, и теми поступками, которые я совершал в силу эмоций, в силу моральных качеств, уже ставших элементами моей личности. Я постоянно делал теоретические выводы, которым сам мог следовать практически. Я поступал наоборот. Теоретически я всегда понимал, что должен был бы делать человек на моем месте, чтобы не портить себе жизнь, а улучшать ее. А практически я поступал так, как будто имел намерение испортить себе жизнь.
   У меня такого намерения не было, как не было и противоположного намерения. Мое поведение мотивировалось факторами иного рода, чем теоретическое понимание явлений жизни. Я обнаружил в себе наличие двух личностей, одна - беспристрастный, беспощадно объективный исследователь; другая - страстный правдоборец, переживающий все несправедливости мира как свои собственные и страдающий из-за этого. Эти две личности потом боролись во мне всю жизнь. Они влияли друг на друга, придавая моей академической деятельности морально-подвижнический характер, а моей морально-подвижнической жизни - характер научно-исследовательский.
   В период моего первого душевного кризиса 1939 года я разумом четко сформулировал для себя основную линию жизни: познание, познание и еще раз познание. А нравственные эмоции толкнули меня на путь иррациональных, может быть, даже безумных действий.

ИДЕЯ ТЕРРОРИЗМА

   В состоянии отчаяния я ухватился за спасительную, как мне казалось, идею индивидуального террора. Намерение совершить покушение на Сталина овладело моими мыслями и чувствами. Возможности для этого у меня были ничтожными. Но я был человеком сталинской эпохи - эпохи неслыханных контрастов между идеалами и действительностью, между намерениями и результатами, между возможностями и обещаниями. Чем более жалким было мое положение и чем ничтожнее были мои возможности, тем грандиознее становились мои претензии и намерения. Тогда мне казалось, что покушение на Сталина было бы не просто покушением на партийного работника пусть высшего ранга, но оно было бы покушением на символ целой эпохи, на бога новой религии, на творца нового земного рая. Одним ударом я мог бы сделать такой вклад в историю человечества, какой был бы сопоставим с кровопролитной борьбой революционеров многих будущих поколений. Одна эта акция заместила бы результаты десятков лет научных исследований. Я при этом вовсе не рассчитывал на то, что ситуация в стране изменится к лучшему. Я вообще на положение в стране смотрел как на природное явление, неподвластное воле людей. Революция была самым грандиозным в истории человечества преобразованием общества. А результат ее все равно оказался весьма далеким от наилучших намерений наилучших людей. Я думал лишь о том, чтобы заявить о моем отношении к советской реальности самым ярким и громким способом. Для меня главным было (и остается до сих пор) не реформирование реальности, а самое глубокое, полное и объективное познание ее и выражение своего морального отношения к ней. В скорый и непосредственный эффект реформ я никогда не верил. Никакие реформы не могли привести к состоянию, которое удовлетворило бы меня. Мне казалось, что я достаточно хорошо понял реальность, чтобы увидеть в ней надвигающееся новое "средневековье", и мне стало страшно от такой перспективы.
   Рациональный выход из этого состояния был бы противоестественным, иррациональным в гораздо большей мере, чем преднамеренно иррациональный поступок. Мировому безумию могло противостоять лишь индивидуальное безумие, так думал я тогда.
   Идеями индивидуального террора я интересовался и ранее. Я восторгался мужеством Халтурина, Желябова, Перовской, Каракозова и других народовольцев, а также Александра Ульянова. Каким-то образом мне удалось прочитать речь последнего на суде, и я полностью согласился с ним. Я перенес лишь эти идеи на современную мне ситуацию. Не Владимир Ульянов (Ленин), а именно Александр Ульянов был одним из героев моей юности. Должен сознаться, что я и теперь симпатизирую этим людям. Следы моего интереса к ним читатель может найти в моих книгах, в особенности в книге "Желтый дом". Этот интерес не имел никаких практических целей. Меня просто тянуло к этим людям. Я не раз ловил себя на том, что был бы с ними, если бы жил в то время. Что касается Ленина, то я его никогда не отделял от Сталина и никогда не питал к нему возвышенных чувств. Я считал и до сих пор считаю его великим историческим деятелем, может быть, самым крупным в XX веке. Но не более того.
   Сейчас, конечно, невозможно восстановить, в каких конкретно формах выражались тогда мои чувства, мысли и планы. То, что я пишу, есть взгляд человека, уже пережившего душевный кризис, а не взгляд этого человека в состоянии кризиса. Различие тут такое же, как различие между переживаниями в состоянии тяжелой болезни или смертельного сражения и переживаниями после болезни или после сражения. И все-таки я стараюсь быть максимально близким к переживаниям Зиновьева того периода. Эту реконструкцию мне облегчает то обстоятельство, что тот кризис не был преодолен совсем. В ослабленной и заглушенной форме он навечно остался со мною.
   Приведу одну деталь моих умонастроений, которую я запомнил более или менее отчетливо. Я не мог уснуть и ушел пешком в Лефортовский парк (кажется, он тогда назывался парком Московского военного округа), который я очень любил. Ночью при луне парк выглядел как декорации к античной или шекспировской трагедии. Я сам был в состоянии предельного отчаяния и обреченности. Естественно, я обдумывал свое положение как участник и главный герой воображаемой трагедии. Меня мучил не вопрос, быть или не быть, а вопрос, кем быть - богом или червяком? Червяком я быть не хотел и не мог. А стать богом в нашей трясине подлости и пошлости можно было, как я думал, лишь одним путем: разрушить божество и религию нашей житейской трясины.

СМУТНЫЕ ЗАМЫСЛЫ

   Само собой разумеется, я разговаривал с Борисом и Иной, а потом и с Андреем о терроризме. Андрей мою склонность не одобрил и категорически отверг такое для себя. Суть моей позиции сводилась, коротко говоря, к следующему. С моральной точки зрения можно осуждать любые формы терроризма, т. е. терроризм вообще. Но с исторической точки зрения ошибочно говорить о терроризме вообще, сваливая тем самым в одну кучу разнородные явления. У нас вполне официально почитаются в качестве героев многие лица, готовившие и совершившие покушения на царей и царских чиновников. Когда большевики отвергали индивидуальный террор, они отвергали его не из моральных, а из политических соображений, т. е. как неэффективное средство свержения самодержавия и захвата власти.
   Без героев "Народной воли" в России широкое революционное движение было бы вообще невозможно. История в некотором роде повторяется. Мы оказались в самом начале нового цикла социальной борьбы. В наших условиях терроризм снизу имеет значение не сам по себе, а как символ чего-то иного. Терроризм у нас выражает протест против тяжелой жизни в стране. Террор снизу с этой точки зрения подобен стихийным бунтам на заводах из-за снижения зарплаты и трудностей с продовольствием. Это сигнал во все слои общества о реальном положении в стране и о нежелании дольше мириться с этим. А главное - в нашем коммунистическом обществе власть сама регулярно осуществляет террор сверху в отношении населения. Так почему бы на террор сверху не ответить в порядке самозащиты террором снизу?
   К тому же в наших условиях террор есть прежде всего и в конечном итоге самопожертвование. Если ты действуешь бескорыстно, если ты имеешь благородную цель служения людям, если ты при этом жертвуешь своею жизнью, то ты имеешь полное право судить лицо или учреждение, являющееся персонификацией зла, право выносить приговор и приводить его в исполнение. В таком случае место принципов морали занимают принципы долга.
   Не думайте, что я приписываю свои сегодняшние мысли мальчишкам и девчонкам конца тридцатых годов. Во-первых, сегодня у меня таких мыслей уже нет - я стал для них слишком благоразумен. А во-вторых, загляните в книги прошлого, и вы там все эти мысли найдете. Мы много читали. Мы не были первооткрывателями. Мы лишь сделали одно открытие для себя: в коммунистическом обществе, как и в прошлых обществах, возникают свои причины для протеста, бунта, борьбы. И не думайте, будто у нас были какие-то преступные наклонности. Халтурин, Желябов, Фигнер, Каракозов, Засулич, Перовская, Ульянов и другие народовольцы были высоконравственными личностями. И все же они пошли на преступление.
   Мы обсуждали различные "технические" возможности покушения. Наиболее вероятным нам представлялся такой вариант.
   Я с Иной присоединяюсь к колонне, в которой на демонстрацию пойдет училище Бориса, или мы с Борисом присоединяемся к колонне, в которой пойдет школа Ины. Тогда это было возможно сделать. При прохождении мимо Мавзолея мы создаем суматоху, я с пистолетом и гранатами пробиваюсь к Мавзолею, бросаю гранаты в вождей и стреляю в Сталина. Ина и Борис разбрасывают листовки, которые мы должны написать от руки заранее. В листовках мы объясняем причины и цель покушения: привлечь внимание к тому, что советское общество складывается по принципам, ничего общего не имеющим с идеалами коммунизма. Если даже покушение не удастся, мы на суде объясним свое поведение. Мы решили начать готовиться к покушению. Надо было где-то достать пистолет и гранаты. Надо было научиться стрелять и обращаться с гранатами. А лучше было бы вообще изготовить бомбу с большей разрушительной силой, чем гранаты. Была даже идея начинить меня взрывчатыми веществами, чтобы я мог наверняка взорваться около Мавзолея в случае, если бы мне не удалось выстрелить в Сталина. Я был готов пойти на это без всяких колебаний. Эти минуты гибели были бы для меня величайшим триумфом жизни. Прошло почти пятьдесят лет с тех пор. Если бы было возможно такое чудо - переиграть жизнь, и мне было бы предложено выбирать - совершить покушение на Сталина или прожить ту жизнь, какую я прожил, я бы и сейчас выбрал первое. Пусть мое покушение оказалось бы неудачным. Для меня само сознание того, что я пошел на него, было бы достаточно. Это более соответствовало бы тем масштабам моих жизненных претензий, которые Судьба вложила в меня изначально. Героем моей юности был Демон, восстающий против Бога. В моем случае роль бунтаря Демона была оправдана морально, ибо реальный Бог был черен, грязен, жесток, зол.
   В наших замыслах было много наивного, детского. Во-первых, наш расчет на суд, на котором можно было бы высказать мотивы и цели нашего поведения, в сталинские годы был бессмыслен. Такой суд тогда был абсолютно невозможен. Во-вторых, негде было достать оружие. И все же замысел не был абсолютно безумным. Если вы посмотрите, какими были покушения до революции и кто их совершал, вы увидите, что почти все они были детски наивными и примитивными. Я вообще убежден в том, что на такие поступки способны лишь одержимые идеей молодые люди. Я не хочу тем самым найти какие-то оправдания моим умонастроениям тех лет. Но я их и не осуждаю.

КОНЕЦ ЛЮБВИ

   Отца Ины перевели на работу в какой-то отдаленный район страны. В конце сентября они уехали из Москвы. Ина навсегда исчезла из моей жизни. Это усилило мое и без того тяжелое душевное состояние. Я потерял способность спать. Ночами я бродил по пустынным московским улицам, ходил к дому, где когда-то жила Ина, и часами ждал чуда: вдруг она появится. Борис был занят и не мог уделять мне столько внимания, как раньше. Идея покушения на Сталина, казалось, заглохла.

ЗАГОВОР

   Еще за год до этого я случайно познакомился с одним любопытным парнем. Звали его Алексеем. Где он жил и чем занимался, я не знал. Он был значительно старше меня. В Москве он жил временно, в гостях у родственников. Мы "прощупали" друг друга. Я приоткрыл ему свои взгляды. Он признался, что ненавидит Сталина. О покушении на Сталина речи тогда не было. Мы встречались с ним несколько раз. Он бывал у меня дома. Потом он на какое-то время исчез. В конце сентября он вдруг появился у меня дома. Сказал, что решил насовсем переселиться в Москву, что у него есть замысел эпохального значения, что для реализации его он хочет поступить работать на какой-нибудь завод на любую должность. Пару ночей он переночевал у нас на полу на кухне. Соседей по квартире это не удивило - к нам часто приезжали знакомые из деревни и ночевали на полу в комнате или на кухне. Несколько раз Алексей переночевал у Бориса в сарае. Потом он где-то "зацепился" сам.
   Алексей был начитанным парнем, хорошо говорил и имел тот же "поворот мозгов", что и я. Смутно припоминаю идеи одного из таких разговоров. В человеческой истории постоянно происходит так. Люди стремятся к чему-то и борются за это. Но результат их деятельности мало общего имеет с тем, к чему они стремились. Кроме того, в результате реализации их идеалов появляется нечто непредвиденное, что не соответствует желаниям этих людей. Результатами их деятельности пользуются новые поколения, для которых это исходная предпосылка, данность. Они равнодушны к прошлым жертвам. А чаще всего результатами усилий людей пользуются их наиболее ловкие сограждане. Сколько замечательных людей пожертвовали жизнью ради счастья будущих поколений?! А кто воспользовался плодами их жертвы?! Такая же участь уготована и нам. Мы будем сражаться против нынешних несправедливостей, а плодами нашей борьбы воспользуются будущие проходимцы. Но означает ли это, что борьба не имеет смысла? Ни в коем случае. Сама борьба как образ жизни стоит того, чтобы избрать этот путь. Сама возможность пожертвовать жизнь ради каких-то идеалов уже есть высшая награда за жертву.
   Во время одного из разговоров речь зашла о покушении на Ленина. Я выдвинул моральную проблему: можно ли убивать вождей, игнорируя тот факт, что они тоже люди? Алексей категорически заявил: проблема не в том, можно ли убивать вождей, а в том, возможно ли это практически. Никакой моральной проблемы тут вообще нет. Все поведение вождей выходит за рамки морали, так почему же мы должны относиться к ним с моральной позиции?! После этого стена сомнений и опасений была сломана, и мы стали обсуждать чисто "технический" аспект проблемы: как осуществить покушение на Сталина.
   Мы приняли демонстрационный вариант. Я с Алексеем присоединяемся к училищу Бориса. Это лучше, чем присоединяться к колонне МИФЛИ, так как в училище не такой строгий контроль, мы можем сойти за студентов-художников или натурщиков. Борис обещал устроить нас подрабатывать натурщиками, чтобы "примелькаться" в училище и сойти за своих. Кроме того, колонна училища будет проходить ближе к Мавзолею. На Бориса мы возложили обязанность разбрасывать листовки и потом объяснять наши мотивы на суде, если таковой будет. Мы же с Алексеем решили пробиваться к Мавзолею, стрелять в Сталина и других и бросать гранаты. Живыми решили не сдаваться. Покушение запланировали на 7 Ноября 1939 года. Но в связи с трудностями с оружием перенесли на 1 Мая 1940 года.
   Прошло почти пятьдесят лет с тех пор. Вспоминая сейчас наш заговор, я спрашиваю себя, осуществили бы мы его или нет, если не случилось бы событие, о котором я расскажу дальше. Сейчас у меня возникло сомнение насчет положительного ответа. В наших настроениях не хватало все-таки той решимости, какая была у народовольцев. Мы подражали им, но мы все-таки чувствовали разницу в нашем положении. Народовольцы появились тогда, когда Россия уже покатилась в направлении революции, а мы появились уже после революции, которую готовили они. Они имели моральную поддержку мыслящего русского общества. Мы за собой не чувствовали никакой опоры. И все-таки я допускаю возможность попытки осуществления нашего замысла. Мы пошли бы на это хотя бы потому, чтобы не выглядеть в глазах друг друга трусами и предателями. Из нашей попытки наверняка получилось бы что-нибудь очень примитивное и уродливое. Ее пресекли бы в самом начале, а нас просто уничтожили бы без всяких сенсаций. Это было бы самоубийство безумцев.

ПЕРВАЯ ПРОВОКАЦИЯ

   В начале октября было открытое партийно-комсомольское собрание курса. Почему-то речь зашла о положении в колхозах. Студенты из моей группы знали, что моя мать - колхозница и что я сам каждое лето работал в колхозе. Они знали кое-что и о моих умонастроениях: утаить их было невозможно. Они спровоцировали меня на выступление. В конце собрания, когда председатель уже собрался объявить его закрытым, староста нашей группы выкрикнул, что я якобы хотел бы выступить. Мне дали слово, которое я сам не просил. Не понимаю, почему я не отказался, я вообще не любил выступать на собраниях. Я поднялся на трибуну и стал рассказывать о том, что происходило в нашем колхозе имени Буденного и в соседних колхозах района. Говорил о бесхозяйственности, о том, что мужики пьянствуют, воруют и арестовываются, что на трудодни почти ничего не дают, что люди бегут из деревень при всякой возможности, что оставшиеся живут впроголодь... Мое выступление было выслушано в мертвой, гнетущей тишине. Эта тишина продолжалась еще некоторое время после того, как я покинул трибуну. Я сел в самом заднем ряду. На меня никто не смотрел. А я почувствовал облегчение. В этот момент я забыл о великом замысле убить Сталина. Этот замысел был проблематичен, а тут был вполне реальный бунт. Как говорится, лучше синица в руке, чем журавль в небе. Мне подбросили в руки синицу, я схватил ее, забыв про журавля. Я потом много думал на эту тему, но так и не нашел ни оправдания своему поступку, ни порицания. Но я тогда понимал, что сделал решающий шаг в своей жизни, определивший всю мою последующую судьбу. Пусть я сделал этот шаг вопреки своему желанию. Пусть меня спровоцировали на него. Но я все-таки сделал его. Я его сделал так же, как когда-то мальчишкой нырял на "слабо" в воду, еще не освободившуюся ото льда. Только теперь я нырнул во враждебный мне океан без малейшей надежды вынырнуть из него живым. Но я все-таки нырнул. Я поступил так, как это соответствовало моей уже сложившейся личности. Я был горд, что пошел против общего течения. Для меня это мое коротенькое выступление психологически означало восстание космического масштаба. Это было восстание против всего и против всех. Я чувствовал себя как мой любимый литературный герой лермонтовский Демон, восставший против всего Мироздания и против самого Бога. Если бы меня в тот момент приговорили к смертной казни, я принял бы ее как высшую награду. Это был иррациональный и неподконтрольный поступок, непроизвольный срыв. Но, произойдя, он сделал рациональным, произвольным и контролируемым все мое последующее духовное развитие.
   Что начало твориться в зале через несколько секунд, об этом я и сейчас не могу вспомнить без содрогания. Начался буквально рев гнева и возмущения. Председатель с трудом навел порядок.
   Произошло чрезвычайное происшествие, и коллектив должен был прореагировать на него должным образом. Собрание затянулось чуть ли не до полуночи. Мое выступление заклеймили как "вражескую вылазку". Были приняты какие-то резолюции. Не дожидаясь конца, я потихоньку ушел. Домой шел пешком. Шел дождь со снегом. Дул ледяной ветер. Я промок. Но мне не было холодно. Я шел как в бреду. Мыслей почти не было. Было одно растянутое во времени, окаменевшее или оледеневшее подсознание какой-то огромной и непоправимой катастрофы. Лишь настойчивый внутренний голос твердил и твердил одно слово: "Иди!"
   Андрей в эти дни почему-то на занятия не ходил. Кажется, он болел. Если бы он присутствовал на собрании, он наверняка удержал бы меня от выступления. Не знаю, стоит сожалеть о том, что его не было, или нет. Не исключено, что, воздержавшись от срыва, я благополучно окончил бы факультет, втянулся бы в учебу и научную работу, рано защитил бы диссертации и стал бы благополучным и преуспевающим профессором вроде Копнина, Горского и Нарского. Но думаю все-таки, что такой вариант жизни для меня был маловероятен. Если бы я не сорвался в этот раз, то сорвался бы в другой. В моей судьбе я с детства подозревал и чувствовал некую предопределенность.

СЛЕДСТВИЯ СРЫВА

   На другой день после злополучного собрания я не пошел на занятия. За мной прислали курьера с вызовом в ректорат института. В институт я пошел пешком. Ректор Карпова поговорила со мной минут пять. После этого мне дали направление в психиатрическую больницу. Больница носила почему-то имя Кагановича. Находилась она, если мне не изменяет память, в одном из переулков в районе улицы Кирова. Уже после войны я пытался найти ее, но не нашел. Не исключено, что ее перевели куда-то в другое место, а в здании разместили школу или, скорее всего, Институт международного рабочего движения (ИМРД). В письме, которое мне дали в моем институте, была написана просьба ректора Карповой обследовать меня, так как, по ее мнению, со мной было "что-то не в порядке". Об этом мне сказал врач. В больнице меня осмотрели в течение получаса. Написали заключение. Врач, осмотревший меня и подписавший заключение, показал мне его. В нем было написано, что я психически здоров, но очень сильно истощен и нуждаюсь в годичном освобождении от учебы. Затем врач заклеил конверт, дал мне его, спросил, есть ли у меня возможность на год оторваться от интеллектуальной деятельности, и посоветовал уехать в деревню немедленно. Я отнес заключение врача в институт. Там уже задумали мое персональное дело по комсомольской линии и велели мне зайти в деканат факультета. Но мне уже все было безразлично. Я ушел домой и в институте больше никогда не появлялся.
   На следующий день ко мне пришли декан факультета Хосчачих, секретарь партийного бюро Сидоров и секретарь комсомольского бюро (не помню его имени). Мы имели длинный и очень серьезный разговор, во время которого я высказал многое такое, что у меня накопилось на душе. Уходя, они сказали мне, что за такое поведение я буду исключен из комсомола и из института, причем без права поступления в высшие учебные заведения вообще. После войны я узнал, что это было сделано на самом деле.

ВТОРАЯ ПРОВОКАЦИЯ

   В тот же день ко мне зашел бывший школьный друг Проре и пригласил к нему на вечеринку. Нечто подобное я ожидал. Я уже научился понимать характер людей того времени. На вечеринку пришла комсорг ЦК ВЛКСМ Тамара Г. и бывшие мои соученики Василий Е. и Иосиф М., которых я уже упоминал. Эта вечеринка была устроена с целью спровоцировать меня на откровенный разговор - выяснить мои умонастроения. И я это знал заранее. И сознательно шел навстречу их пожеланиям. Не знаю, как они так быстро узнали о моем институтском скандале.
   Со всеми упомянутыми людьми у меня были самые дружеские отношения. Я их не упрекаю ни в чем. И после того, что затем случилось, у меня не появилось никаких отрицательных эмоций в отношении к ним. Они поступали так вовсе не потому, что хотели мне зла. Они хотели мне добра. Они хотели мне помочь выбраться из беды. Они действовали как хорошие, но как советские люди. Ведь и в средние века люди, сжигавшие на кострах еретиков, действовали из лучших побуждений.
   Как выяснилось позднее, инициатором провокации был Василий Е. Он был очень средним учеником и не обладал никакими талантами. К тому же был маленького роста. В школьном драматическом кружке он сыграл роль Самозванца в драме Пушкина "Борис Годунов". Затем кружок поставил пьесу советского автора на тему о западных шпионах в Советском Союзе ("Ошибка инженера Кочина"). Вася играл в ней роль капитана органов государственной безопасности. В эту роль он настолько вошел, что и в жизни стал вести себя как "чекист". Мы его стали звать Чекистом. Он этой кличкой очень гордился. Кстати сказать, Проре играл в пьесе роль человека, который донес на шпиона.