Страница:
— Вот она, сердешная, тут и лежит…
Склонилась и начала торопливо и украдчиво обирать на оплывшем холмике старые, блеклые травинки и пожухлые прошлогодние листья.
Могилу Федор представлял почему-то огромной, из свеженасыпанной, рассыпчатой земли. Но холмик был низкий, коротенький и одинокий — без креста и без пирамидки.
Федор потянул кепку за козырёк, выпрямился, а колени совсем неожиданно и сами по себе подломились, он присел на ближний пенёк.
Низкий такой, уходящий в землю холмик… И все!
Та-а-ак…
Кума Дуська развернула узелок на могилке, разложила на белом платке просвирки и яйца. Рядом с кучей солёных огурцов поставила бутылку. Бутылка кособочилась, падала, кума Дуська вдавливала её донышком в мягкую землю. Федору эти приготовления казались ненужными, он облокотился на колени и подбородок положил на кулаки. Тупо смотрел вниз.
— Ты гляди, Федор, никак, приехал, а? — сказал кто-то за спиной, проламываясь через сухой куст.
Федор обернулся и увидел двух мужиков в потёртых плащах, выпачканных свежей глиной, в одинаковых треухах. Только обут один был в сапоги, а другой в разношенные мягкие чёсанки с калошами, заклеенными красной авторезиной.
— Здорово, Федя! — закричал тот, что был в валенках. — Здорово, милый! Мать, значит, пришёл проведать?
Ну, а мы тут — к делу! Мотовилов-то, дружок наш из сельпа — того… Могилу вот надоть!
— Эт-то хорошо, по-людски, конешно… — сказал другой, в серых покоробленных кирзах, и Федор не понял, что именно хорошо: прийти на поклон к матери или копать могилу старому дружку Мотовилову. Он смотрел снизу вверх, в глазах зыбились и расплывались бывший его наставник Уклеев и последний председатель Яшка-Гигимон — оба здорово постаревшие, пожухлые, как прошлогодние листья, и будто побитые молью. Оба не бритые, в колючей щетине.
Помешали. И откуда их дьявол вынес! Федор протёр кулаком глаза и встал.
— Ты не боись, Федя, мы со своим овсецом, коли что… — заверил Яшка-Гигимон и вернулся за куст. Оттуда вынес початую поллитровку, синеватую на цвет.
А десятник Уклеев облапил Федора, уколол щетиной в левую щеку:
— С приездом, братуха! Где бывал, что видал, давай выкладывай! Как оно — на далёких планетах?
— Присаживайтесь…
— У нас эт-то непокупное, Федя! — спешил высказаться Гигимон, устраивая свою поллитровку на платочек. — У нас эт-то… Коньяк зэ-кэ-бэ! Проще сказать, с краденых буряков первачок! Счас и помянем Кузьмовну, хай ей земля пухом…
Сели.
Федор отрешённо смотрел по сторонам, до того некстати показались ему здесь эти знакомцы. Они мешали посидеть над могилой тихонько, сосредоточиться и подумать. Обо всём подумать. А кума Дуська посветлела лицом, обрадовалась, и морщинки на лице разгладились, а глаза обсохли. Она кивала Федору, старалась ободрить:
— Хорошо это, Федя, хорошо, когда люди-то… Садитесь, люди добрые, поближе, теснее. Помянем Варюшку, царство ей… Безотказная была, добрая, и недоедала и недосыпала, бывалоч. Потом скрутило, бедную, куда ж там! Вот яички, просвирочки — вы ешьте…
Забулькала водка в гранёные стаканчики, пролился голубой самогон «ЗКБ», Яшка-Гигимон по всегдашней своей привычке возглавлять смахнул треух, протянул руку, и всв качнулись:
— Ну!…
— Стойте, стойте, проклятые! — панически закричала кума Дуська и развела морщинистой ладонью стаканчики. — Не за здоровье пьёте, за упокой! Рази ж можно толкаться, что вы?! Окститесь!
Уклеев вытер нос и закрутил головой, как бы припоминая что-то:
— Да, брат… Чокаться-то вроде тово…
Было минутное замешательство, потом Гигимон опрокинул-таки свою посудину, за ним Уклеев. И Федор, вздохнув, тоже выпил, с хрустом откусил огурец.
Пили потом ещё, не чокаясь, закусывали просвирками, чавкали, хвалили в один голос покойницу. А Федор сидел потупясь, вспоминал самое неподходящее для этой минуты: как Гигимон подкапывался под отца и как после обижал мать, сроду не помог ни с дровами, ни с сеном. За какую-то оплошку на ферме грозился отдать под суд. Много утекло воды с тех пор, но не мог примириться он и уяснить до конца, почему люди так жалуют покойников и обижают живых.
Очнулся, когда Уклеев потряс за плечо.
— А ты чего приуныл, Федюня? Чего? Мать, конечно, жалко, да ведь все там будем. Все! Сыра земля все спишет, дебет с кредитом сведёт чисто! Пей, не журись!
Гигимон скрипуче засмеялся, закрутил морщинистой шеей:
— Все, конечно! Эт-то ты как в воду. Только не все разом, по очереди! Сначала ты, а потом уж я! — и залился каким-то хитрым удушливым смешком.
Федор отвёл цепучие руки Уклеева, заново приценился взглядом к мужикам. Ему не хотелось в эту минуту ничего знать и тем более расспрашивать, как живёт станица, чем живёт, — ему казалось, что он все это слишком хорошо знал от самого рождения, знал даже какую-то недоступную другим главную истину жизни, — но он спросил именно об этом:
— Как живёте, отцы? Что нового?
«Не ждал я вас вместе увидеть, разные вроде были…» Лет десять назад этих людей и в самом деле никто не видел вместе, до того непохожую жизнь вели. Гигимон все больше доклады читал и выступал всенародно, проповедовал активность на всех фронтах жизни, а Уклеев жил себе на уме. Никогда тех докладов не слушал и поучал молодого Федьку шепотком: «Ты, паря, словам всяким не доверяй, в корень гляди! В самый чертёж строительного объекта, в несущие конструкции! Слова — дым, а жизнь, она, брат, увесистая, как железо! Что урвал, то и твоё, большего не получишь… Гигимон вчерась толковал, чтобы всем — поровну. А того не поймёт куриной головой, что для этого нужно сперва; чтоб у всех поровну мозги шурупили и руки-ноги двигали! Не с дармоедства, с другого края надо… А то — как же эт так? Я, к примеру, всей стройкой заворачиваю, тыщи на шее держу, а ты ещё и карандаша не научился держать… Нет, брат! Совсем это невозможно! Что там ни говорят, а сообща только дрова пилить сподручно. Курицу жевать куда веселее в одиночку, понял?»
В речах Уклеева всегда крылось что-то глубокомысленное насчёт того, чтобы хапнуть. Кто и когда научил его этой премудрости, Федор понятия не имел, скорее всего Уклеев был самоучкой. И вот теперь по странной прихоти судьба свела его с Гигимоном. Они сидели рядком, пили и в один слитный голос проклинали собственные несчастья.
Роли, правда, переменились, теперь критику наводил Гигимон.
— Р-распустили народ, эт-та, никакого тебе уважения! — скрипел он жалостливо после третьего стаканчика. — Никто никому не указ! Прихожу, эт-та, к директору. Уче-ному! А он на меня ноль внимания, фунт презрения. Он, видишь, не на меня, как активную массу, смотрит, а в окно — розами своими любуется с порядочного расстояния! Нету, говорит, у меня никакой руководящей работы для вас! Стыдится, значит, в глаза смотреть, а говорит. Знает ведь, кто перед ним шапку ломит, а говорит, хоть ты что! Вон оно куды повернуло, Федя! Цельная пантомина получается!
Тыкал кривым пальцем в Уклеева:
— А эт-то кто перед тобой? Это — мастер, спицилист, золотые руки! Он что хошь тебе может претворить в жизнь, хошь — силосную башню со шпилем, хошь — дворец с голыми мужиками в простенках и — без всяких вумных чертежей. Слыхал, чего он у моря под мраморную крошку разделывал?
— Эт нам пустяк, что раку ногу оторвать! — икнул бывший десятник с удовлетворением.
— Во! А в чего ныне его обратили?! — возликовал Гигимон. — Поч-чему эт-та никуда не берут? Образования начали требовать! А чего из этих учёных делать? Учёными этими хоть пруд пруди, а рази они смыслят, как с массой-то надо, с массой?!
Гигимон ужасно как соскучился по докладам, которых теперь никто ему не доверял. Желал выговориться, хотя место было вовсе неподходящее — кладбище.
Федор горбился, курил и досадливо сплёвывал в сторонку. Слова Гигимона, которые тот выкрикивал убеждённо, с жаром и болью, доходили до него как-то боком и наперекос, задевали только своей потаённой изнанкой. Странно было слушать человека, который сроду не умел приложить рук к делу, всю жизнь болтал путаное и самолично развалил жизнь в станице, а теперь жаловался и искал виноватых.
Федор порывался спросить о Нюшке, но этого никак нельзя было в присутствии Уклеева. Перед глазами к тому же время от времени мелькали бортовые знаки «66-99», и он не решался. Нюшка, скорей всего, готовилась выходить замуж либо крутила с этим Ашотом, Спросишь — и снова попадёшь в вагон некурящих.
Налил по четвёртому стаканчику, силой заставил Гигимона взять.
— Пей и не греши! — сказал Федор мрачно и пьяно.
— Ты чего? — удивился Гигимон.
— Молчать тут положено, дядя Яков, — мирно, уступчиво объяснил Федор, глядя на всхлипнувшую куму Дуську.
— А-а, мол-ча-а-ать?! А где можно говорить?! Нигде нельзя! — заорал Гигимон, расплёскивая коньяк «ЗКБ». — А как я могу молчать, когда кругом — пантомина?! Скажи — как?
Десятник Уклеев тихонько посмеивался, подтрунивал над соседом и аппетитно закусывал, ронял на могилу яичную скорлупу.
— Не слушай ты его, Федя, это он от личной обиды! — подмигивал Уклеев. — Мы ещё ничего живём, нормально. Зашибаем, сколь сумеем! Учёных-то, верно, до беса развелось, а рабочих рук — черт-ма! Теперь мы в цене! Вот могилу подрядились выкопать ак-кордно! Червонец в день, что раку ногу оторвать! Ежели надумаешь дома жить, приходи к нам, опять к делу приставим.
Из его слов Федор понял наконец, что оба они теперь уж нигде не получают лёгкой зарплаты, а ходят по шабашкам. Народ строиться опять начал, работы хватает. Кому сруб поставить, кому стропила рассчитать, кому печь сложить или стены отщекатурить.
Раньше Федор вроде не замечал, что Уклеев так именно и говорит: отщекатурить — станичный говорок смазывал оттенки. Казалось тогда Федору, что умнее и грамотнее десятника по всей станице не найти — уж больно веские и круглые слова он знал: кубатура, опалубка, фонд зарплаты, незавершёнка и многое другое. А нынче совсем нечаянно услышал Федор на свежее ухо это самое «отщекатурить», и поблек, скукожился десятник Уклеев.
Гигимон орал своё:
— Нич-чего хорошего из етого не получится! Раз дисциплину не вкладывают, откуда ж порядок? Качества, кач-че-ства нету, ты пойми! Сапоги вот… — задирал ногу над могилой, показывал разношенную кирзу. — Сапоги купил, думал навек, а они и года не проходили, течь дали! Раньше, бывало, в любую грязь влезешь и — сухим из воды, а теперь? Подмётки в самой грязюке, у чайной, в прошлое воскресенье оставил. Присосало их, подмётки! Да это что, гвозди и те никуда не годятся! Раньше, бывало, стукнешь его по шляпке, и он лезет куда положено, хоть в дуб сухой, хоть в липу! Звенит, сволочь, а лезет! А нынче с солидолом и то гнутся, проклятые, под молотком.
Передохнул, вспоминая новые факты:
— Мы вот извёстку вчерась у нотариуса гасили, токо взялись, а в ней, в извёстке-то, половина недожога, булыга к булыге — ты скажи, порядок это ай нет?!
— В случае чего приходи к нам, Федя, — уркотел Уклеев на ухо. — Работа не пыльная. Взялись дом поставить этому нотариусу, хорошо подрядились. Человек на пенсию вышел, со сбережениями. Выпросил в Совете план, домик кирпичный, под расшивку. Ни ч-черта не понимает в деле, любую смету ему назначай!
Смеялся хитро, беззвучно:
— Вчерась внутреннюю щекатурку обговорили… Как, говорю, делать будем: стены и потолки на угол сводить, или, может, надо закруглить паддугой под круглую тёрочку? Конечно, вякает, надо с паддугой, так навроде красивше… А я грю, ха-ха-ха! — захохотал Уклеев от собственной смекалки. — Я ему, дураку, толкую: за паддугу-то надо приплачивать, мол, рублёвку с погонного метра, это, мол, фасонная тяга!
Федор перестал жевать, глянул на бывшего десятника с недоверием.
Есть во всяком деле уловки, но есть и предел. Ты заламывай какую угодно цену, только мастерства в грязь не бросай! Нельзя же, в самом-то деле, с человека попусту рубли драть, даже если тот чудак и не знает, что закруглять проще, чем выводить угол.
— Ну и согласился он?
— Ха! А куда денется? Конешно, сам и промерил весь периметр! И задаток, как и положено, на лапу… Ха-ха-ха!
«Ш-шакалы!» — хотел напрямую сказать Федор, но никак нельзя было осквернять место, стерпел.
— Мастерок вчерась купил в магазине! — допекал Гигимон. — Новенький мастерок, а он с ручки выскакивает! Ты понял? Кач-чества нету кругом, а отчего, а? Кто это людей так разбаловал, что в руку нечего взять, а?!
— Выпьем, что ли, по маленькой? — спросил Федор, судорожно проглотив сухое, раскрошенное яйцо. — Выпьем по-хорошему за мою мать-работницу. Она… всю жизнь ничего об этом…
Пьяные слезы подступили к горлу. Как всякий неверующий человек, Федор никогда и ни при каких обстоятельствах не чувствовал за собою грехов. Но сейчас захотелось ему какого-то смутного отпущения за прошлое.
— Она так и не дождалась меня, дурака! Всю жизнь честно… и не дождалась!
Водка заклокотала в горле, осадив готовый сорваться всхлип. А десятник Уклеев обнял за плечи и сказал с понятием:
— Не горюй, Федя! Вот погоди, свободный денёк выберем, подкинем сюда матерьял, хор-роший памятник ей сварганим! Как раз у этого нотариуса счас цемент марки «пятьсот», можно того, поджиться. Тут мешка два всего и нужно…
Федор сидел молча, смотрел на могилу — узкий, короткий холмик без креста и пирамидки. Заброшенный холмик. Теперь бы председателю колхоза шею намылил за то, что не догадались никакой отметки сделать над могилой Варвары Чегодаевой, рабы божьей. Так ведь и колхоза давно нету, а с директора совхоза не спросишь, он тут человек новый.
Он слушал Уклеева вполуха, и вдруг смысл сказанного дошёл всё-таки, встряхнул.
— Чего, чего? — поднял он тяжёлую голову,
— Памятник, говорю, надо ей…
— А… идите-ка вы отсюда под такую! Гады!
— Да что ты, Федя? Мы же от души…
— Закопать бы вас заместо Мотовилова, носом к носу! Чтоб договорились, поняли один другого!…
— Да ты уж совсем того, — без обиды, мягко сказал Уклеев. — Зря ты, Федя…
— Стой! Ты чего это на старших, а? — гневно привстал Гигимон. — Ты эти антиобще…
— У-хо-дитё! — дико закричал Федор, вскакивая, теряя над собой волю.
Замутилось в голове.
7
Склонилась и начала торопливо и украдчиво обирать на оплывшем холмике старые, блеклые травинки и пожухлые прошлогодние листья.
Могилу Федор представлял почему-то огромной, из свеженасыпанной, рассыпчатой земли. Но холмик был низкий, коротенький и одинокий — без креста и без пирамидки.
Федор потянул кепку за козырёк, выпрямился, а колени совсем неожиданно и сами по себе подломились, он присел на ближний пенёк.
Низкий такой, уходящий в землю холмик… И все!
Та-а-ак…
Кума Дуська развернула узелок на могилке, разложила на белом платке просвирки и яйца. Рядом с кучей солёных огурцов поставила бутылку. Бутылка кособочилась, падала, кума Дуська вдавливала её донышком в мягкую землю. Федору эти приготовления казались ненужными, он облокотился на колени и подбородок положил на кулаки. Тупо смотрел вниз.
— Ты гляди, Федор, никак, приехал, а? — сказал кто-то за спиной, проламываясь через сухой куст.
Федор обернулся и увидел двух мужиков в потёртых плащах, выпачканных свежей глиной, в одинаковых треухах. Только обут один был в сапоги, а другой в разношенные мягкие чёсанки с калошами, заклеенными красной авторезиной.
— Здорово, Федя! — закричал тот, что был в валенках. — Здорово, милый! Мать, значит, пришёл проведать?
Ну, а мы тут — к делу! Мотовилов-то, дружок наш из сельпа — того… Могилу вот надоть!
— Эт-то хорошо, по-людски, конешно… — сказал другой, в серых покоробленных кирзах, и Федор не понял, что именно хорошо: прийти на поклон к матери или копать могилу старому дружку Мотовилову. Он смотрел снизу вверх, в глазах зыбились и расплывались бывший его наставник Уклеев и последний председатель Яшка-Гигимон — оба здорово постаревшие, пожухлые, как прошлогодние листья, и будто побитые молью. Оба не бритые, в колючей щетине.
Помешали. И откуда их дьявол вынес! Федор протёр кулаком глаза и встал.
— Ты не боись, Федя, мы со своим овсецом, коли что… — заверил Яшка-Гигимон и вернулся за куст. Оттуда вынес початую поллитровку, синеватую на цвет.
А десятник Уклеев облапил Федора, уколол щетиной в левую щеку:
— С приездом, братуха! Где бывал, что видал, давай выкладывай! Как оно — на далёких планетах?
— Присаживайтесь…
— У нас эт-то непокупное, Федя! — спешил высказаться Гигимон, устраивая свою поллитровку на платочек. — У нас эт-то… Коньяк зэ-кэ-бэ! Проще сказать, с краденых буряков первачок! Счас и помянем Кузьмовну, хай ей земля пухом…
Сели.
Федор отрешённо смотрел по сторонам, до того некстати показались ему здесь эти знакомцы. Они мешали посидеть над могилой тихонько, сосредоточиться и подумать. Обо всём подумать. А кума Дуська посветлела лицом, обрадовалась, и морщинки на лице разгладились, а глаза обсохли. Она кивала Федору, старалась ободрить:
— Хорошо это, Федя, хорошо, когда люди-то… Садитесь, люди добрые, поближе, теснее. Помянем Варюшку, царство ей… Безотказная была, добрая, и недоедала и недосыпала, бывалоч. Потом скрутило, бедную, куда ж там! Вот яички, просвирочки — вы ешьте…
Забулькала водка в гранёные стаканчики, пролился голубой самогон «ЗКБ», Яшка-Гигимон по всегдашней своей привычке возглавлять смахнул треух, протянул руку, и всв качнулись:
— Ну!…
— Стойте, стойте, проклятые! — панически закричала кума Дуська и развела морщинистой ладонью стаканчики. — Не за здоровье пьёте, за упокой! Рази ж можно толкаться, что вы?! Окститесь!
Уклеев вытер нос и закрутил головой, как бы припоминая что-то:
— Да, брат… Чокаться-то вроде тово…
Было минутное замешательство, потом Гигимон опрокинул-таки свою посудину, за ним Уклеев. И Федор, вздохнув, тоже выпил, с хрустом откусил огурец.
Пили потом ещё, не чокаясь, закусывали просвирками, чавкали, хвалили в один голос покойницу. А Федор сидел потупясь, вспоминал самое неподходящее для этой минуты: как Гигимон подкапывался под отца и как после обижал мать, сроду не помог ни с дровами, ни с сеном. За какую-то оплошку на ферме грозился отдать под суд. Много утекло воды с тех пор, но не мог примириться он и уяснить до конца, почему люди так жалуют покойников и обижают живых.
Очнулся, когда Уклеев потряс за плечо.
— А ты чего приуныл, Федюня? Чего? Мать, конечно, жалко, да ведь все там будем. Все! Сыра земля все спишет, дебет с кредитом сведёт чисто! Пей, не журись!
Гигимон скрипуче засмеялся, закрутил морщинистой шеей:
— Все, конечно! Эт-то ты как в воду. Только не все разом, по очереди! Сначала ты, а потом уж я! — и залился каким-то хитрым удушливым смешком.
Федор отвёл цепучие руки Уклеева, заново приценился взглядом к мужикам. Ему не хотелось в эту минуту ничего знать и тем более расспрашивать, как живёт станица, чем живёт, — ему казалось, что он все это слишком хорошо знал от самого рождения, знал даже какую-то недоступную другим главную истину жизни, — но он спросил именно об этом:
— Как живёте, отцы? Что нового?
«Не ждал я вас вместе увидеть, разные вроде были…» Лет десять назад этих людей и в самом деле никто не видел вместе, до того непохожую жизнь вели. Гигимон все больше доклады читал и выступал всенародно, проповедовал активность на всех фронтах жизни, а Уклеев жил себе на уме. Никогда тех докладов не слушал и поучал молодого Федьку шепотком: «Ты, паря, словам всяким не доверяй, в корень гляди! В самый чертёж строительного объекта, в несущие конструкции! Слова — дым, а жизнь, она, брат, увесистая, как железо! Что урвал, то и твоё, большего не получишь… Гигимон вчерась толковал, чтобы всем — поровну. А того не поймёт куриной головой, что для этого нужно сперва; чтоб у всех поровну мозги шурупили и руки-ноги двигали! Не с дармоедства, с другого края надо… А то — как же эт так? Я, к примеру, всей стройкой заворачиваю, тыщи на шее держу, а ты ещё и карандаша не научился держать… Нет, брат! Совсем это невозможно! Что там ни говорят, а сообща только дрова пилить сподручно. Курицу жевать куда веселее в одиночку, понял?»
В речах Уклеева всегда крылось что-то глубокомысленное насчёт того, чтобы хапнуть. Кто и когда научил его этой премудрости, Федор понятия не имел, скорее всего Уклеев был самоучкой. И вот теперь по странной прихоти судьба свела его с Гигимоном. Они сидели рядком, пили и в один слитный голос проклинали собственные несчастья.
Роли, правда, переменились, теперь критику наводил Гигимон.
— Р-распустили народ, эт-та, никакого тебе уважения! — скрипел он жалостливо после третьего стаканчика. — Никто никому не указ! Прихожу, эт-та, к директору. Уче-ному! А он на меня ноль внимания, фунт презрения. Он, видишь, не на меня, как активную массу, смотрит, а в окно — розами своими любуется с порядочного расстояния! Нету, говорит, у меня никакой руководящей работы для вас! Стыдится, значит, в глаза смотреть, а говорит. Знает ведь, кто перед ним шапку ломит, а говорит, хоть ты что! Вон оно куды повернуло, Федя! Цельная пантомина получается!
Тыкал кривым пальцем в Уклеева:
— А эт-то кто перед тобой? Это — мастер, спицилист, золотые руки! Он что хошь тебе может претворить в жизнь, хошь — силосную башню со шпилем, хошь — дворец с голыми мужиками в простенках и — без всяких вумных чертежей. Слыхал, чего он у моря под мраморную крошку разделывал?
— Эт нам пустяк, что раку ногу оторвать! — икнул бывший десятник с удовлетворением.
— Во! А в чего ныне его обратили?! — возликовал Гигимон. — Поч-чему эт-та никуда не берут? Образования начали требовать! А чего из этих учёных делать? Учёными этими хоть пруд пруди, а рази они смыслят, как с массой-то надо, с массой?!
Гигимон ужасно как соскучился по докладам, которых теперь никто ему не доверял. Желал выговориться, хотя место было вовсе неподходящее — кладбище.
Федор горбился, курил и досадливо сплёвывал в сторонку. Слова Гигимона, которые тот выкрикивал убеждённо, с жаром и болью, доходили до него как-то боком и наперекос, задевали только своей потаённой изнанкой. Странно было слушать человека, который сроду не умел приложить рук к делу, всю жизнь болтал путаное и самолично развалил жизнь в станице, а теперь жаловался и искал виноватых.
Федор порывался спросить о Нюшке, но этого никак нельзя было в присутствии Уклеева. Перед глазами к тому же время от времени мелькали бортовые знаки «66-99», и он не решался. Нюшка, скорей всего, готовилась выходить замуж либо крутила с этим Ашотом, Спросишь — и снова попадёшь в вагон некурящих.
Налил по четвёртому стаканчику, силой заставил Гигимона взять.
— Пей и не греши! — сказал Федор мрачно и пьяно.
— Ты чего? — удивился Гигимон.
— Молчать тут положено, дядя Яков, — мирно, уступчиво объяснил Федор, глядя на всхлипнувшую куму Дуську.
— А-а, мол-ча-а-ать?! А где можно говорить?! Нигде нельзя! — заорал Гигимон, расплёскивая коньяк «ЗКБ». — А как я могу молчать, когда кругом — пантомина?! Скажи — как?
Десятник Уклеев тихонько посмеивался, подтрунивал над соседом и аппетитно закусывал, ронял на могилу яичную скорлупу.
— Не слушай ты его, Федя, это он от личной обиды! — подмигивал Уклеев. — Мы ещё ничего живём, нормально. Зашибаем, сколь сумеем! Учёных-то, верно, до беса развелось, а рабочих рук — черт-ма! Теперь мы в цене! Вот могилу подрядились выкопать ак-кордно! Червонец в день, что раку ногу оторвать! Ежели надумаешь дома жить, приходи к нам, опять к делу приставим.
Из его слов Федор понял наконец, что оба они теперь уж нигде не получают лёгкой зарплаты, а ходят по шабашкам. Народ строиться опять начал, работы хватает. Кому сруб поставить, кому стропила рассчитать, кому печь сложить или стены отщекатурить.
Раньше Федор вроде не замечал, что Уклеев так именно и говорит: отщекатурить — станичный говорок смазывал оттенки. Казалось тогда Федору, что умнее и грамотнее десятника по всей станице не найти — уж больно веские и круглые слова он знал: кубатура, опалубка, фонд зарплаты, незавершёнка и многое другое. А нынче совсем нечаянно услышал Федор на свежее ухо это самое «отщекатурить», и поблек, скукожился десятник Уклеев.
Гигимон орал своё:
— Нич-чего хорошего из етого не получится! Раз дисциплину не вкладывают, откуда ж порядок? Качества, кач-че-ства нету, ты пойми! Сапоги вот… — задирал ногу над могилой, показывал разношенную кирзу. — Сапоги купил, думал навек, а они и года не проходили, течь дали! Раньше, бывало, в любую грязь влезешь и — сухим из воды, а теперь? Подмётки в самой грязюке, у чайной, в прошлое воскресенье оставил. Присосало их, подмётки! Да это что, гвозди и те никуда не годятся! Раньше, бывало, стукнешь его по шляпке, и он лезет куда положено, хоть в дуб сухой, хоть в липу! Звенит, сволочь, а лезет! А нынче с солидолом и то гнутся, проклятые, под молотком.
Передохнул, вспоминая новые факты:
— Мы вот извёстку вчерась у нотариуса гасили, токо взялись, а в ней, в извёстке-то, половина недожога, булыга к булыге — ты скажи, порядок это ай нет?!
— В случае чего приходи к нам, Федя, — уркотел Уклеев на ухо. — Работа не пыльная. Взялись дом поставить этому нотариусу, хорошо подрядились. Человек на пенсию вышел, со сбережениями. Выпросил в Совете план, домик кирпичный, под расшивку. Ни ч-черта не понимает в деле, любую смету ему назначай!
Смеялся хитро, беззвучно:
— Вчерась внутреннюю щекатурку обговорили… Как, говорю, делать будем: стены и потолки на угол сводить, или, может, надо закруглить паддугой под круглую тёрочку? Конечно, вякает, надо с паддугой, так навроде красивше… А я грю, ха-ха-ха! — захохотал Уклеев от собственной смекалки. — Я ему, дураку, толкую: за паддугу-то надо приплачивать, мол, рублёвку с погонного метра, это, мол, фасонная тяга!
Федор перестал жевать, глянул на бывшего десятника с недоверием.
Есть во всяком деле уловки, но есть и предел. Ты заламывай какую угодно цену, только мастерства в грязь не бросай! Нельзя же, в самом-то деле, с человека попусту рубли драть, даже если тот чудак и не знает, что закруглять проще, чем выводить угол.
— Ну и согласился он?
— Ха! А куда денется? Конешно, сам и промерил весь периметр! И задаток, как и положено, на лапу… Ха-ха-ха!
«Ш-шакалы!» — хотел напрямую сказать Федор, но никак нельзя было осквернять место, стерпел.
— Мастерок вчерась купил в магазине! — допекал Гигимон. — Новенький мастерок, а он с ручки выскакивает! Ты понял? Кач-чества нету кругом, а отчего, а? Кто это людей так разбаловал, что в руку нечего взять, а?!
— Выпьем, что ли, по маленькой? — спросил Федор, судорожно проглотив сухое, раскрошенное яйцо. — Выпьем по-хорошему за мою мать-работницу. Она… всю жизнь ничего об этом…
Пьяные слезы подступили к горлу. Как всякий неверующий человек, Федор никогда и ни при каких обстоятельствах не чувствовал за собою грехов. Но сейчас захотелось ему какого-то смутного отпущения за прошлое.
— Она так и не дождалась меня, дурака! Всю жизнь честно… и не дождалась!
Водка заклокотала в горле, осадив готовый сорваться всхлип. А десятник Уклеев обнял за плечи и сказал с понятием:
— Не горюй, Федя! Вот погоди, свободный денёк выберем, подкинем сюда матерьял, хор-роший памятник ей сварганим! Как раз у этого нотариуса счас цемент марки «пятьсот», можно того, поджиться. Тут мешка два всего и нужно…
Федор сидел молча, смотрел на могилу — узкий, короткий холмик без креста и пирамидки. Заброшенный холмик. Теперь бы председателю колхоза шею намылил за то, что не догадались никакой отметки сделать над могилой Варвары Чегодаевой, рабы божьей. Так ведь и колхоза давно нету, а с директора совхоза не спросишь, он тут человек новый.
Он слушал Уклеева вполуха, и вдруг смысл сказанного дошёл всё-таки, встряхнул.
— Чего, чего? — поднял он тяжёлую голову,
— Памятник, говорю, надо ей…
— А… идите-ка вы отсюда под такую! Гады!
— Да что ты, Федя? Мы же от души…
— Закопать бы вас заместо Мотовилова, носом к носу! Чтоб договорились, поняли один другого!…
— Да ты уж совсем того, — без обиды, мягко сказал Уклеев. — Зря ты, Федя…
— Стой! Ты чего это на старших, а? — гневно привстал Гигимон. — Ты эти антиобще…
— У-хо-дитё! — дико закричал Федор, вскакивая, теряя над собой волю.
Замутилось в голове.
7
Не помнил Федор, как они добирались до дому, как снимала кума Дуська с него пиджак и сапоги, как бухнулся в подушку, не сняв брюк и рубахи, не тронув кружки с огуречным рассолом. Но едва забылся, как накатили на него сонные видения. Путаные, какие-то странные картины вскачь неслись в помутнённом сознании, в них трудно было отыскать концы и начала, и всё же он понимал, что летит перед ним вся его недолгая, но удивительно муторная, клочковатая жизнь.
За окном орали петухи, дребезжало от ветра стекло в переплёте, а ему казалось, что слышит он долгий и тяжкий скрип колёс, посвист кнута, крики людей на крутой, пыльной дороге.
Сидели будто бы на колхозной подводе они трое — Федор, бывший председатель Яшка-Гигимон и десятник Уклеев, сидели обнявшись и толковали о выгодных подрядах, кибернетических комплексах и какой-то химизации. Уклеев особо на какие-то сметы, фонды и паддуги нацеливал, Гигимон на повальное образование жаловался, а Федор болтался между ними и никак не мог понять, зачем он оказался с этими мужиками в одной повозке.
Безысходное, тяжёлое недоумение, которое может приходить к человеку только во сне, давило на голову и грудь, невозможно было дышать. А телега прыгала по кочкам, спотыкалась на ухабах, заваливая седоков то влево, то вправо, они толкались, как неловко уложенные мешки с картошкой. Потом вдруг оказалось, что вместо Уклеева и Гигимона — два бумажных куля, то ли с суперфосфатом, то ли с ворованным цементом. Федор отталкивал их, сдвигал в стороны и задыхался от удушающей химической пыли.
«Памятник… Памятник… Мы ей памятник сварганим…» — скороговоркой тараторили мешки голосом Уклеева.
Не в силах одолеть и сбросить эти мешки, говорящие человеческим языком, Федор с тоской глянул вперёд, глянул в надежде на скорый конец этого бредового пути, и вдруг в ужасе проснулся. Мгновенное озарение словно обухом ударило его по темени и в самую душу, распластало на кровати.
Он даже не успел увидеть в это короткое мгновение, а просто понял, догадался испуганным сердцем, что в оглоблях разбитой бедарки идёт, заплетаясь ногами, выбиваясь из последних сил, его старая простоволосая мать.
Как было в тот окаянный год, когда отступали в горы. Тогда она тоже везла на себе гружёную бедарку. Тогда, маленьким, он помогал ей, тянулся из последних силёнок — теперь всё было наоборот. Он сидел на телеге, свесив ноги, и рядом с ним тяжело переваливались какие-то люди-мешки, безрукая и бессмысленная сволочь.
— Ма-а-ать! Кого везёшь, мать? — запоздало, в явь закричал Федор. — Паразитов везёшь!
Он закричал во всё горло. Но голоса не было.
Лежал неподвижно, не в силах пошевелиться, всем телом содрогаясь под ударами вспугнутого сердца. И вместе с уходящим страхом, с сознанием того, что видел это лишь в дурном сне, нарождалась наяву какая-то огромная, убийственно-трезвая мысль, — даже не мысль, а приговор, не подлежащий ни обжалованию, ни переследствию.
Угомонились петухи, за окном брезжило. Кума Дуська завозилась на кухне, потом в чулане звякнула дужка ведра. Старуха не умела двигаться тихо, вещи не слушались её покалеченных ревматизмом рук, вечно она что-нибудь роняла и охала. Днём раньше Федор наверняка обругал бы состарившуюся без времени тётку за беспокойство. Но сейчас только вздохнул с облегчением, радуясь, что проснулся и что в доме есть живая душа.
Кума Дуська внесла в кухню ведро с водой — там снова звякнуло, зашаркали по полу калоши.
— Теть Дусь… — хрипло, неуверенно позвал Федор.
— Проснулся? — В дверных занавесках показалась голова в крапчатом платочке.
— Рассолу дай, голова раскалывается. Я вчера там… ничего не сотворил?
Тётка вздохнула и молча опустила занавески. Снова зашаркали калоши.
— Было, что ль, чего? — крикнул Федор нетерпеливо.
Она внесла кружку вытянутой рукой, торопливо обобрала капли с донышка скрюченными пальцами.
— Чего уж теперь, Федя… — невнятно сказала, отдавая питьё. — Самосада ты правильно взашей оттуда направил, видеть я его не могу, чужбинника. А Уклеича — зря, Уклеич, он мирной души человек и по печному делу мастер. Ну, да бог даст, обойдётся…
Она смотрела, как он пьёт — жадно, задрав голову. Кадык поршнем катался вверх и вниз.
Федор сплеснул остатки на пол, вернул кружку, вытирая губы.
— Гады! Из ворованного матерьяла — памятник ей… Здорово я их?
— Ничего, ходко пошли обое оттудова. Уклеича токо жаль мне, половину уса ты ему выдрал, куды ж это?
Орал, будто на суд, мол, подаст…
— В суд он не подаст, — успокоил её Федор. — Он у меня с давних пор на крючке, гад! В случае чего самого определю в собачий ящик. Ишь ты, в суд!
За окном отчаянно залаял щенок, проскрипело крыльцо, кто-то звякнул щеколдой. Кума Дуська побежала в переднюю. Слышно было, что хотела задержать вошедшего, что-то бубнила с укором и недовольством. Человек, однако, был настырный — пролез в занавески.
Самосад, в тех же покоробленных сапогах и хлопчатобумажной спецовочке с замятыми бортами, стащил для порядка с лысой головы треух и присел у самой кровати. Круглое колено едва не ткнулось Федору в лицо.
— Ну, здравствуй, герой, — сказал Гигимон, протягивая левую руку для пожатия. Правая покоилась за бортом спецовки.
— Доброе утро, — сказал Федор.
— Порядочные люди давно на работе, — как бы между прочим заметил Гигимон, обводя глазами верхние углы комнаты.
— Так чего ж? Вот и шёл бы, — согласно кивнул Федор.
Гигимон осторожно извлёк из-за борта правую руку, повертел как-то неловко скрюченной кистью:
— На сегодняшний день такое положение, Федя, что я полностью выведен из строя… Такая объективная причина. Руку ты мне вчерась вывихнул во в етом суставе, работать нечем. По дурости, сказать, вывихнул. Нахватался гдей-то блатных привычек, кидаешься на людей, эт-та, без всякой причины. Надо бы изживать эти гнилые пережитки, Федя.
— Изживу. Вскорости отмежую, — кивнул Федор.
— Эт-то понятно, Федя. К тому идём. Но — с обратной стороны, мне-то как теперь быть? Работать не могу, мастерок, хоть он и дерьмовый, а надо ж чем-то держать? Вот я и зашёл миром кончить этот парадокс. Всю этую пантомину.
Федор привстал на локоть, глянул с любопытством — Гигимон и притвориться может, не дорого возьмёт.
— Человек ты, по всему, богатый, токо с производства) прояснил Гигимон свою мысль до конца. — Так, може, оплатишь мне больные дни, вроде как по билитню, и всё. И не будем этой аморалке ходу давать.
Так вот чего он пришёл, старый хомут! Денег ему… По закону и тут действует, умник!
Федор вздохнул участливо, томно:
— Бытовая травма, Яков Осипыч. По закону — не оплачивается…
Гигимон даже голову вскинул от удивления. Вон как оно пошло теперь! Этот недоносок, выходит, тоже чего-то соображает. Выскальзывает из рук за здорово живёшь. Избил двух пожилых, всеми уважаемых ветеранов и отвечать за этот антиобщественный поступок не собирается. Куда уж дальше. Дальше и вовсе некуда!
Гигимон кашлянул и застенчиво посмотрел наискосок, под кровать, как бы подкладывая туда главную мину;
— Тык ведь… Тык ежели речь про билитень, то конешно — бытовая она, травма-то. А ежели в суд подать, то и другая статья будет с того же самого закону. В мою, значит, пользу, как я — пострадавший.
Федор только потянулся сладко и руки под голову кинул, острые локти выставил неприступно.
— Ты не финти, Яков Осипыч! Суд, он не дурак нынче, он и в первопричины посмотрит. Там теперь наука, ю-ри-ди-ческая! Из-за чего весь сыр-бор загорелся, спросят. Ты чего на это скажешь?
Насладившись минутой, добавил:
— Привык, понимаешь, все законы для собственной пользы поворачивать! А я возьму да ляпну насчёт коньяка! Вот тогда и поглядим, откуда эти три буряка. Их-то в нашей станице не сеют.
Протянув руку, пощёлкал пальцами:
— Дай-ка закурить, законник. Воскурим трубку мира за твой счёт, и — порядок! А то я ещё обнаглею да напишу куда следует, как ты порядки ругал…
Гигимон достал папироску торопливо и сам же спичку зажёг, до того сбило его с панталыку новоявленное и очень веское слово «первопричины». Чудно, как он раньше его не слышал, не употреблял в докладах? Слово-то бьёт прямо обухом по голове! Остальное его не так уж испугало, знал, что теперь за критику голов не сымают.
— Тык ведь…!
Федор озлился, снова привстал на локоть:
— Да вы меня, прямо говоря, оскорбили этим цементом! И мать мою оскорбили, гады! Посмертно! Я, может, и накостылял вам не по пьянке, а вовсе по-трезвому, с идейных соображений! Понял?
Гигимон вздохнул тяжко, как бы сожалея о происшедшем.
— Тык ведь работать-то мне нужно, а мастерок…
— Языком, значит, уже не заработаешь? Шуруй на общественных началах, — посоветовал Федор.
— Зря ты, Федя! Я пустого слова сроду не говорил! Все, бывало, к делу, по тезисам. Ни влево, ни вправо не хитнусь. А оно вон как вышло! На сегодняшний день судимый я, кто же теперь… Ты приплатился бы, Федя, без спору за покалеченную руку. Тем боле, что внука кормлю. Внук-то ничейный образовался на мою шею, пока я на лесоповале страдал. Ну, как ты его, внука, теперь ли-би-ли-тируешь?
Кольнуло Федора смутное чувство вины перед Нюшкой, за того ничейного внука, но нельзя было выдавать никакого сочувствия в такую минуту.
— Иди домой, Яков Осипыч, — холодно и жестоко сказал Федор. — Пустой разговор у нас, чёс-слово. А внука за счёт паддуги либилитируй. Паддуг на этом свете ещё немало, на твой век хватит.
— Тык ведь…
— Иди, иди! Я штаны буду надевать. Валяй!
Федор угрожающе шевельнулся под одеялом, намереваясь сбросить длинные ноги на пол. Гигимон поднялся, отошёл к двери боком.
— Значит, кто кого сгрёб? Так что ли, Федя?
— Вашими молитвами, только так и живём, дядя Яков.
— Гляди, пожалеешь так-то, Федя!
— Не стращай, а то ведь я не гордый. И другую руку… Это мне, что раку ногу отломать!
Никакого взаимопонимания не намечалось. Ушёл Гигимон в смертельной обиде.
— Чужбинник проклятый, — равнодушно сказала кума Дуська. — Денег ему! И тут захотел на чужом горбу в рай… И как у людей язык поворачивается!
Деньги. Федор подумал, что неплохо бы дать куме Дуське на хлеб и сахар, жил-то он пока на её хлебах, а средства у неё известные. Только давать, по правде говоря, нечего. После вчерашней поллитровки осталось в кармане три рубля, только-только добраться в райцентр, к уполномоченному оргнабора.
Он вытянулся на кровати во весь рост, до хруста в суставах, и стал думать.
Ясно, ни в какой оргнабор он теперь не пойдёт. По объективным причинам, как сказал Гигимон. Нужно рыболовные крючки купить Федору-младшему, к рыбалке приучить, чтобы не рос бездельником и стилягой. Это первое. Во-вторых, отремонтировать дом, чтобы, в крайности, продать. А в-третьих… В-третьих, беспокоила его Нюшка, эта беспутная мать-одиночка, которой подвозил ночные дрова горбоносый шофёр на машине «66-99». Нужно во всём этом разобраться без суеты, раз — уж она сына сгоряча назвала Федькой.
Задумался Федор о работе. Иждивенцем он не привык ходить, да и дом без денег, ясно, не отремонтируешь.
Думал подробно. Как придёт он к директору совхоза, как выложит перед ним старую трудовую книжку, зачётку техникума с третьего, неоконченного курса, — что ни говори, а настоящий строитель, с опытом. Без пяти минут дипломированный техник — такого в совхозе небось с руками оторвут!
За окном орали петухи, дребезжало от ветра стекло в переплёте, а ему казалось, что слышит он долгий и тяжкий скрип колёс, посвист кнута, крики людей на крутой, пыльной дороге.
Сидели будто бы на колхозной подводе они трое — Федор, бывший председатель Яшка-Гигимон и десятник Уклеев, сидели обнявшись и толковали о выгодных подрядах, кибернетических комплексах и какой-то химизации. Уклеев особо на какие-то сметы, фонды и паддуги нацеливал, Гигимон на повальное образование жаловался, а Федор болтался между ними и никак не мог понять, зачем он оказался с этими мужиками в одной повозке.
Безысходное, тяжёлое недоумение, которое может приходить к человеку только во сне, давило на голову и грудь, невозможно было дышать. А телега прыгала по кочкам, спотыкалась на ухабах, заваливая седоков то влево, то вправо, они толкались, как неловко уложенные мешки с картошкой. Потом вдруг оказалось, что вместо Уклеева и Гигимона — два бумажных куля, то ли с суперфосфатом, то ли с ворованным цементом. Федор отталкивал их, сдвигал в стороны и задыхался от удушающей химической пыли.
«Памятник… Памятник… Мы ей памятник сварганим…» — скороговоркой тараторили мешки голосом Уклеева.
Не в силах одолеть и сбросить эти мешки, говорящие человеческим языком, Федор с тоской глянул вперёд, глянул в надежде на скорый конец этого бредового пути, и вдруг в ужасе проснулся. Мгновенное озарение словно обухом ударило его по темени и в самую душу, распластало на кровати.
Он даже не успел увидеть в это короткое мгновение, а просто понял, догадался испуганным сердцем, что в оглоблях разбитой бедарки идёт, заплетаясь ногами, выбиваясь из последних сил, его старая простоволосая мать.
Как было в тот окаянный год, когда отступали в горы. Тогда она тоже везла на себе гружёную бедарку. Тогда, маленьким, он помогал ей, тянулся из последних силёнок — теперь всё было наоборот. Он сидел на телеге, свесив ноги, и рядом с ним тяжело переваливались какие-то люди-мешки, безрукая и бессмысленная сволочь.
— Ма-а-ать! Кого везёшь, мать? — запоздало, в явь закричал Федор. — Паразитов везёшь!
Он закричал во всё горло. Но голоса не было.
Лежал неподвижно, не в силах пошевелиться, всем телом содрогаясь под ударами вспугнутого сердца. И вместе с уходящим страхом, с сознанием того, что видел это лишь в дурном сне, нарождалась наяву какая-то огромная, убийственно-трезвая мысль, — даже не мысль, а приговор, не подлежащий ни обжалованию, ни переследствию.
Угомонились петухи, за окном брезжило. Кума Дуська завозилась на кухне, потом в чулане звякнула дужка ведра. Старуха не умела двигаться тихо, вещи не слушались её покалеченных ревматизмом рук, вечно она что-нибудь роняла и охала. Днём раньше Федор наверняка обругал бы состарившуюся без времени тётку за беспокойство. Но сейчас только вздохнул с облегчением, радуясь, что проснулся и что в доме есть живая душа.
Кума Дуська внесла в кухню ведро с водой — там снова звякнуло, зашаркали по полу калоши.
— Теть Дусь… — хрипло, неуверенно позвал Федор.
— Проснулся? — В дверных занавесках показалась голова в крапчатом платочке.
— Рассолу дай, голова раскалывается. Я вчера там… ничего не сотворил?
Тётка вздохнула и молча опустила занавески. Снова зашаркали калоши.
— Было, что ль, чего? — крикнул Федор нетерпеливо.
Она внесла кружку вытянутой рукой, торопливо обобрала капли с донышка скрюченными пальцами.
— Чего уж теперь, Федя… — невнятно сказала, отдавая питьё. — Самосада ты правильно взашей оттуда направил, видеть я его не могу, чужбинника. А Уклеича — зря, Уклеич, он мирной души человек и по печному делу мастер. Ну, да бог даст, обойдётся…
Она смотрела, как он пьёт — жадно, задрав голову. Кадык поршнем катался вверх и вниз.
Федор сплеснул остатки на пол, вернул кружку, вытирая губы.
— Гады! Из ворованного матерьяла — памятник ей… Здорово я их?
— Ничего, ходко пошли обое оттудова. Уклеича токо жаль мне, половину уса ты ему выдрал, куды ж это?
Орал, будто на суд, мол, подаст…
— В суд он не подаст, — успокоил её Федор. — Он у меня с давних пор на крючке, гад! В случае чего самого определю в собачий ящик. Ишь ты, в суд!
За окном отчаянно залаял щенок, проскрипело крыльцо, кто-то звякнул щеколдой. Кума Дуська побежала в переднюю. Слышно было, что хотела задержать вошедшего, что-то бубнила с укором и недовольством. Человек, однако, был настырный — пролез в занавески.
Самосад, в тех же покоробленных сапогах и хлопчатобумажной спецовочке с замятыми бортами, стащил для порядка с лысой головы треух и присел у самой кровати. Круглое колено едва не ткнулось Федору в лицо.
— Ну, здравствуй, герой, — сказал Гигимон, протягивая левую руку для пожатия. Правая покоилась за бортом спецовки.
— Доброе утро, — сказал Федор.
— Порядочные люди давно на работе, — как бы между прочим заметил Гигимон, обводя глазами верхние углы комнаты.
— Так чего ж? Вот и шёл бы, — согласно кивнул Федор.
Гигимон осторожно извлёк из-за борта правую руку, повертел как-то неловко скрюченной кистью:
— На сегодняшний день такое положение, Федя, что я полностью выведен из строя… Такая объективная причина. Руку ты мне вчерась вывихнул во в етом суставе, работать нечем. По дурости, сказать, вывихнул. Нахватался гдей-то блатных привычек, кидаешься на людей, эт-та, без всякой причины. Надо бы изживать эти гнилые пережитки, Федя.
— Изживу. Вскорости отмежую, — кивнул Федор.
— Эт-то понятно, Федя. К тому идём. Но — с обратной стороны, мне-то как теперь быть? Работать не могу, мастерок, хоть он и дерьмовый, а надо ж чем-то держать? Вот я и зашёл миром кончить этот парадокс. Всю этую пантомину.
Федор привстал на локоть, глянул с любопытством — Гигимон и притвориться может, не дорого возьмёт.
— Человек ты, по всему, богатый, токо с производства) прояснил Гигимон свою мысль до конца. — Так, може, оплатишь мне больные дни, вроде как по билитню, и всё. И не будем этой аморалке ходу давать.
Так вот чего он пришёл, старый хомут! Денег ему… По закону и тут действует, умник!
Федор вздохнул участливо, томно:
— Бытовая травма, Яков Осипыч. По закону — не оплачивается…
Гигимон даже голову вскинул от удивления. Вон как оно пошло теперь! Этот недоносок, выходит, тоже чего-то соображает. Выскальзывает из рук за здорово живёшь. Избил двух пожилых, всеми уважаемых ветеранов и отвечать за этот антиобщественный поступок не собирается. Куда уж дальше. Дальше и вовсе некуда!
Гигимон кашлянул и застенчиво посмотрел наискосок, под кровать, как бы подкладывая туда главную мину;
— Тык ведь… Тык ежели речь про билитень, то конешно — бытовая она, травма-то. А ежели в суд подать, то и другая статья будет с того же самого закону. В мою, значит, пользу, как я — пострадавший.
Федор только потянулся сладко и руки под голову кинул, острые локти выставил неприступно.
— Ты не финти, Яков Осипыч! Суд, он не дурак нынче, он и в первопричины посмотрит. Там теперь наука, ю-ри-ди-ческая! Из-за чего весь сыр-бор загорелся, спросят. Ты чего на это скажешь?
Насладившись минутой, добавил:
— Привык, понимаешь, все законы для собственной пользы поворачивать! А я возьму да ляпну насчёт коньяка! Вот тогда и поглядим, откуда эти три буряка. Их-то в нашей станице не сеют.
Протянув руку, пощёлкал пальцами:
— Дай-ка закурить, законник. Воскурим трубку мира за твой счёт, и — порядок! А то я ещё обнаглею да напишу куда следует, как ты порядки ругал…
Гигимон достал папироску торопливо и сам же спичку зажёг, до того сбило его с панталыку новоявленное и очень веское слово «первопричины». Чудно, как он раньше его не слышал, не употреблял в докладах? Слово-то бьёт прямо обухом по голове! Остальное его не так уж испугало, знал, что теперь за критику голов не сымают.
— Тык ведь…!
Федор озлился, снова привстал на локоть:
— Да вы меня, прямо говоря, оскорбили этим цементом! И мать мою оскорбили, гады! Посмертно! Я, может, и накостылял вам не по пьянке, а вовсе по-трезвому, с идейных соображений! Понял?
Гигимон вздохнул тяжко, как бы сожалея о происшедшем.
— Тык ведь работать-то мне нужно, а мастерок…
— Языком, значит, уже не заработаешь? Шуруй на общественных началах, — посоветовал Федор.
— Зря ты, Федя! Я пустого слова сроду не говорил! Все, бывало, к делу, по тезисам. Ни влево, ни вправо не хитнусь. А оно вон как вышло! На сегодняшний день судимый я, кто же теперь… Ты приплатился бы, Федя, без спору за покалеченную руку. Тем боле, что внука кормлю. Внук-то ничейный образовался на мою шею, пока я на лесоповале страдал. Ну, как ты его, внука, теперь ли-би-ли-тируешь?
Кольнуло Федора смутное чувство вины перед Нюшкой, за того ничейного внука, но нельзя было выдавать никакого сочувствия в такую минуту.
— Иди домой, Яков Осипыч, — холодно и жестоко сказал Федор. — Пустой разговор у нас, чёс-слово. А внука за счёт паддуги либилитируй. Паддуг на этом свете ещё немало, на твой век хватит.
— Тык ведь…
— Иди, иди! Я штаны буду надевать. Валяй!
Федор угрожающе шевельнулся под одеялом, намереваясь сбросить длинные ноги на пол. Гигимон поднялся, отошёл к двери боком.
— Значит, кто кого сгрёб? Так что ли, Федя?
— Вашими молитвами, только так и живём, дядя Яков.
— Гляди, пожалеешь так-то, Федя!
— Не стращай, а то ведь я не гордый. И другую руку… Это мне, что раку ногу отломать!
Никакого взаимопонимания не намечалось. Ушёл Гигимон в смертельной обиде.
— Чужбинник проклятый, — равнодушно сказала кума Дуська. — Денег ему! И тут захотел на чужом горбу в рай… И как у людей язык поворачивается!
Деньги. Федор подумал, что неплохо бы дать куме Дуське на хлеб и сахар, жил-то он пока на её хлебах, а средства у неё известные. Только давать, по правде говоря, нечего. После вчерашней поллитровки осталось в кармане три рубля, только-только добраться в райцентр, к уполномоченному оргнабора.
Он вытянулся на кровати во весь рост, до хруста в суставах, и стал думать.
Ясно, ни в какой оргнабор он теперь не пойдёт. По объективным причинам, как сказал Гигимон. Нужно рыболовные крючки купить Федору-младшему, к рыбалке приучить, чтобы не рос бездельником и стилягой. Это первое. Во-вторых, отремонтировать дом, чтобы, в крайности, продать. А в-третьих… В-третьих, беспокоила его Нюшка, эта беспутная мать-одиночка, которой подвозил ночные дрова горбоносый шофёр на машине «66-99». Нужно во всём этом разобраться без суеты, раз — уж она сына сгоряча назвала Федькой.
Задумался Федор о работе. Иждивенцем он не привык ходить, да и дом без денег, ясно, не отремонтируешь.
Думал подробно. Как придёт он к директору совхоза, как выложит перед ним старую трудовую книжку, зачётку техникума с третьего, неоконченного курса, — что ни говори, а настоящий строитель, с опытом. Без пяти минут дипломированный техник — такого в совхозе небось с руками оторвут!