В сожалении Ксаны сквозила личная заинтересованность.
   — Зайду, ясно. Какие наши годы! — сказал Федор от порога с привычной лихостью. — Вечерком, значит, встретимся? В кино?
   Она глянула исподлобья и чуть насмешливо, опахнув крашеными ресницами. И снова он отметил во взгляде её скрытое обещание. Улыбнулся с понятием и, нагнув голову, вышел из приёмной.
   У самого крыльца приткнулась грузовая машина. Водитель копался в моторе, сучил засаленными локтями и мычал знакомую песенку про город Ереван. Под радиатором белели знакомые цифры — «66-99»,
   — Привет, Хачик! — сказал Федор.
   Водитель ещё поковырялся в моторе, кинул ключи под сиденье и, выпрямившись, подал руку:
   — Привет! Какими судьбами? Может, подкинуть?
   — Мне в другую сторону, — мотнул головой Федор.
   — А то могу. Как раз дальний рейс предстоит, за пределы района.
   — Далеко?
   — О-о, брат! В Ново-Кубанку, к Первицкому, — сказал Ашот гордо. — Услыхал старик, там какую-то кустовую пшеницу затевают, хочет глянуть. А разворачиваться аж в Краснодаре будем, у проектировщиков.
   — У вас же розы, на кой чёрт ему пшеница?
   — Так все одно с другим связано! А он у нас вообще падкий на всякие новые сорта — кандидат наук. Так не едешь?
   — Пока нет. Я тут хочу тоже… вроде как опытную делянку присмотреть. Есть тут неплохие делянки, Хачик.
   — Смотри, а то прихвачу. В кузов, с ветерком!
   Судя по разговорчивости, Ашот был явно в хорошем настроении. Да и какой шофёр не радуется дальнему рейсу летом, по хорошим степным дорогам!
   Он вытер ладони мягкой ветошкой и взбежал на крыльцо, помахав прощально: извини, дескать, дела! А дверь перед ним распахнулась как-то сама по себе, и Ашот едва не столкнулся на пороге с золотоволосой Ксаной.
   Федор не знал, почему зрение его так обострилось в это короткое мгновение, но ясно заметил, что горбоносый шоферюга слишком уж вольно подхватил её за локоток и вроде даже прижал дурашливо, а в голубых глазищах Ксаны промелькнула тёплая домашняя радость.
   — Наконец-то! — пропела Ксана, закинув голову, не проявляя никакого желания отрываться. — Проходи скорее, Ипполит Васильевич ведь давно уже готов! И по дороге не забудь…
   Дверь за ними захлопнулась.
   Та-а-ак… Со стороны, конечно, легко ошибиться, но… довольно близкие отношения. Слишком уж нахально ведёт себя с нею этот заезжий Хачик.
   Федор сгоряча пнул в резиновый скат, плюнул и, поправляя кепку, тронулся со двора. Делать в совхозе нечего. Придётся ещё в леспромхозе прозондировать обстановку, а нет — вообще распрощаться со станицей.
   А Нюшка — подлюка. Не того человека выбрала для подвозки дров!

10

   Он не пошёл обратной дорогой. Спустился узкой тропинкой к речке и двинулся к станице берегом, минуя кусты и вороха обсыхающего наплава. Посвистывал и размахивал гибкой хворостиной, сшибая желтоватые барашки с тонких вербовых веток. Речка затаённо ворковала под обрывами, звенела на каменистых перекатах, пенилась в неукротимом стремлении к степному раздолью, к разлившейся Кубани. А Федор двигался навстречу вешней воде, и в глазах было одно сплошное мелькание от блестящих волн, вербовых кустов, битого каменного плитняка и солнечных брызг — не за что уцепиться. Шёл навстречу воде, а его будто сносило и сносило куда-то в сторону,
   Припомнилась глупая поговорочка «что такое не везёт…», Федор с досадой отогнал её, задумчиво потянул кепку на лоб.
   Что-то нужно делать, что-то срочное и решительное. А что именно? Кто знает?
   Вербовые кусты в этом месте отбегали к воде, а справа распахнулось гладкое чёрное поле, совхозные плантации. С дальнего края пашни продвигалась к берегу цепочка женщин-огородниц с кошёлками, они высаживали по маркировке капустную рассаду.
   Федор засмотрелся на разноцветье косынок, на тёплую, парную землю. А в это время в кустах что-то сильно плеснуло (вроде кто зачерпнул ведром), и вслед за тем длинно и визгливо заголосила женщина:
   — Ню-у-ушка-а-а! Парень опя-ать в воду за-ле-ез!!
   Крик до того был пронзительный, что Федор остановился, притих за кустиком. Пожилая женщина с полными вёдрами перешла ему дорогу и остановилась, крикнула потише:
   — Иди сама-а! Не даётся он мне, окаян-ный! Сидить по уши-и!
   От цепочки огородниц на дальнем краю пашни отделилась лёгкая, тонкая фигура.
   Нюшка!
   Он узнал её издали, будто вчера только видел.
   Всё такая же подсушенно-стройная, длинноногая, в короткой юбчонке и косынке шалашиком (чтобы не обгорело лицо), она стремительно шагала по рыхлому полю, подавшись всем телом вперёд, в немой, угрожающей решимости. На ходу подобрала в руку сухую хворостинку…
   Оголённые молочно-белые колени подбивали край непомерно короткой юбки. Под узким шалашиком повязанной по-городскому косынки увидел Федор чёрные, усталые, какие-то родные глаза и вздёрнутую, изломистую верхнюю губу. Потемнела отчего-то Нюшка, засмуглела, как цыганка.
   Работа, конечно, не лёгкая. То солнце, то дождик…
   Мальчишка выбрался из кустов на тропу и виновато ждал. Он был до пояса мокрый, в новых сандалиях хлюпало.
   — Что же ты, окаянный, со мною делаешь, а?! — закричала мать издали.
   Парень икнул.
   — Сколько же раз я буду…
   — Нгэ-э… — предусмотрительно затянул парень баском, становясь боком и закрыв правым кулаком глаз. Следил из-за ручонки за хворостиной.
   — Бож-же ты мой, и в сандалии набрал?! Да ты свалился туда, что ли?
   — Упа-а-ал, — соврал мальчишка.
   — Вот зараза! Разувайся скорее, вода-то холодная ещё!
   Она сразу выронила хворостину, кинулась расстёгивать тугие пряжки сандалий. Стянула и мокрые штанишки.
   — Говорила я тебе, вода ещё холодная, рано купаться!
   Тут Нюшка всё-таки не сдержалась, ожгла сына по мокрому заду, только уж не хворостиной, а ладонью. Федор засмеялся с облегчением и вышел из-за куста, скрываться было уже ни к чему.
   Нюшка сидела на корточках, выкручивала мокрые штанишки. Синий матерчатый жгут упруго сворачивался и выгибался в её сноровистых руках, сочился мутной водой. И вдруг замерли руки, жгут безвольно и расслабленно опустился на колени. Она вскинула голову и вскрикнула тихонько, едва пошевелив губами:
   — Федор? Ты?…
   — Вот. Таким, значит, макаром… — кивнул Федор.
   Нюшка одёрнула на коленях юбку, обеими руками поправила косынку, раздвинув её на щеках, но края косынки тут же сдвинулись на прежние места, а лицо под шалашиком насупилось.
   — Здравствуй… — с трудом выдохнула она.
   Поднялась, привычным бабьим движением округло провела по бёдрам, оглаживая помятую юбку. Пальцы, выпачканные землёй, чуть дрогнули.
   — Здравствуй, Федя, — повторила тихо, и Федору показалось, что вздёрнутая её губа вдруг опала, вытянулась и прикипела к нижней.
   — Капусту сажаете? — кивнул Федор на пашню.
   Руки снова оправили края косынки, торопливо, неуверенно.
   — Ага. Рассаду.
   — Добро. Таскать вам не перетаскать,
   — Спасибо…
   — Одна?
   — Что?
   — Спрашиваю: одна? Живёшь-то?
   — Отец вот приехал недавно. Вернулся… Токо он в другой комнате, отдельно. За дитя серчает…
   — Чего же он?
   — Говорит, непутёвая… — Нюшка посмотрела сверху на белесые вихры сына, успокоенно вздохнула и засмеялась. — Сама, говорит, корми! Прямой он у меня, как палка: что на уме, то и на…
   — Не скажи. Говорить он умел всегда. Что другие думают…
   «В другой раз и левую руку ему откручу…» — хотел добавить Федор, но сдержался. Только носком полуботинка отшвырнул округлый камешек с тропы.
   Нюшка одёрнула рубашонку на сыне, легонько повернула за локоток:
   — Ты… иди, Федюня, побегай. Ноги вымой, грязные они у тебя. Токо не заброди, а с берега…
   Мальчишка с готовностью подхватил брошенную матерью хворостину и, взбрыкнув, мелькнув голым, кинулся к воде. Федор пристально, полураскрыв в забывчивости рот, провожал его, впервые заметив, что у. мальчишки тоже, как у него, двойная макушка — два спиральных завитка на белом, выгоревшем затылке.
   Мальчишка убежал, сдвинулись за ним кусты, и сразу стало не о чём говорить, оба потеряли дар речи. Нюшка насупилась, а Федор смотрел в сторону и выше её головы. Многое, слишком многое хотелось сказать, а время и место неподходящее, да и с чего начинать? Откуда нужные слова возьмёшь?
   Ветерок лёгкий неспешно подсушивал почву, пашня вокруг умиротворённо курилась под солнцем. Чёрная ворона опустилась поблизости на сухую ветку, каркнула. Ветка прогнулась — Федор смотрел и не мог понять, почему иссохший вербовый отросток не ломается под тяжестью, а ещё пружинит и гнётся, как живой. Больше всего он боялся, что не поймут они друг друга, боялся обжечь самое больное.
   Внизу заплескалась вода, парнишка вновь дорвался до речки. И Федор, превозмогая скованность, глухо кашлянул, кивнул в кусты, на плеск:
   — Мой?
   Спросил и ещё больше испугался.
   Испугался за нарочитый, какой-то идиотски-насмешливый тон вопроса, будто винил в чём-то Нюшку, а ему в самом-то деле наплевать — чей это мальчишка.
   Ах, если бы она хоть не смотрела на него! Если бы ослышалась, если бы не боялась того же — обжечься… Но она вовремя вскинула глаза, и глаза эти, тёмные, глубокие, много пережившие и передумавшие, вдруг сузились в остром, проницательном вопросе: тот ли Федор-то? Осталось ли хоть что-нибудь от прежнего? Далеко был, много видал, вспомнил ли хоть раз — нет, не Нюшку, а дурь свою безотчётную…
   Далеко был. Много повидал. Не вспомнил.
   — Ну? — просительно вздохнул Федор.
   — Нет, — сказала Нюшка в один глоток воздуха и накрепко сжала побелевшие губы.
   Она сжала губы и больше их не разомкнула, и Федор никак не мог понять, откуда ещё вылетали яростные, злые слова:
   — Нет. Бешеного кобеля!
   В глазах пылали угли. Она смяла концы косынки в пригоршнях и так натянула их, что плечи заострились и стали непримиримо-угловатыми, как у девочки-подростка. Каждая нитка натянулась из последних сил.
   Федор свалил голову на левое плечо, доставая пачку «Ракеты». Долго не мог ухватить непослушный, округлый кончик папиросы.
   Ему нужно было куда-нибудь спрятаться, и он спрятался в пригоршнях, когда уберегал рвущийся огонёк спички от ветра. Затянулся так, что едва не спалил папиросу целиком. Закашлялся дымно, с остервенением.
   — Соврать и то не можешь по-человечески, — с укором сказал он и сплюнул горькую табачину.
   Можно было уже вздохнуть с облегчением, уйти от этого нелепого и никому не нужного поединка. Но он не спешил вздыхать с облегчением, знал, что ещё не всё кончилось, потому что не мог на этом кончить.
   Он оставлял ещё для неё вход. Маленькую лазейку. А сам перекусил папиросу и, сунув кулаки в карманы брюк, обошёл её, чтобы не стоять под прицелом.
   — Чего же врать-то, Федя… — выцедила она, почти не разжимая губ. — Чего ж врать-то, когда дитё уж бегает?
   Не хотела она в ту лазейку. И ему не давала лёгкого выхода. Круто держала голову, боком, не выпуская его с прицела.
   — Сказала! — небрежно усмехнулся Федор. — А может, брехня иной раз как лекарство? Как постное масло на ободранную кожу! Сбрехал — и опять все сначала; как будто и не было ничего. Д-дура! А ещё в артистки собиралась!
   «Насчёт артистки не надо было поминать…» — сообразил он с опозданием.
   Нюшка немо, сосредоточенно разглядывала Федора. Во все глаза смотрела, будто не доверяя себе.
   Неужели так-таки ничего и не осталось от того, прежнего Федора? Неужели уже ничего нельзя вернуть?
   Всё смотрела, смотрела пристально и придерживалась за скулу по-вдовьи, будто у неё болели зубы.
   Охладел взгляд, и вместо горячей ненависти осталась только скучноватая жалость в глазах. Хотела что-то сказать, то ли спросить о чём-то хотела, да посчитала, верно, лишним.
   — Иди… — сказала Нюшка с невозможным спокойствием. — Иди. Бабы вон смотрят…
   Бабы и верно смотрели издали, сбившись в стаю, облокотясь на цапки. За добрый километр чуялось, какие там шли душевные разговоры, какое щекотливое любопытство их разымало.
   — Бабам, им что! Чужую беду руками разведу, — буркнул Федор в ярости. — Змеи все подколодные! Пошёл.
   Сначала задумчиво, неуверенно, ещё не зная, стоит ли уходить, а потом решительно, на полный шаг.
   Ни жалости, ни сочувствия не было. Как она обидела-то его своим… неповиновением! Признанием этим дурацким!
   А что, может, и впрямь не его. Даром что две макушки… За шесть лет-то мало ли что было… Хотя какие же шесть лет, чудак! Это парню — пять, а в том году он всё знал…
   Дымил очередной папиросой и думал почему-то о золотоволосой Ксане, горбоносом Ашоте и грузовой машине ГАЗ-51 со странными номерными знаками, которая переехала ему дорогу с самого начала.
 
   У крайних дворов его нагнал Федька.
   — Дя-а-дя! А крючки?! — закричал он издали.
   Штаны на нём ещё не просохли, он то и дело поддёргивал их, бежал вприпрыжку.
   — Крю-учки когда ку-у-упим?!
   Федор подождал его, взял за руку. Рука была ледяная.
   — Не замёрз?
   — Не-е.
   — Крючки мы сейчас купим. Зайдём в сельпо и купим.
   — Большие крючки?
   — Средние…
   — На усачей и голавчиков?
   — На усачей и голавчиков…
   Не повезёт, так уж не повезёт кругом! Того, что искал, не нашёл, денег больших не заработал, только время потерял. Точно, как у того неудачника, что жаловался один раз: «В какую бы очередь ни становился, сроду с пустыми руками отходил. Только дойду до весов — все: по мне отрезало, как бритвой!»
   «Если увижу сейчас запертый магазин с дурацкой бумажкой: „Закрыто на переучёт“ — обязательно побью окна! — досадовал Федор. — А подвернётся кто под горячую руку, накостыляю так, чтоб отправили куда-нибудь на казённые харчи… Один шут, никакого толку!»
   Глупые мысли лезли в голову, а магазин был почему-то открыт.
   Назывался этот магазин промтоварным, но воняло в нём по обыкновению селёдкой и стиральным мылом. У прилавка — ни одного покупателя, а в прохладном далеке, на веере радужных штапелей печаталась фигура молодой продавщицы в белом колпачке.
   Культурно и тихо. И продавщица вроде бы ничего.
   Придерживая за руку мальца, Федор постоял над застеклённым прилавком, где были выложены гребешки, часики, дамские шпильки и дешёвенькие брошки районной промартели, и спросил, не поднимая головы:
   — А рыболовные крючки есть?
   — Ещё не завозили, — вежливо ответила продавщица.
   — Та-а-ак. И когда же завезёте? К декабрю?
   Продавщица ожила, подалась чуть в сторонку, и за нею Федор увидел аккуратную табличку — серебром по чёрному лаку: «Покупатель и продавец! Будьте взаимно вежливы!»
   — Иван Панкратьевич обещал на следующей неделе, — сказала продавщица, старательно, по буквам выговаривая слова «Панкратье-вич» и «на следующей».
   — Можно подумать, что завезёт он их тонны две! — хмыкнул Федор. — Крючки, понятно, скоропортящийся товар… А леска, по крайности, есть?
   — Капроновая.
   — Что?
   — Капроновая леска всегда в продаже. Её домохозяйки покупают на хозяйственные нужды, очень прочная. Завернуть?
   — Давайте. А вот с крючками у вас плохо.
   — Потерпите недельку, речка ведь ещё мутная, — совсем душевно сказала продавщица. И улыбнулась, а Федор засмотрелся на её грустную, какую-то покорную улыбку.
   — Потерпим, какие наши годы! — он подёрнул доверчивую руку младшего Федьки. — Потерпим, парень?
   — Крю-чки-и… — заныл мальчишка.
   — Ладно, не тушуйся. Может, у соседей достанем…
   А насчёт мутной речки тётя ничего не понимает — в это время как раз шемая и рыбец идут… — и глянул с усмешкой на белый колпачок. — Кроме того, в мутной воде сподручнее рыбку ловить…
   Он бы и обругал незапасливую продавщицу, но уж больно покорно и грустно улыбнулась она, когда убеждала потерпеть. Прямо жаловалась на трудную свою жизнь — постоянно отказывать в самых неожиданных просьбах.
   Глянул напоследок на серебряные буквы лаковой таблички и повёл Федьку из магазина.

11

   «Ах, зачем эта ночь так была хороша?»
   Нет, если уж не повезёт в жизни, так не повезёт кругом! И будешь, конечно, целыми днями лежать в сарае, на пыльном сене, вертеться с боку на бок. А в голову будут просачиваться старинные романсы, которых теперь уж никто не поёт. Забытые песенки, которые пел когда-то голосом удавленника первый в станице граммофон, завезённый приблудным дачником.
   Да. Не болела бы грудь, конечно, и не ныла душа… Вот чёрт!
   Сначала-то всё пошло удачно. И рыболовные крючки нашлись не где-нибудь, а дома, в этом сарае. В старой кепке с переломанным козырьком, что висела на гвоздочке. Мать, наверное, прибрала её, когда Федору купили новую. Пыли скопилось на той детской кепчонке килограмма два, а крючки в подкладке были совсем новыми, блестящими, довоенного качества — меньшой Федька даже запрыгал от радости.
   Потом Федор дождался-таки Ксану в кино.
   Ксана вымыла белые босоножки молоком, принарядилась — в общем, дала повод питать надежды. Однако под ручку взять не позволила и шла к клубу вполне независимо, на некотором расстоянии. Ты, мол, сам по себе, а я только так, случайно. Здесь тебе не город, здесь все на виду — завтра от бабьих пересудов проходу не будет. Другое дело ночью, когда темно.
   Смотрели заграничный фильм «Похитители велосипедов». Целых два часа мельтешило на экране грязноватое бельё на верёвках — стирали за границей, видать, плоховато, поскольку никто не проявлял заботы о коммунальных услугах и работе прачечных. Мать за такую стирку не сказала бы доброго слова… Ещё можно было сделать вывод из картины, что смысл жизни — велосипед, а может, и вообще — пятое колесо. Картина, одним словом, показалась чересчур длинной, Федор намучился около Ксаны.
   Потом вышли из клуба. Ночка выпала непроглядно-чёрная, с полным ассортиментом созвездий, а Млечного Пути Федор не приметил, не до того было.
   Ну, до чего же ушлые эти современные девки!
   Все надежды у него строились на том, что уведёт он её к речке, в темноту. Расскажет про весёлую большую жизнь, расхвалит все те заманчивые подробности насчёт круглого аквариума и современного интерьера, которые самому порядочно надоели. В заключение можно ещё подкинуть что-нибудь зовущее вдаль: «Ксаночка, давай уедем далеко-далеко…» Знал ведь из практики, на какую наживку легче всего клюёт этакая шемайка!
   Ну, локоток, верно, Ксана ему доверила, а к речке и в темноту не пошла.
   С полчаса стоял с нею в проулке. Чуть потянется всерьёз, она каким-то вопросительным знаком тут же вывернется, засмеётся и — шажок назад.
   — Да ты что, деревенская, что ли? — разозлился Федор. Он бил в самое уязвимое. — Боишься?
   — Ничего я не боюсь, Федя, — сказала она доверчиво и рукой шелковисто по щеке ему провела, как парикмахерша. — Чего бояться, парень ты неплохой… А выросла я в городе, все это знаю получше тебя. Только отец с матерью из этих мест, и мне здесь нравится. Потупилась и задумалась коротко.
   — Ничего я не боюсь, Федя, — повторила как бы про себя. — Только я замуж выхожу через три дня. Вот вернётся из Краснодара Ашот, и свадьбу играть будем.
   Приходи, а?
   Ещё чего недоставало! «Я на свадьбу тебя приглашу, а на большее ты…»
   Да. И по щеке, значит, не постеснялась провести ладошкой, как городская парикмахерша. Отбрила, да ещё и проверила: чисто ли?
   После он уж и не помнил, как довёл её до дома. Сказал на прощание:
   — Ну и гадюка ж ты! Сроду таких не видел!
   — Да и я ведь таких не часто встречала! — рассмеялась Ксана. — Хороший ты парень, Федька, нашенский, только уж очень быстрый! Гляди, не закружись в аквариуме-то… И не злись, пожалуйста.
   Хотел он сказать что-то такое насчёт жениха — как же, мол, так? По какому такому случаю? — да не стал унижаться. Кто его знает, может, Ашот и верно неплохой парень? Может, он в каком-нибудь автодорожном институте заочник? Сейчас много таких развелось — с виду одно, в натуре — совсем другое. Спросил только, не скрывая растерянности:
   — Что ж он?… Хороший?
   Ксана помолчала немного, а потом сказала тихо, посемейному как-то, вроде Федор ей братом приходился:
   — Не знаю… Не скажу, Федя, а только уж больше года смотрю на него, и… Знаешь, Федя, с ним всю жизнь прожить можно, а мне лучше и не надо.
   Федора пробрала дрожь от этих её слов, от того, как сказаны были они — из души в душу, не ожидая и даже не боясь никакого подвоха с его стороны.
   Мурашки побежали, хотя ночь тёплая обнимала со всех сторон.
   «Любит-то как, а! До того, значит, любит, что и с чужим парнем в кино пошла, потому что ей ничего опасного в этом кино… Наплевать ей и на велосипеды и на попутчика!»
   Будто обокрали догола Федора, а кто и когда — чёрт их знает!
   И вот третий день лежал Федор в сарае, все размышлял о жизни. Ничего хорошего не приходило на ум. Только романс этот дурацкий засел в башке, никак не выветривался.
   Дурить, конечно, легко. Приятно даже. Но прочности никакой же нету. Прочности хочется…
   Вчера перед заходом солнца прибегал Федька-младший хвалиться первой удачей. Принёс в малом ведёрке сонного голавчика с прорванной губой. Видно, не сумели мальчишеские руки управиться с вёрткой рыбёшкой, по-хозяйски снять с крючка в первый раз.
   — А самый большой усач сорвался у меня, — сказал он.
   — Самая большая рыба, она всегда, брат, срывается, — вздохнул Федор.
   — Мамка велела его кошке бросить… — погрустнел рыболов и пристально посмотрел на взрослого человека, посуди, мол, как это называть?
   — Кого — бросить?
   — Этого голавчика.
   Федор отвернулся к плетнёвой стене, равнодушно хмыкнул:
   — Ну и брось, делов-то…
   К счастью, в этот момент кума Дуська пришла за щепками на растопку печи.
   — Чего, чего сказал-то! — обиделась она не на шутку, расшвыривая поленницу, выбирая лучинки посуше, — Человек же рыбу поймал! — и повела Федьку в хату. — Пойдём, родимый, счас ухи с неё сварим… Пойдём!
   Сладкую ушицу с лавровым листом. А дяде Феде не дадим, пускай попросит потом.
   Ночью не спалось Федору. А утром ударили бубны, завизжала резная дудка под названием зурна, поднялась из-под грузовика пыль столбом, и покатилась с одного края станицы на другой невиданная, разноцветная и разноязыкая, свадьба. Привёз жених целую машину родни с национальными инструментами. Русская гармошка там тоже трудилась, но где ж ей перекричать зурну!
   Федор лежал ещё в кровати, а кума Дуська распахнула окно и долго высматривала вдоль улицы.
   — Не по-нашему как-то, — сказала она. — Из-за границы, что ль, пошло этак?
   Станичные мальчишки бежали вслед грузовику, подпрыгивали на пыльной дороге и кричали на разные голоса:
   — Армянская свадьба! Армянская свадьба! Дядя Ашот женится!
   Вот так. В таком, значит, разрезе. Дядя Ашот женится.
   Они так азартно взбивали босыми пятками пыль, так дружно и радостно орали, что Федор всерьёз заревновал. Было в их криках какое-то пристрастие, вроде бы они любили дядю Ашота.
   То, что дядя Ашот им свой человек — без очков видно. Катал он всю эту ребятню на машине не один раз и ещё покатает — не сегодня, так завтра. И любят они его за то, что он шофёр, нужный человек и пьяным по улице не ходил, не пугал никого. За то ещё, что дрова привёз тётке Нюшке бесплатно, как теперь явствует… Деньги-то он берет, конечно, но — с разбором…
   В общем, приезжий, ненашенский парень с Шаумянского перевала, из-за горы Индюк, под которой немцев остановили в сорок третьем, рвущихся к Туапсе… Ненашенский, но свой. Так получается на сегодняшний день. А ты, Федор, здешний родом…
   Да, но как же теперь с Нюшкой быть? Вроде бы она ни при чём? Машина там без всякого натурального расчёта разгружалась?
   Может, и так, но все равно дура, если не знает, откуда дитя взяла!
   Тоска на душе какая-то. С детей и спрос малый. А вот за что Ксана эту образину полюбила? Золотоволосая секретарша с городскими замашками могла бы и не такого шоферюгу заарканить…
   Вопросов возникало так много, что Федор не улежал в кровати, решил умыться, а заодно выдернуть из алычи тот железный костыль, что сам заколачивал. И жестяной умывальник зашвырнуть куда-нибудь, в полынь или бурьян, чтобы она никогда не нашла его, не портила цветущее дерево!
   Пока умывался, вытирался мятым вафельным полотенцем, успел переменить решение, оставил умывальник на месте. Ещё подумает чёрт знает что! Подумает, что он вовсе сбесился от ревности, а этого пока не наблюдается… Хотя с нынешнего дня она ведь к жениху должна бы насовсем перебраться, ей и умывальник здешний ни к чему.
   Умывальник, видно, останется на память Федору — напоминанием об очередной неустойке. Тогда и сорвать можно, и закинуть куда-нибудь подальше.
   Интересная какая-то жизнь у него. Кажется, давно уж совершеннолетний, а вспоминать из прошлой жизни ни одного дня не хочется. Всё шиворот-навыворот, исключая, может быть, детство — но и там хорошего мало…
   До самого обеда не находил себе места. Свадебное веселье донимало Федора, слышалось в том веселье откровенное безразличие к нему не только невесты и жениха, но и всей их приезжей родни. Музыка и песни хороводом кружили вокруг дома, бились в стены и оконные рамы, и даже, казалось, прижимали дверь с той стороны, чтобы он не вышел, не помешал чужому веселью.
   Прятаться от этих звуков было бессмысленно, Федор накинул телогрейку и, хлопнув дверью, пошёл улицей, бесцельно разглядывая новые кирпичные дома и старые покосившиеся хаты за чертой палисадников.
   Ни души. Воскресенье. И — свадьба на том конце…