На прощанье ещё качнулся на провисшем бревне, ногу задрал, словно цирковой канатоходец, и оглянулся с непрошеной грустью на омуток у мельничного заплота. Там из-за кустиков торчала хворостина с леской, а рыбака не видно было.
Может, Федька примостился на хорошем месте?
Шевельнулось тайное желание вернуться, напоследок притронуться к мальчишке, но Федор будто испугался чего-то. Натянул поплотнее козырёк, кинулся через реку. Торопливо, как вор, побежал вверх по откосу. И не оглядывался до самой развилки.
Семь братьев, обнявшись ветками, шелестели басовито на ветру, серебрились мучнистой изнанкой листвы. Федор остановился в прохладной тени, прижался спиной к штакетной оградке у братской могилы, налаживая дыхание. Сердце колотилось часто и болезненно.
По дороге удалялась грузовая машина, за нею бежало лёгкое облачко пыли. Федор пожалел, что не вышел сюда минутой раньше, присел на уголок чемодана и стал ждать.
Попутных машин не было. К станице время от времени пылили грузовики — с удобрениями и сельповскими товарами, а в обратном направлении пролетела только одна легковая «Волга» — ей сигналить бесполезно.
Он ждал и час, и два, искурил полпачки папирос. Окурки веером лежали у ног, на траве. Федор тупо смотрел на них, раздумывая, как быть дальше. Весной в первой половине дня все машины идут из центра к станицам с запчастями, химикатами и директивами. Там они перестоят самую жару около чайной, и ждать их можно только к вечеру. Другое дело осенью, тогда на здешних дорогах настоящее столпотворение — сельскую продукцию везут к городам, и машин сколько угодно. Как он этого раньше-то не сообразил?
Солнце поднялось выше, убавило тени. Федор перекочевал под деревья, разлёгся на траве. Упрямо посматривал вдоль дороги, но попуток не было.
Пастух перегнал стадо коров через дорогу, подошёл закурить. Поговорили о дорожных неприятностях, пастух сдвинул потный треух на затылок, сказал с безнадёжностью в голосе:
— Это теперь к вечеру… Самая жара! — и побежал заворачивать отбившихся коров, волоча за собою тяжёлый, негнущийся кнут.
Когда подошло время обеда, Федор потрогал в кармане пирожки и, пораздумав, решил идти обратно в станицу. Переждать время где-нибудь в прохладном уголке, за кружкой пива. Но тут затрещали ближние кусты и на прогалину выбрался человек с двумя вязанками хвороста. Он сбросил их рядком около Федора, трудно разогнул спину и надолго засмотрелся на парня. Глаза были хотя и жмуристые, но живые и весёлые, не очень подходившие к старому, морщинистому лицу.
— Никак Матвея Чегодаева Федька? — спросил старик с видимым интересом и даже согнулся, всматриваясь. — Тоже, значит, домой прибыл? А я-то смотрю, что-то сильно знакомое! Я-то тебя ещё вот таким помню. Ну, брат, ты здоров стал, в отца!
Старику было уже за шестьдесят, а одет он чистенько и аккуратно, не по-старинному, и выговор книжный, с твёрдостью. Тоже что-то знакомое, только не вспомнишь сразу, кто такой. Федор рассматривал его белую в полоску рубаху и дешёвые, но хорошо выглаженные брюки с ремешком, новые парусиновые полуботинки скороходовского качества и моргал рассеянно.
Старик присел на вязанку, отдышался.
— Корнея Упорникова забыл, что ли? Я же вам с матерью бедарку ладил. В войну.
Ухналь!
Как же забыть Корнюшку Ухналя! Его уже лет пятнадцать в станице не было, а все помнили, разные байки про него рассказывали.
— Теперь вспомнил, — сказал Федор, доставая папиросы. — Вспомнил!
Чудной человек жил когда-то в станице, Корнюшка Упорников, по прозвищу Ухналь. С молодых лет прославился невиданным мастерством на все руки. Казалось, не было ничего на свете такого, чего Ухналь не смог бы сделать. Не говоря уж о плотницком и столярном деле, все умел: кастрюли паял, сковороды чугунные сваривал, деревянные прялки и швейные машины «Зингер» налаживал, часы с боем починял, стекло и белую посуду какой-то нечистью склеивал, даже трёхколёсный самокат на пружине изобретал и ездил потом на этом самокате по станице.
— Мы же с твоим отцом в одном полку… Да и потом дружно жили! — сказал старичок, отказавшись от папиросы. — Было время!
Федор во все глаза рассматривал Ухналя, Матвей Чегодаев — первый председатель — быстро нашёл тогда дело этому человеку в колхозе, хотя обобществлять у механика было нечего — ни лошади, ни коровы, ничего не имел, кроме тисков, паяльника и плоскогубцев. Начал Ухналь сноповязалки усовершенствовать и трактор из утиль-сырья собирать. Но бабы станичные подвели его, волокли на дом разные кастрюли и примуса в починку.
Пришёл фининспектор один раз, пришёл в другой: бери патент!
— А я им бесплатно теперь все делаю, — сказал Ухналь. — У них и платить-то нечем.
— Ты что, за дураков нас считаешь? Ульяне кастрюлю паял?
— Одна ж дырка всего и была, какая там плата?
— Вот мы и исчислим, в круговую…
— Да я с Ульяной, может, в жмурки играл. Ваше-то дело какое?
— Плати деньги, Упорников. Лучше будет.
— За что же, дело-то полюбовное!
А Ульяна-дура тут как тут, волокет в хату полную макитру кислого молока, без всякой договорённости, по доброте.
— А это что? — спросил инспектор ехидно. — Не плата?
Ухналь, говорят, не стерпел:
— Ну, так бери ты это молоко себе, а денег у меня нету! — и надел тому макитру на голову.
Смеху, конечно, много было, но человек-то едва не захлебнулся. Дали Ухналю два года по тем временам за злостное уклонение. Вернулся он перед войной, и когда все в отступ собирались, налаживал бедарки бабам, чтобы они легче в ходу были. Потом у партизан какие-то секретные мины делал с часовым заводом. Точно устанавливал, в самое время эти его мины срабатывали…
В сорок шестом Ухналь снова пропал, говорили, что на производство уехал. А нынче — вот он! — сидит на вязанке хвороста, улыбается щербатым ртом при молодых глазах, стрелочку на глаженых брюках оправляет корявыми пальцами. Ничего ему — как новый полтинник.
— Вернулись, дядя Корней? — спросил Федор.
— Да как же! Я, как на пенсию вышел, сразу домой подался. Всё ж таки родина. Глаза вот подводить стали, краснеют за мелкой работой, как у крола. Начал корзины плесть скуки ради… Корзины-то, их и слепые плетут… А тут один раз приходит ко мне директор новый, Полит Васильич: «Слушай, говорит, Упорников, чего ты тут дрянь всякую плетёшь, если у нас автопоилки ни черта не действуют?» Ну, пошёл, наладил эти поилки. Их в учёном институте малость не так придумали. С коровами не согласовали… Ухналь засмеялся, подсучивая рукав.
— А весной этой опять Полит Васильич пришёл.
«Слушай, говорит, Упорников, что это за жизнь такая, во всей станице некому на лето породных коров доверить? Куда люди подевались?»
— Ха, да откуда им быть-то? — говорю. — На своих харчах, говорю, этот огород городить дураков теперь нету. Вымерли все дураки, а частично в люди вышли, вот какие дела.
— А он? — засмеялся Федор.
— А он говорит: «Хорошо платить будем». Сколько, спрашиваю. «Двести рублей», — говорит. В год, что ли?
«Нет, — говорит, — в месяц!» Я за бока взялся: «Да ты что, Полит Васильич, сам-то сколько же получать думаешь?»
— Про згу ничего не говорил? — снова засмеялся Федор.
— Нет. Сам, говорит, двести с небольшим получаю, и хорошему пастуху положено не меньше, потому что он людей кормит. Скажи Лучше, Упорников, сумеешь ли со скотиной обращаться?
Ухналь потрогал вязанку, хвороста с сизыми, чуть привядшими листочками и разом сжевал усмешку.
— Со скотиной я, конечно, справлюсь, говорю. Когда ветеринара не было, сам жеребцов выкладывал, и коровам, какие норовят дурь показать, рога спиливал.
А в пастухи не пойду, хоть триста рублей давай. Да и какая к дьяволу пастьба, когда пастушьего кнута не с чего плести — ни конопей, ни ремня нужного нету. Тереха Беспалый, конечно, вышел вон из положения, свил кнут из телеграфных проводов — так ведь это не кнут.
Им не хлопнешь и пыли не подымешь. А ежели какую коровку рубанёшь по хребтине, то — пополам. Какое ж с неё потом молоко? Каждому человеку — своё, говорю.
— Обиделся? — спросил Федор.
— Нет. Полит Васильич умный человек. Не обиделся, про глаза только спросил. Ежели зрение лучше станет, говорит, приходи ко мне механиком.
Старик вздохнул:
— Вот буду летом корзинки эти ему поставлять, а в зиму, если полегчает, и верно на механику тронусь.
Работы у него там невпроворот. А ты-то как же?
— Да вот… вернулся, — сказал Федор неопределённо.
— Это хорошо. А то был я как-то на кладбище, могила материна не в порядке. Думаю, может, в отъезде
Федор? Оправить бы не мешало, да отметить как-то — крестиком либо звёздочкой. Хорошая была женщина Варвара Кузьминична.
Федор потупился, перекусил надвое папиросу и замусоленный, разжёванный кончик далеко отплюнул. Сказал неожиданно:
— Вот чего, дядя Корней… Я зайду, выбей ты хорошую звезду для неё из цинкового железа, а? Бетон я и сам залью. Сделаешь?
— Чего же не сделать? Только это надо в мастерские сходить, инструмента у меня никакого уж не осталось, кроме перочинного ножика. Может, Самосад с Уклеем скорей сделают, у них теперь все под руками…
— Вряд ли! Крестик они бы, может, и сделали, а звёздочку не сумеют, — сказал Федор. — Звёздочка, она большой точности требует в разметке, а они оба малограмотные. Матюкаться будут, а при этом деле ругань — сам знаешь. Клянут, черти, все напропалую!
— Оно так всегда и бывает, — сказал Ухналь. — Отыми дармоеда от казённого корыта, он тебе наговорит! Да, а насчёт звёздочки ты верно! С виду простая штука, а вот разметить её — целая наука. Я тоже мучился попервам, к учителю черчения ходил. Чуть перекосишь один уголок, и пропало дело — все остальные тоже поведёт на сторону. Тогда её только выкрасить да выбросить, новую делать. Вся работа насмарку… В станицу-то надолго?
— Не знаю ещё… — сказал Федор уклончиво, удивляясь во второй раз тому, что не может сказать прямо этому старику то, что запросто говорил куме Дуське и горбоносому Ашоту про станицу.
Грузовая машина пропылила к станции, Федор без сожаления проводил её глазами и встал. Ухналь тоже поднялся, трудно разгибая спину.
— Мне тоже пора, — сказал он, морщась от боли в костях. — Ещё надо пару вязанок нарезать, вечером подвода придёт. Так ты заходи! Свои вроде…
17
Может, Федька примостился на хорошем месте?
Шевельнулось тайное желание вернуться, напоследок притронуться к мальчишке, но Федор будто испугался чего-то. Натянул поплотнее козырёк, кинулся через реку. Торопливо, как вор, побежал вверх по откосу. И не оглядывался до самой развилки.
Семь братьев, обнявшись ветками, шелестели басовито на ветру, серебрились мучнистой изнанкой листвы. Федор остановился в прохладной тени, прижался спиной к штакетной оградке у братской могилы, налаживая дыхание. Сердце колотилось часто и болезненно.
По дороге удалялась грузовая машина, за нею бежало лёгкое облачко пыли. Федор пожалел, что не вышел сюда минутой раньше, присел на уголок чемодана и стал ждать.
Попутных машин не было. К станице время от времени пылили грузовики — с удобрениями и сельповскими товарами, а в обратном направлении пролетела только одна легковая «Волга» — ей сигналить бесполезно.
Он ждал и час, и два, искурил полпачки папирос. Окурки веером лежали у ног, на траве. Федор тупо смотрел на них, раздумывая, как быть дальше. Весной в первой половине дня все машины идут из центра к станицам с запчастями, химикатами и директивами. Там они перестоят самую жару около чайной, и ждать их можно только к вечеру. Другое дело осенью, тогда на здешних дорогах настоящее столпотворение — сельскую продукцию везут к городам, и машин сколько угодно. Как он этого раньше-то не сообразил?
Солнце поднялось выше, убавило тени. Федор перекочевал под деревья, разлёгся на траве. Упрямо посматривал вдоль дороги, но попуток не было.
Пастух перегнал стадо коров через дорогу, подошёл закурить. Поговорили о дорожных неприятностях, пастух сдвинул потный треух на затылок, сказал с безнадёжностью в голосе:
— Это теперь к вечеру… Самая жара! — и побежал заворачивать отбившихся коров, волоча за собою тяжёлый, негнущийся кнут.
Когда подошло время обеда, Федор потрогал в кармане пирожки и, пораздумав, решил идти обратно в станицу. Переждать время где-нибудь в прохладном уголке, за кружкой пива. Но тут затрещали ближние кусты и на прогалину выбрался человек с двумя вязанками хвороста. Он сбросил их рядком около Федора, трудно разогнул спину и надолго засмотрелся на парня. Глаза были хотя и жмуристые, но живые и весёлые, не очень подходившие к старому, морщинистому лицу.
— Никак Матвея Чегодаева Федька? — спросил старик с видимым интересом и даже согнулся, всматриваясь. — Тоже, значит, домой прибыл? А я-то смотрю, что-то сильно знакомое! Я-то тебя ещё вот таким помню. Ну, брат, ты здоров стал, в отца!
Старику было уже за шестьдесят, а одет он чистенько и аккуратно, не по-старинному, и выговор книжный, с твёрдостью. Тоже что-то знакомое, только не вспомнишь сразу, кто такой. Федор рассматривал его белую в полоску рубаху и дешёвые, но хорошо выглаженные брюки с ремешком, новые парусиновые полуботинки скороходовского качества и моргал рассеянно.
Старик присел на вязанку, отдышался.
— Корнея Упорникова забыл, что ли? Я же вам с матерью бедарку ладил. В войну.
Ухналь!
Как же забыть Корнюшку Ухналя! Его уже лет пятнадцать в станице не было, а все помнили, разные байки про него рассказывали.
— Теперь вспомнил, — сказал Федор, доставая папиросы. — Вспомнил!
Чудной человек жил когда-то в станице, Корнюшка Упорников, по прозвищу Ухналь. С молодых лет прославился невиданным мастерством на все руки. Казалось, не было ничего на свете такого, чего Ухналь не смог бы сделать. Не говоря уж о плотницком и столярном деле, все умел: кастрюли паял, сковороды чугунные сваривал, деревянные прялки и швейные машины «Зингер» налаживал, часы с боем починял, стекло и белую посуду какой-то нечистью склеивал, даже трёхколёсный самокат на пружине изобретал и ездил потом на этом самокате по станице.
— Мы же с твоим отцом в одном полку… Да и потом дружно жили! — сказал старичок, отказавшись от папиросы. — Было время!
Федор во все глаза рассматривал Ухналя, Матвей Чегодаев — первый председатель — быстро нашёл тогда дело этому человеку в колхозе, хотя обобществлять у механика было нечего — ни лошади, ни коровы, ничего не имел, кроме тисков, паяльника и плоскогубцев. Начал Ухналь сноповязалки усовершенствовать и трактор из утиль-сырья собирать. Но бабы станичные подвели его, волокли на дом разные кастрюли и примуса в починку.
Пришёл фининспектор один раз, пришёл в другой: бери патент!
— А я им бесплатно теперь все делаю, — сказал Ухналь. — У них и платить-то нечем.
— Ты что, за дураков нас считаешь? Ульяне кастрюлю паял?
— Одна ж дырка всего и была, какая там плата?
— Вот мы и исчислим, в круговую…
— Да я с Ульяной, может, в жмурки играл. Ваше-то дело какое?
— Плати деньги, Упорников. Лучше будет.
— За что же, дело-то полюбовное!
А Ульяна-дура тут как тут, волокет в хату полную макитру кислого молока, без всякой договорённости, по доброте.
— А это что? — спросил инспектор ехидно. — Не плата?
Ухналь, говорят, не стерпел:
— Ну, так бери ты это молоко себе, а денег у меня нету! — и надел тому макитру на голову.
Смеху, конечно, много было, но человек-то едва не захлебнулся. Дали Ухналю два года по тем временам за злостное уклонение. Вернулся он перед войной, и когда все в отступ собирались, налаживал бедарки бабам, чтобы они легче в ходу были. Потом у партизан какие-то секретные мины делал с часовым заводом. Точно устанавливал, в самое время эти его мины срабатывали…
В сорок шестом Ухналь снова пропал, говорили, что на производство уехал. А нынче — вот он! — сидит на вязанке хвороста, улыбается щербатым ртом при молодых глазах, стрелочку на глаженых брюках оправляет корявыми пальцами. Ничего ему — как новый полтинник.
— Вернулись, дядя Корней? — спросил Федор.
— Да как же! Я, как на пенсию вышел, сразу домой подался. Всё ж таки родина. Глаза вот подводить стали, краснеют за мелкой работой, как у крола. Начал корзины плесть скуки ради… Корзины-то, их и слепые плетут… А тут один раз приходит ко мне директор новый, Полит Васильич: «Слушай, говорит, Упорников, чего ты тут дрянь всякую плетёшь, если у нас автопоилки ни черта не действуют?» Ну, пошёл, наладил эти поилки. Их в учёном институте малость не так придумали. С коровами не согласовали… Ухналь засмеялся, подсучивая рукав.
— А весной этой опять Полит Васильич пришёл.
«Слушай, говорит, Упорников, что это за жизнь такая, во всей станице некому на лето породных коров доверить? Куда люди подевались?»
— Ха, да откуда им быть-то? — говорю. — На своих харчах, говорю, этот огород городить дураков теперь нету. Вымерли все дураки, а частично в люди вышли, вот какие дела.
— А он? — засмеялся Федор.
— А он говорит: «Хорошо платить будем». Сколько, спрашиваю. «Двести рублей», — говорит. В год, что ли?
«Нет, — говорит, — в месяц!» Я за бока взялся: «Да ты что, Полит Васильич, сам-то сколько же получать думаешь?»
— Про згу ничего не говорил? — снова засмеялся Федор.
— Нет. Сам, говорит, двести с небольшим получаю, и хорошему пастуху положено не меньше, потому что он людей кормит. Скажи Лучше, Упорников, сумеешь ли со скотиной обращаться?
Ухналь потрогал вязанку, хвороста с сизыми, чуть привядшими листочками и разом сжевал усмешку.
— Со скотиной я, конечно, справлюсь, говорю. Когда ветеринара не было, сам жеребцов выкладывал, и коровам, какие норовят дурь показать, рога спиливал.
А в пастухи не пойду, хоть триста рублей давай. Да и какая к дьяволу пастьба, когда пастушьего кнута не с чего плести — ни конопей, ни ремня нужного нету. Тереха Беспалый, конечно, вышел вон из положения, свил кнут из телеграфных проводов — так ведь это не кнут.
Им не хлопнешь и пыли не подымешь. А ежели какую коровку рубанёшь по хребтине, то — пополам. Какое ж с неё потом молоко? Каждому человеку — своё, говорю.
— Обиделся? — спросил Федор.
— Нет. Полит Васильич умный человек. Не обиделся, про глаза только спросил. Ежели зрение лучше станет, говорит, приходи ко мне механиком.
Старик вздохнул:
— Вот буду летом корзинки эти ему поставлять, а в зиму, если полегчает, и верно на механику тронусь.
Работы у него там невпроворот. А ты-то как же?
— Да вот… вернулся, — сказал Федор неопределённо.
— Это хорошо. А то был я как-то на кладбище, могила материна не в порядке. Думаю, может, в отъезде
Федор? Оправить бы не мешало, да отметить как-то — крестиком либо звёздочкой. Хорошая была женщина Варвара Кузьминична.
Федор потупился, перекусил надвое папиросу и замусоленный, разжёванный кончик далеко отплюнул. Сказал неожиданно:
— Вот чего, дядя Корней… Я зайду, выбей ты хорошую звезду для неё из цинкового железа, а? Бетон я и сам залью. Сделаешь?
— Чего же не сделать? Только это надо в мастерские сходить, инструмента у меня никакого уж не осталось, кроме перочинного ножика. Может, Самосад с Уклеем скорей сделают, у них теперь все под руками…
— Вряд ли! Крестик они бы, может, и сделали, а звёздочку не сумеют, — сказал Федор. — Звёздочка, она большой точности требует в разметке, а они оба малограмотные. Матюкаться будут, а при этом деле ругань — сам знаешь. Клянут, черти, все напропалую!
— Оно так всегда и бывает, — сказал Ухналь. — Отыми дармоеда от казённого корыта, он тебе наговорит! Да, а насчёт звёздочки ты верно! С виду простая штука, а вот разметить её — целая наука. Я тоже мучился попервам, к учителю черчения ходил. Чуть перекосишь один уголок, и пропало дело — все остальные тоже поведёт на сторону. Тогда её только выкрасить да выбросить, новую делать. Вся работа насмарку… В станицу-то надолго?
— Не знаю ещё… — сказал Федор уклончиво, удивляясь во второй раз тому, что не может сказать прямо этому старику то, что запросто говорил куме Дуське и горбоносому Ашоту про станицу.
Грузовая машина пропылила к станции, Федор без сожаления проводил её глазами и встал. Ухналь тоже поднялся, трудно разгибая спину.
— Мне тоже пора, — сказал он, морщась от боли в костях. — Ещё надо пару вязанок нарезать, вечером подвода придёт. Так ты заходи! Свои вроде…
17
Федор взял чемодан и, проводив старика, пошёл медленно, как бы нехотя к станице. Шёл, помахивая кепкой, и сам ещё не знал — окончательно возвращается или до вечера только, переждать зной.
С откоса на станицу смотреть не стал, чтобы не бередить души, а на кладке остановился, понаблюдать за удилищем, торчавшим давеча из-за куста.
Удилище почему-то лежало на плаву, тихо покачивалось, а поплавка отсюда не видно было.
За кустиками шевельнулось.
— Дядя Фе-е-едя! — позвал слабый, плаксивый голос.
Знакомый голос, меньшого Федьки.
— Рыбу, что ли, поймал? — крикнул Федор.
— Не-е-е!…
Мальчонка захныкал громче.
Федор миновал кладку, обошёл по хрустящему галечнику раскидистый куст с молодой листвой и сразу разглядел, что леска с поплавком запуталась в том самом остропером кустике куги, над которым во сне он видел глазастых стрекоз.
— Зацепился? — спросил Федор участливо.
— Ага… — кивнул как-то нерешительно парнишка. Он сидел неловко, горбясь, схватившись обеими ручонками за босую ступню.
— Чего ты, Федя? — насторожился Федор.
— Вот… — Малец упёрся коленом в подбородок и, чуть вывернув в щиколотке ступню, положил на колено.
Разжал пальцы нерешительно. — Вот…
По белой, сильно промытой коже ступни медленно расплывались алые струйки крови. Рваная, глубокая рана полукружьем развалила маленькую пятку. Порез случился давно, края раны отмокли в воде и побелели.
— Как же ты так? — ахнул Федор, присаживаясь рядом на корточки. — Ракушкой?
Он выхватил из кармана носовой платок, но платок оказался грязный, прокуренный. Федор сорвал молодой лопушок, потом вспомнил, что в чемодане лежит тёткино вафельное полотенце.
— Мы сейчас… Ты не тушуйся, мы сейчас это… — бормотал Федор, не очень умело, но быстро справляясь с полотенцем, осторожно накладывая зелёный мокрый лопух на рану.
— Больно?
— Не-е-е… — соврал малец, не закрывая испуганного рта.
— Как же ты, брат… Отцепить, значит, хотел? И — на ракушку?
Мальчонка всхлипнул:
— Не-е… Тут какой-то дурак бутылку разбил… Вон!
Федька только недавно освоил эту трудную букву «р», и слово у него вышло с нажимом: дур-р-рак. Федор обнял колени и медленно осел на землю.
— Какой-то дур-рак… — оправдываясь, ещё протянул мальчуган и, не сдерживая при взрослом ни боли, ни обиды, заревел как следует.
Федор достал было папиросы, глянул на мятую пачку отрешённо и снова сунул в карман. Будто вспомнив что-то, заступил в воду и достал стеклянное донышко с оскаленными краями. Забил его каблуком в илистый берег, затромбовал галькой.
Мальчишка с любопытством смотрел на него, хныкал тише.
— Вон ещё! — указал он пальцем.
Осколков на берегу было много, крупных и мелких, всех не соберёшь. Но Федор подобрал ещё две-три стекляшки, только для того, чтобы не смотреть на мальчишку.
Мальчишку надо нести домой. Дело там не шуточное, как бы заражения не получилось… Мальчишку надо брать на руки, а куда чемодан?
Федька-маленький моргал мокрыми ресницами, ждал чего-то от взрослого человека… Ясно, с такой ногой идти он не мог, но дядя Федя — хороший, он и стекляшки прибрал, теперь о них уж никто не порежется.
Федор смотрел на чемодан, распахнувший свою пустоту до самого дна. Этакое бессмысленное хайло, влекущее человека в дорогу.
Совсем пустой чемодан… А рядом сидит мальчишка. Федька-маленький.
Бутылку здесь разбил о камни один дурак на прошлой неделе…
И куда же он теперь движется, тот человек?
Федор вдруг схватил чемодан обеими руками и, не закрывая, запустил над водой. Фанерный короб перевернулся неловко и плюхнулся на самой середине. Поплыл по кругу медленно, чуть покачиваясь.
Плыви, сволочь!
Федор склонился к малому.
— Хватайся за шею, сынок.
Как-то так вырвалось нечаянно и само по себе: сынок. Федор этого вроде бы и сам не заметил. Подхватил под коленки, глянул ещё на удочку (надо бы отцепить, да не время) и понёс мальца по крутому скату к тропе.
— А ты, брат, ничего, храбрый, — бормотнул он.
Зрело смутное, очень важное решение в голове, в сердце Федора. Оно пугало своей неожиданной силой и бесповоротностью, тем, что после Федору уже не будет возврата.
Сказать или не сказать?
Руки мальчишечьи крепко обвивались на шее, и Федор расслышал даже, как бьётся под рубашонкой маленькое, птичье сердце пострадавшего человека.
Как ему это скажешь?
А просто. Вот так, чуть отклонить голову, заглянуть в глаза и сказать как можно спокойнее: «А знаешь, Федюшка…»
— Сейчас перевяжут нас в больнице, и домой пойдём, — сказал Федор, стискивая локтем худенькие колени.
— Пойдём домой… — кивнул тот согласно. — А мамка не заругает?
— Нет. Мы хорошо будем жить с тобой, верно? — изо всех сил сдерживая в себе немой крик, сказал Федор. Мальчишка жадно и доверчиво вздохнул:
— Ты… у нас будешь жить?
— Ага.
И тут уж вовсе неожиданно сорвалось, как жалоба, будто с вышки — в воду:
— Мне больше негде… Я — твой отец, Федя.
Все застонало, завыло в душе Федора. А мальчишеские руки расслабли, Федька даже отклонился чуть-чуть, пытаясь со стороны глянуть на этого взрослого, очень уж странного человека. Сопнул недоверчиво:
— Тебя же… на войне убили?
— Никто меня не убивал, Федя, просто далеко я ездил, — скороговоркой оправдался взрослый человек. И почувствовал, что ничего этой скороговоркой не объяснил, а только удивил меньшого.
— Они меня только в плен взяли, и я без вести пропал, понимаешь? — добавил Федор. — Дело житейское.
Не с одним такое…
Младший Федька не спешил прижиматься, смотрел со стороны, и брови его смешно сдвинулись к переносице.
— А чего же ты… сразу не сказался?
Федор усмехнулся вымученно:
— А не знал, примете ль?
Переводя дух, с усилием добавил:
— Да и тебя тогда ещё не было, когда я в плен попал. Не думал я, что ты есть.
Ручонки сошлись на шее Федора доверчивее.
— Вот здорово! — засмеялся малец. — Ты не думал, а я есть!
— А ты есть… — кивнул Федор.
Он ускорял и ускорял шаги к станице. Не было теперь у него ни прошлого, которое он перечеркнул сегодня с маху, возможно, раз и навсегда, не было и будущего, потому что надоело без конца думать и говорить о нём. Оставалось только настоящее — самое близкое настоящее под большим вопросом.
С маленьким-то легко договориться, а вот как со взрослыми? Как с Нюшкой? Что он ей скажет? Не дрогнет ли сам ещё раз перед её усталыми глазами?
Нечаянно коснувшись бокового кармана, Федор вспомнил про пирожки. Достал один, сунул Федьке. Но тот даже не подумал расцеплять рук и закрутил головой. Не хочу, мол.
— Бери, бери, это бабушка испекла нам с тобой… Ешь!
— Не хочу! — крутил головой Федька. Ему тоже не до пирожков было.
— Ешь, а то космонавтом не будешь! — прикрикнул Федор сердито, не сбавляя шага, крепче прижимая к себе сына. И парнишка, пораздумав и вытерев слезы, взял из его рук этот первый убогий гостинец…
1966 г.
С откоса на станицу смотреть не стал, чтобы не бередить души, а на кладке остановился, понаблюдать за удилищем, торчавшим давеча из-за куста.
Удилище почему-то лежало на плаву, тихо покачивалось, а поплавка отсюда не видно было.
За кустиками шевельнулось.
— Дядя Фе-е-едя! — позвал слабый, плаксивый голос.
Знакомый голос, меньшого Федьки.
— Рыбу, что ли, поймал? — крикнул Федор.
— Не-е-е!…
Мальчонка захныкал громче.
Федор миновал кладку, обошёл по хрустящему галечнику раскидистый куст с молодой листвой и сразу разглядел, что леска с поплавком запуталась в том самом остропером кустике куги, над которым во сне он видел глазастых стрекоз.
— Зацепился? — спросил Федор участливо.
— Ага… — кивнул как-то нерешительно парнишка. Он сидел неловко, горбясь, схватившись обеими ручонками за босую ступню.
— Чего ты, Федя? — насторожился Федор.
— Вот… — Малец упёрся коленом в подбородок и, чуть вывернув в щиколотке ступню, положил на колено.
Разжал пальцы нерешительно. — Вот…
По белой, сильно промытой коже ступни медленно расплывались алые струйки крови. Рваная, глубокая рана полукружьем развалила маленькую пятку. Порез случился давно, края раны отмокли в воде и побелели.
— Как же ты так? — ахнул Федор, присаживаясь рядом на корточки. — Ракушкой?
Он выхватил из кармана носовой платок, но платок оказался грязный, прокуренный. Федор сорвал молодой лопушок, потом вспомнил, что в чемодане лежит тёткино вафельное полотенце.
— Мы сейчас… Ты не тушуйся, мы сейчас это… — бормотал Федор, не очень умело, но быстро справляясь с полотенцем, осторожно накладывая зелёный мокрый лопух на рану.
— Больно?
— Не-е-е… — соврал малец, не закрывая испуганного рта.
— Как же ты, брат… Отцепить, значит, хотел? И — на ракушку?
Мальчонка всхлипнул:
— Не-е… Тут какой-то дурак бутылку разбил… Вон!
Федька только недавно освоил эту трудную букву «р», и слово у него вышло с нажимом: дур-р-рак. Федор обнял колени и медленно осел на землю.
— Какой-то дур-рак… — оправдываясь, ещё протянул мальчуган и, не сдерживая при взрослом ни боли, ни обиды, заревел как следует.
Федор достал было папиросы, глянул на мятую пачку отрешённо и снова сунул в карман. Будто вспомнив что-то, заступил в воду и достал стеклянное донышко с оскаленными краями. Забил его каблуком в илистый берег, затромбовал галькой.
Мальчишка с любопытством смотрел на него, хныкал тише.
— Вон ещё! — указал он пальцем.
Осколков на берегу было много, крупных и мелких, всех не соберёшь. Но Федор подобрал ещё две-три стекляшки, только для того, чтобы не смотреть на мальчишку.
Мальчишку надо нести домой. Дело там не шуточное, как бы заражения не получилось… Мальчишку надо брать на руки, а куда чемодан?
Федька-маленький моргал мокрыми ресницами, ждал чего-то от взрослого человека… Ясно, с такой ногой идти он не мог, но дядя Федя — хороший, он и стекляшки прибрал, теперь о них уж никто не порежется.
Федор смотрел на чемодан, распахнувший свою пустоту до самого дна. Этакое бессмысленное хайло, влекущее человека в дорогу.
Совсем пустой чемодан… А рядом сидит мальчишка. Федька-маленький.
Бутылку здесь разбил о камни один дурак на прошлой неделе…
И куда же он теперь движется, тот человек?
Федор вдруг схватил чемодан обеими руками и, не закрывая, запустил над водой. Фанерный короб перевернулся неловко и плюхнулся на самой середине. Поплыл по кругу медленно, чуть покачиваясь.
Плыви, сволочь!
Федор склонился к малому.
— Хватайся за шею, сынок.
Как-то так вырвалось нечаянно и само по себе: сынок. Федор этого вроде бы и сам не заметил. Подхватил под коленки, глянул ещё на удочку (надо бы отцепить, да не время) и понёс мальца по крутому скату к тропе.
— А ты, брат, ничего, храбрый, — бормотнул он.
Зрело смутное, очень важное решение в голове, в сердце Федора. Оно пугало своей неожиданной силой и бесповоротностью, тем, что после Федору уже не будет возврата.
Сказать или не сказать?
Руки мальчишечьи крепко обвивались на шее, и Федор расслышал даже, как бьётся под рубашонкой маленькое, птичье сердце пострадавшего человека.
Как ему это скажешь?
А просто. Вот так, чуть отклонить голову, заглянуть в глаза и сказать как можно спокойнее: «А знаешь, Федюшка…»
— Сейчас перевяжут нас в больнице, и домой пойдём, — сказал Федор, стискивая локтем худенькие колени.
— Пойдём домой… — кивнул тот согласно. — А мамка не заругает?
— Нет. Мы хорошо будем жить с тобой, верно? — изо всех сил сдерживая в себе немой крик, сказал Федор. Мальчишка жадно и доверчиво вздохнул:
— Ты… у нас будешь жить?
— Ага.
И тут уж вовсе неожиданно сорвалось, как жалоба, будто с вышки — в воду:
— Мне больше негде… Я — твой отец, Федя.
Все застонало, завыло в душе Федора. А мальчишеские руки расслабли, Федька даже отклонился чуть-чуть, пытаясь со стороны глянуть на этого взрослого, очень уж странного человека. Сопнул недоверчиво:
— Тебя же… на войне убили?
— Никто меня не убивал, Федя, просто далеко я ездил, — скороговоркой оправдался взрослый человек. И почувствовал, что ничего этой скороговоркой не объяснил, а только удивил меньшого.
— Они меня только в плен взяли, и я без вести пропал, понимаешь? — добавил Федор. — Дело житейское.
Не с одним такое…
Младший Федька не спешил прижиматься, смотрел со стороны, и брови его смешно сдвинулись к переносице.
— А чего же ты… сразу не сказался?
Федор усмехнулся вымученно:
— А не знал, примете ль?
Переводя дух, с усилием добавил:
— Да и тебя тогда ещё не было, когда я в плен попал. Не думал я, что ты есть.
Ручонки сошлись на шее Федора доверчивее.
— Вот здорово! — засмеялся малец. — Ты не думал, а я есть!
— А ты есть… — кивнул Федор.
Он ускорял и ускорял шаги к станице. Не было теперь у него ни прошлого, которое он перечеркнул сегодня с маху, возможно, раз и навсегда, не было и будущего, потому что надоело без конца думать и говорить о нём. Оставалось только настоящее — самое близкое настоящее под большим вопросом.
С маленьким-то легко договориться, а вот как со взрослыми? Как с Нюшкой? Что он ей скажет? Не дрогнет ли сам ещё раз перед её усталыми глазами?
Нечаянно коснувшись бокового кармана, Федор вспомнил про пирожки. Достал один, сунул Федьке. Но тот даже не подумал расцеплять рук и закрутил головой. Не хочу, мол.
— Бери, бери, это бабушка испекла нам с тобой… Ешь!
— Не хочу! — крутил головой Федька. Ему тоже не до пирожков было.
— Ешь, а то космонавтом не будешь! — прикрикнул Федор сердито, не сбавляя шага, крепче прижимая к себе сына. И парнишка, пораздумав и вытерев слезы, взял из его рук этот первый убогий гостинец…
1966 г.