Орлова — пунктик — боялась потерять молодость и красоту. «Всю жизнь я режимила».
   Почему-то просверкнула мысль: надо приготовиться жить без Ирбис, а приготовиться — это значит освоить или начать надежное самостоятельное дело. Может, к тому подспудно призывала меня Алла Демидова по ТВ.
   Мы снижаемся. Всю дорогу от В-ка до Москвы душа трудилась. «Спид-инфо» до корки. О всех женах Высоцкого — и о Тане Иваненко, и о Насте... И о Ксюхе. «Он умер у меня на руках».
 
   25.02.1998. Израиль, Нетания
 
   Илья — хозяин ресторана «Гамбринус»:
   — Я был начальником Калининградского порта. Приехал театр миниатюр Полякова. Я пригласил весь театр, устроили прием. Там были две потрясающие девки: Томка Витченко и Рысина. У меня разбежались глаза. Они даже смеялись надо мной: «Смотри, он не знает, на ком остановиться!» Ладно. Томка жила в Москве... набережная... там полукругом спускается дом. Лето 1964 года. Я приезжаю в Москву. Прихожу к ней, мы сидим, выпиваем. Где-то поздно ночью звонок, приходит парень... Мы сидим, выпиваем втроем. Три часа ночи. Кто-то должен уйти. Мы ждем, кто это сделает. Она не провожает, не выгоняет никого... нам весело... но мы ждем друг от друга, кто уйдет. В конце концов мы уходим вместе... Прощаемся, берем такси. Он уезжает в одну сторону, я — в противоположную. Через пять минут к ее подъезду подъезжают одновременно два такси. Выходит этот парень, выхожу я... Мы рассмеялись и опять поднимаемся вместе. И до 12 дня выпиваем... Этот парень был Володя Высоцкий. Тогда я, разумеется, не знал... Хотя он и тогда был с гитарой и пел.
   Я помню Тамару Витченко — в нее был влюблен весь факультет музкомедии ГИТИСа, а может быть, и весь институт. Она была недосягаема, старше... и только сладко улыбалась и разрешала себя любить и восхищаться ею.
   «...Почему здесь не говорится об Эдит Пиаф, которая кончилась от наркотиков, почему здесь не говорится о нашем гении Владимире Высоцком, который кончил так же...» — услышал я телемост Москва-Бишкек...
 
   «ЭТИ ДНЕВНИКИ НЕ ДЛЯ ПЕЧАТИ...»
   «Здравствуй, дорогой мой друг!
   Прочитала я выписки из твоих дневников и испытала чувство смятенное. Это чувство зрителя, поклонявшегося театру, воспитанного театром, верующего в него. Театр, Высоцкий, Любимов, Золотухин, Демидова — все это были кумиры, которым поклонялись без всякого принуждения, движимые любовью к вашему искусству и гражданским, ежели так можно выразиться, восхищением. А ты оглоушил меня, заменив «тьмой низких истин» «нас возвышающий обман».
   Я вовсе не хочу сказать, что не нашла у тебя высказываний интереснейших, глубоких. Но...
   Пушкин, как известно, сжег свои дневники. Между тем жизнь его шла на виду, он не делал из нее тайны. А теперь послушай, что написал он Вяземскому об утрате дневниковых записей Байрона — здесь и есть, видно, ключ его отношения к исповедям и дневникам.
   «Зачем жалеешь ты о потере записок Байрона? Черт с ними, слава Богу, что потеряны. Он исповедался в своих стихах, невольно увлеченный восторгом поэзии. В хладнокровной прозе он бы лгал и хитрил, то стараясь блеснуть искренностью, то марая своих врагов. Его бы уличили, как уличили Руссо, — а там злоба и клевета снова бы торжествовали... Толпа жадно читает исповеди, записки еtс., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал и мерзок — не так, как вы — иначе. — Писать свои Мmоirеs заманчиво и приятно. Никого так не любишь, никого так не знаешь, как самого себя. Предмет неистощимый. Но трудно. Не лгать — можно; быть искренним — невозможность физическая. Перо иногда остановится, как с разбега перед пропастью, — на том, что посторонний прочел бы равнодушно. Презирать... суд людей не трудно; презирать свой собственный невозможно».
   Само собой, после этого высказывания великого поэта мемуарная литература не перестала существовать.
   Наше время до жути иное, и Высоцкий — не Байрон. Нынче всеядность нравственная процветает, мало кого смущая. Но нация у нас все же осталась, жив еще русский дух, и есть в этом измордованном духе тоска по высокому, по святости, единению. Высоцкий, как никто, пожалуй, в нашу расколотую эпоху сумел объединить русских людей и живым, хриплым словом своим, и даже смертью.
   То, что творилось за кулисами Театра на Таганке — издержки подлого времени, варившего одно варево из всех. Истинное лицо Высоцкого, и Театра, и Любимова, и твое, Валерий, — в очистительном пламени Вашего прекрасного творчества. И низкий поклон Вам за это.
   Нет, все же эти дневники не для печати, так я думаю. К тому же в языке их столько варварского, площадного. Весьма выразительно, ничего не скажешь, но...
   Милый Валерий! Мне кажется, что ты мог бы с нынешней своей высоты постижения и опыта жизни написать (используя богатейший материал дневника!) что-то вроде документальной повести о Высоцком, о Таганке, не сглаживая остроты коллизий, но и не уводя в ложные акцентировки, не перекашивая лика Истины. Совершенно не убеждена в том (по размышлению), что комментарии к твоим записям могут сгладить шоковое впечатление от них самих.
   С нежной любовью и уважением,
   Волина Г.[200]
   24 ноября 88 г.».
 
   «Дребезги»
   КАК СКАЖУ, ТАК И БЫЛО, или Этюд о беглой гласной
   В мутный и скорый поток спешных воспоминаний, негодований, винений и ликований о Владимире Высоцком мне бы не хотелось тут же выплеснуть и свою ложку дегтя или вывалить свою бочку меда, ибо «конкуренция у гроба», по выражению Томаса Манна, продолжается, закончится не скоро, и я, по-видимому, еще успею проконкурировать и «прокукарекать» свое слово во славу этого имени. И получить за это свои «сребреники». Но вы, уважаемый редактор, просили меня, не вдаваясь шибко в анализ словотворчества поэта, в оценку его актерской сообразительности, не определяя масштабности явления, а также без попытки употребить его подвиг для нужд личного самоутверждения сообщить какой-нибудь частный случай, пример, эпизод или что-то в этом роде, свидетелем которого являлся бы, по вашему тезису, только я и никто другой. И я согласился ваш тезис принять за руководство к действию, ибо лично известный факт (факт действительного случая или фантазия сообщившего) в любом случае непроверяем на достоверность: как скажу, так и было... К Гиппократовой присяге, к сожалению, мемуаристов не приводили и не приводят; совесть, к сожалению, — во все века понятие относительное, а так как мы, по счастью и воспитанию, многие в глубине души атеисты, то и Евангелие нам не устав. А стало быть... как скажу, так и было. А было так. У меня есть автограф: «Валерию Золотухину — соучастнику „Баньки“... сибирскому мужику и писателю с дружбой Владимир Высоцкий». Я расшифрую этот автограф.
   Судьба подарила мне быть свидетелем, непосредственным соглядатаем сочинения Владимиром Высоцким нескольких своих значительных песен, в том числе моей любимой «Баньки». «Протопи ты мне баньку по-белому — я от белого света отвык. Угорю я, и мне, угорелому, пар горячий развяжет язык...» и т. д. Хотя слово «песня» терминологически не подходит к определению жанра его созданий. Потомки подберут, ладно.
   Итак, «Банька»... 1968 год. Лето. Съемки фильма «Хозяин тайги». Сибирь. Красноярский край. Манский район, село Выезжий Лог. Говорят, когда-то здесь кроваво проходил Колчак. Мы жили на постое у хозяйки Анны Филипповны в пустом брошенном доме ее сына, который оставил все хозяйство матери на продажу и уехал жить в город, как многие из нас.
   «Мосфильм» определил нам две раскладушки с принадлежностями; на осиротевшей железной панцирной кровати, которую мы для уютности глаза заправили байковым одеялом, всегда лежала гитара, когда не была в деле. И в этом позаброшенном жилье без занавесок на окнах висела почему-то огромная электрическая лампа в пятьсот, однако, свечей. Кем и для кого она была забыта и кому предназначалась светить? Владимир потом говорил, что эту лампу выделил нам мосфильмовский фотограф. Я не помню, значит, фотограф выделил ее ему. Работал он по ночам. Днем снимался. Иногда он меня будил, чтобы радостью удачной строки мне радость доставить. Удачных строк было довольно, так что... мне в этой компании ночевать было весело.
   А в окна глядели люди — жители Сибири. Постарше поодаль стояли, покуривая и поплевывая семечками, помоложе лежали в бурьяне, может, даже не дыша: они видели живого Высоцкого, они успевали подглядеть, как он работает. А я спал, мне надоело гонять их, а занавески сделать было не из чего. Милицейскую форму я не снимал, чтобы она стала моей второй шкурой для роли, а жители села думали, что я его охранник. Я не шучу, это понятно — в 1968 году моя физиономия была совсем никому не знакома. И ребятишки постарше (а с ними и взрослые, самим-то вроде неловко), когда видели, что мы днем дома, приходили и просили меня как сторожа «показать им живого Высоцкого вблизи». И я показывал. Вызывал Владимира, шутил, дескать, «выйди, сынку, покажись своему народу...» Раз пришли, другой, третий — и повадились «вблизи поглядеть на живого...» И я вежливо и культурно, часто, разумеется, обманно выманивал Володю на крыльцо... пусть, думаю, народ глядит, когда еще увидит... А потом, думаю (ух, голова!), а чего ради я его затак показываю, когда можно за что-нибудь?
   Другой раз, когда «ходоки» пришли, я говорю: «Несите, ребята, молока ему, тогда покажу». Молока наносили, батюшки!.. Не за один сеанс, конечно. Я стал сливки снимать, сметану организовал... излишки в подполье спускал или коллегам относил, творог отбрасывать научился, чуть было масло сбивать не приноровился, но тут Владимир Семенович пресек мое хозяйское усердие. «Кончай, — говорит, — Золотухин, молочную ферму разводить. Заставил весь дом горшками, не пройдешь... Куда нам столько? Вези на базар в выходной день». Он-то не знал, что я им приторговываю помаленьку. И тут я подумал, а не дешевлю ли я с молоком-то?.. А не брать ли за него чего... покрепче? Самогон, к примеру... Мне ведь бабки не продавали, я ведь милицейскую форму-то не снимал ни днем, ни ночью. Ну, на самогон-то я, конечно, деньги сам давал, лишь бы нашли-принесли, что они и делали охотно... лишь бы поглядеть на живого. «Прости ты меня, Владимир Семенович, грешен был, грешен и остался, винюсь, каюсь... Но сколько бы и чего кому теперь сам ни дал, чтоб на тебя на живого одним глазком взглянуть... Ну да свидимся, куда денемся, теперь уже, конечно, там, где всем места хватит, где аншлагов не бывает, как на твоих спектаклях бывало...»
   «Чем отличается баня по-белому от бани по-черному?» — спросил он меня однажды. За консультацией по крестьянскому быту, надо сказать, обращался он ко мне часто, думая, раз я коренной чалдон алтайский и колхозник, стало быть, быт, словарь и уклад гнезда своего должен знать досконально, в чем, конечно, ошибался сильно, но я не спешил разуверять его в том, играя роль крестьянского делегата охотно и до конца, завираясь подчас до стыдного. На этот раз ответ я знал не приблизительный, потому что отец переделывал нашу баню каждый год, то с черной на белую, то с белой на черную и наоборот — по охоте тела. «Баня по-черному — это когда каменка из булыжника или породного камня сложена внутри самого покоя без всяких дымоотводов. Огонь раскаляет докрасна непосредственно те камни, на которые потом будем плескать воду для образования горячего пара. Соображаешь? От каменки стены нагреваются, тоже не шибко дотронешься. Дым от сгорания дров заполняет всю внутренность строения и выходит в двери, в щели, где найдет лаз. Такая баня, когда топится, кажется, горит. Естественно, стены и потолок слоем сажи покрываются, которую обметают конечно, но... Эта баня проста в устройстве, но не так проста в приготовлении. Тут — искусство, что ты! Надо, допустим, угар весь до остатка выжить, а жар первородный сохранить. Что ты, что ты, Володя... Это целая церемония: кто идет в первый пар, кто во второй, в третий... А веники приготовить! Распарить так, чтобы голиками от двух взмахов не сделались! Что ты?!
   Баня по-белому — баня культурная, внутри чистая. Дым — по дымоходу, по трубе и в белый свет. Часто сама топка наружу выведена. Но чего-то в такой бане не хватает, для меня по крайней мере, все равно что уха на газу. Моя банька — банька черная, дымная, хотя мы с братом иной раз с черными задницами из бани приходили и нас вдругорядь посылали, уже в холодную...» В то лето Владимир парился в банях по-разному: недостатку в банях в Сибири нет.
   И вот разбудил он меня среди ночи очередной своей светлой и спрашивает: «Как, говоришь, место называется, где парятся, полок?» — «Полок, — говорю, — Володя, полок, ага...» — «Ну спи, спи...» В эту ночь или в другую, уже не помню сейчас, только растряс он меня снова — истошный, с гитарой наизготовке, и в гулком брошенном доме, заставленном корчагами с молоком, при свете лампы в пятьсот очевидных свечей зазвучала «Банька».
 
Протопи ты мне баньку, хозяюшка,
Раскалю я себя, распалю!
На полоке у самого краюшка
Я сомненья в себе истреблю!
Разомлею я до неприличности,
Ковш холодный — и все позади...
И наколка времен культа личности
Засинеет на левой груди...
 
   Где-то с середины песни я стал невольно подмыкивать ему втору, так близка оказалась мне песня по ладу, по настроению, по словам.
   Я мычал и плакал от радости и счастья свидетельства... А когда прошел угар радости, в гордости соучастия я заметил Владимиру, что «на полоке» неверно сказано, правильно будет — на полке. «Почему?» — «Не знаю, так у нас не говорят». «У нас на Алтае», «у нас в Сибири», «у нас в народе» и т. д. — фанаберился я, хотя объяснение было простое, но, к сожалению, пришло потом. Гласная «о» в слове полок при формообразовании становится беглой гласной, как см.: потолок — потолке и пр. Но что нам было тогда до этой гласной. Правда, в исполнении последних лет ясно слышалось, что Владимир великодушно разрешал гласной «о» все-таки убегать, компенсируя ее отсутствие в ритмической пружине, строенной звучащей соседкой «л» — «на пол-л-ке у самого краюшка...» и т. д.
   В этом замечании, которому я не мог дать объяснение, и в том, что мы часто пели потом «Баньку» вместе, и есть вся тайна моего автографа, вся тайна моего соучастия — счастливого и горючего. А еще потом, я уж не мог ему подпевать, кишки не хватало, такие мощности нездешние, просто нечеловеческие он подключал, аж робость охватывала.
   В добавление. Или в послесловие. На одном из выступлений мне пришла записка: «Правда или сплетня, что вы завидуете чистой завистью Владимиру Высоцкому?» Ответ мой был не столь удачным, сколько почти искренним.
   «Да, я завидую Владимиру Высоцкому, но только не чистой, а самой черной завистью, какая только бывает. Я, может быть, так только здесь, уважаемые зрители, ради бога, поймите меня верно, я, может быть, так самому Александру Сергеевичу Пушкину не завидую, как Высоцкому, да потому, что имел честь и несчастье быть современником последнего».
   Громко! Несоразмерно?? Но ведь иные считают и говорят, как обухом под дых и наотмашь: «Высоцкий? Мы такого поэта не знаем... Нет, актера Высоцкого мы знаем, а поэта...»
   А истина... Ох уж эта истина! Да разве не существует она вне наших мнений, вкусов, словесных определений?
   Вот и весь частный случай, что хотелось мне Вам сообщить, уважаемый редактор.
 
   1981
 
   «ДУХОВНОЙ ЖАЖДОЮ ТОМИМ...»
 
   Один мой корреспондент писал мне: «По накалу, размаху людской скорби Москва хоронила Высоцкого, как Париж хоронил Эдит Пиаф. Люди знали, что они теряли. Только в Париже был национальный траур, а у нас — с параметрами. Пиаф была грешницей, а хоронили ее, как святую. Она не щадила себя для людей. И они не пощадили себя в скорби по ней. То же самое повторилось с Высоцким. Пиаф воздали честь по ее масштабам. И если он не пел, как Пиаф, то и она не играла на сцене, не писала стихов, как Высоцкий. Они были птицами одного полета. Всегда летели на огонь, прекрасно зная при этом, что им не суждена судьба птицы феникс...»
   Всякое сравнение... Да, конечно... все так... И все-таки? Как рассказать об этом уникальном «служителе муз» спектаклем? Что спектакль как театральное действие должен являть собой в первую голову?
   «Духовной жаждою томим», Высоцкий рвался к вершинам поэзии. Он просил, он кричал Любимову: «Дайте Гамлета! Дайте мне сыграть Гамлета!» Любимов дал ему Гамлета и сделал с артистом роль, которая стала для Высоцкого вершинной, любимой и в которой в свое время он не знал себе равных в Европе. Шекспир-поэт, Гамлет-поэт, Высоцкий-поэт. Тут все связалось в прочный узел.
   Так мог ли спектакль о Владимире Высоцком в свою очередь обойтись без этой вершинной идеи, без вечного гамлетовского конфликта, который столько лет кряду пожирал мозг и сердце самого исполнителя на сцене и в жизни?! Более того, вся перехожая-переезжая, неисчислимая публика, вышедшая из-под пера Высоцкого, — норная, нарная, вагонная, космологическая, — словом, Россия, должна была по замыслу режиссера прочно держаться и вольно дышать на сцене, стянуться воедино все той же жесткой конструкцией гамлетовского узла. Члены тогдашнего худсовета Театра на Таганке и присутствовавшие на обсуждении будущего спектакля друзья театра — А. Аникст, Д. Боровский, Б. Можаев, Н. Крымова, А. Вознесенский, Б. Ахмадулина, Ю. Карякин, Б. Мессерер и другие горячо поддержали замысел и обещали посильную помощь в поисках и организации материала.
   «Да, Гертруда, Полоний, Офелия, Клавдий, Гораций — все участники „Гамлета“, непременно в персонажных костюмах, и все они, кто на сцене, вызывают дух Гамлета-Владимира, и он отвечает нам оттуда либо песней, либо монологом, „мурашки по спине“. Он живой, он только занят, настолько занят, что не смог сейчас прийти к Гамлету, потому что занят своим вечным занятием», — укрепляла в нас веру в эту точную формулу будущего действия Белла Ахмадулина.
   Спектакль был создан в статусе вечера памяти, показан 25 июля 1981 года, но в дальнейшем был не допущен к исполнению.
   Еще раз мы показали его в день рождения поэта — 25 января 1982 года благодаря личному вмешательству Ю. В. Андропова, тоже, как выяснилось, стихотворца. Ему была послана телеграмма с мольбой о помощи. Но потом спектакль был снова похоронен. Прошло время. Запрещенные песни, которыми втайне восхищались сами запретители, вышли из подполья. Стихи опального поэта признаны официальными инстанциями. Создана комиссия по литературному наследию поэта. За авторское исполнение своих произведений автор удостоен Государственной премии СССР. Фонд советской культуры собирает средства на памятник и музей В. Высоцкого. Запоздалое, но все же покаяние, необходимое живущим и народящимся.
   Мы восстанавливаем забытый, запрещенный спектакль. Мы придерживаемся редакции 1981 года. Но нельзя не учитывать время и перемены, и мы пытаемся сделать поправки на эти субстанции.
   О Высоцком нужно говорить на уровне Высоцкого... языком театра. Мы понимаем нашу ответственность. Достигнем ли мы этого уровня 25 января 1988 года? А если достигнем, то в чем обретем запас прочности для дальнейшей эксплуатации спектакля? 25-го нам поможет сам Владимир фактом своего дня. А дальше? Дальше?!
   Мы сыграем спектакль «Владимир Высоцкий» и возьмем за это с публики деньги. Чего не делали раньше, поскольку не имели права: наше действо называлось «вечер памяти». А вечер памяти к коммерции никакого отношения не имеет, стало быть, и к плану тоже. Теперь мы деньги возьмем, нам разрешили именовать нашу работу поэтическим представлением, то бишь спектаклем. Мы возьмем деньги, и они пойдут на организацию музея В. Высоцкого при Театре на Таганке. И впредь будем делать так же.
   Мы долго спорили между собой... Раздавались голоса: «Ну вот, и мы в распродаже Высоцкого... Давайте не будем брать за него деньги... Давайте не включать спектакль в афишу как финансовую единицу».
   Другие приводили свои резоны: а почему, собственно, не продавать билеты? Все дело в качестве теперь уже нашей продукции. Ведь шли же у нас спектакли по стихам Вознесенского, Евтушенко, Есенина, Пушкина, наконец. «Послушайте!» Маяковского и сейчас на афише, а поэта, рожденного этим театром и до конца дней игравшего на его подмостках, и сам бог велел.
   «Он был жертвенной свечой, зажженной с двух концов — искусства и жизни». Так каково же будет наше воспоминание о нем 25 января 1988 года? Будем ли мы соответствовать?
   Вспоминаю свои ощущения от прошлых единичных показов нашей работы. Мне казалось тогда, и думаю об этом сейчас, что наше действо той поры еще не переплавилось собственно в спектакль. Причин тому несколько. Одна из них в том, что каждый из нас был перегружен личными переживаниями и чаще пребывал на сцене в собственной эйфории, нежели тянул единую лямку замысла, что для театрального действия как командной игры однозначно.
   Тогда повсеместная общая атмосфера скорби по недавней великой утрате покрывала огрехи актерского исполнения. Теперь, если мы хотим покорить зрителя волшебством театра, а не только сыграть на благородной идее памяти о нашем талантливейшем товарище, мы должны увлечься собственными переживаниями, чтобы не захлебнуться в них, а сообщить своему отдельному организму устремления общей стаи, общего маху.
   «Духовной жаждою томим». Томимы ли мы этою жаждою? И сделали ли мы что-нибудь для развития духовной жажды своего народа? Хочется думать, что Театр на Таганке спектаклем «Владимир Высоцкий» будет способствовать этому развитию. Будем надеяться.
   В заключение скажу, что восстановление и новую редакцию спектакля осуществляет главный режиссер театра Н. Губенко, он является одним из центральных исполнителей в спектакле. Это, конечно, двойная сложность и двойная ответственность. Пожелаем ему удачи на этом пути, а с ним и всем нам — участникам спектакля «Владимир Высоцкий».
 
   1988
 
   СЕКРЕТ В. ВЫСОЦКОГО
 
   Помню диалог на репетиции поэмы Есенина «Пугачев» между Н. Р. Эрдманом и В. С. Высоцким (Любимов с желтухой лежал в Кремлевской больнице):
   — Николай Робертович, вы что-нибудь сейчас пишете?
   — А вы, Володя?
   — Пишу... на магнитофоны...
   — А я на в-в-века.
   — Да я, честно говоря, тоже на них кошусь...
   — Коситесь. У вас получается. Слышу телевизор... Слышу — вы. Не может быть! Жду титров — вы! Вы понимаете, что это такое, когда поэта можно узнать по строке? Вы — мастер, Володя. — И он долго и ласково смотрит на нашего товарища.
   Ю. П. Любимову Эрдман говорил:
   — Это, Юра, черт знает что... Я ведь видал поэтов. Среди них были люди с блестками гениальности. И все-таки я понимал, как они работают... Как работает Высоцкий, я понять не могу. Откуда он извлекает свои песни — не знаю...
   Секрет Высоцкого раскроет время. Не беря на себя смелость сделать это единолично, берусь лишь предложить одну из версий.
   В работе В. Турбина «Связь времен» я впервые встретился с толкованием неизвестных для меня литературоведческих понятий, как «микротекстология» и «макротекстология». Микротекстология имеет дело с тем, что сказал писатель, поэт. Макротекстология — с тем, что сказала эпоха, нация. Мне кажется, что Высоцкий обладал поэтическим даром в сильной степени макротекстологического свойства, силу которого развил и удвоил, безусловно, театр, его родивший.
   Высоцкий брал в работу самые, казалось, бросовые слова. Он их не присваивал, механически вставляя в стихи, а делал своими, заставляя их жить по-другому, звучать по-новому, «по-высоцкому». Его слово многоголосо. Народонаселение его песен поразительно по многообразию типов, занятий, интеллектов, географической принадлежности. Люди разных уровней, профессий, слоев и положений в обществе считали и считают Высоцкого непреложно своим. Такой точности в лексике, знания натуры, манеры поведения и быта он добивался и доискивался упорным трудом, умел учиться у всякого, с кем общался, и ведь не был никогда ни альпинистом, ни летчиком, ни фронтовиком. А как влюбленно, с каким неистовым вниманием вслушивался он в мои нелитературные рассказы о чудесах деревенской жизни, впитывая и усваивая крестьянский словарь, прислушиваясь к сибирской интонации, неписаному синтаксису.
   У Высоцкого-артиста были сложные, подчас конфликтные взаимоотношения с театром. У Высоцкого-поэта таких взаимоотношений быть не могло. Театр сообщал поэту вторую космическую скорость.
   Последние годы он все чаще задумывался над тем, чтоб выйти из игры, уйти в литературу, как хотел уйти из кино к столу с бумагой Василий Макарович Шукшин.
   И оба не успели сделать этого.
   А и сделали бы?! Не уверен.
 
   1981
 
   Олег Марусев, засл. артист РФ, телеведущий
 
   КАК Я заработал червонец у Высоцкого
 
   Я впервые приехал в Москву, когда мне было 25 лет, и первые несколько месяцев жил на Курском вокзале. Мы приехали из Минска с театром «Скоморох» Геннадия Юденича, но было уже постановление Минкультуры, запрещающее работу театра по идеологическим соображениям. Жить было негде. Театр существовал полулегально.
   Маме я писал красивые письма, что завтра чуть ли не в Кремле буду выступать, а сам спал на Курском и подвизался подносить вещи. Я знал, что надо подносить генералам — у генерала железный «трояк». Я у одного носильщика генерала перехватил, у второго, они этого не выдержали, собрались в круг и отметелили меня профессионально — двумя руками по печени; летал я, как птичка.