После полудня Мук запряг Боевую, - подошла ее очередь возить вагонетки; и когда лошадь, шумно фыркая стояла с поездом на запасном пути, Жанлен, перебравшись к Беберу, спросил:
   - Что это нынче со старой клячей? Раз! И остановится! Я из-за нее ноги себе покалечу.
   Бебер не ответил, с трудом сдерживая Боевую, вдруг оживившуюся с приближением встречного поезда. Она издали учуяла и узнала своего сотоварища Трубача, к которому прониклась глубокой нежностью с того дня, когда у нее на глазах его спустили в шахту. Казалось, в ней говорило теплое сострадание старого мудреца, желавшего облегчить участь молодого друга, передать ему свое терпение и покорность судьбе, ведь Трубач все не мог свыкнуться со своей участью, тантал вагонетки неохотно, стоял понурив голову и, ослепнув в неизбывной тьме, все мечтал о солнце. И всякий раз, как Боевая встречала его в подземной галерее, она вытягивала шею, встряхивала гривой и ласково прикасалась к нему влажными губами, как будто старалась его ободрить.
   - Ах ты холера! - ругался Бебер. - Гляди, опять лижутся!
   А когда Трубач затрусил дальше, Бебер сказал Жанлену:
   - Старуха-то наша с норовом! А до чего хитрая! Как осадит разом, значит, впереди помеха: то ли камень, то ли яма... Бережется, не хочет ноги себе ломать... Не знаю, что с ней нынче творится... Подъехали к дверям, она их растворила и не идет дальше, стоит как вкопанная... Ты ничего не чуешь?
   - Да нет, - ответил Жанлен. - Только вот воды там много, мне по колено.
   Поезд тронулся. На обратном пути, когда опять подъехали к вентиляционным дверям, Боевая, отворив их головой, вновь уперлась, заржала и, вся дрожа, не пошла дальше. Но вдруг она решилась и помчалась стрелой.
   На обязанности Жанлена было затворять двери, и он отстал от поезда. Он наклонился, разглядывая глубокую лужу, в которой стоял; затем, подняв лампу, заметил, как покривились стойки крепления, подпиравшие кровлю, откуда непрерывно сочилась вода. В это время мимо проходил забойщик Берлок, по прозвищу "Корешок", он торопился домой, так как его жена в тот день родила. Он тоже остановился, оглядел крепление. И вдруг, в то мгновение, когда Жанлен хотел было помчаться вдогонку за своим поездом, раздался грохот, и обвал поглотил и забойщика и ребенка.
   Наступила глубокая тишина. Ветер, поднявшийся при обвале, погнал по штрекам густую пыль. Со всех сторон, из самых далеких забоев, мчались ослепленные, задыхавшиеся углекопы; лампы, плясавшие в их руках, еле освещали черных людей, бежавших в глубине этих кротовых нор. Наконец передние натолкнулись на обвал и закричали, сзывая товарищей. Второй отряд, явившийся из нижних забоев, оказался по другую сторону завала, закупорившего квершлаг. Тотчас установили, что кровля обрушилась на протяжении десяти двенадцати метров, не больше. Ущерб был, невелик. Но у всех сжалось сердце: из-под груды земли раздавались жалобные стоны, хрип умирающего.
   Бросив свой поезд, прибежал Бебер. Он твердил:
   - Там Жанлен! Там Жанлен!
   Как раз в эту минуту скатился по наклонному ходу Маэ с Захарием и Этьеном. Его охватила ярость отчаяния, находившая выход в ругательствах:
   - Ах, сволочи проклятые! Сволочи проклятые! Сволочи проклятые!
   Прибежали Катрин, Лидия, Мукетта, и все три завопили, зарыдали. Среди этого невообразимого волнения, которое усиливала темнота, невозможно было заставить их замолчать, - при каждом стоне они с ума сходили от ужаса и выли еще громче.
   Примчался штейгер Ришом. Он был в глубоком смятении, - в шахте не сказалось ни инженера Негреля, ни Дансара. Приникнув ухом к обвалившейся породе, он прислушался и сказал, что стонет под обвалом, не ребенок, - там, несомненно, взрослый человек, Маэ раз двадцать звал сына. Мальчик не отзывался. Должна, бить, его задавило насмерть...
   А глухие, надрывные стоны все не смолкали: того, кто стонал, окликали, спрашивали, его имя. В ответ раздавался только хрип.
   - Скорей! Скорей! - твердил Ришом, организовавший спасательные работы. - Потом поговорим.
   С двух сторон углекопы принялись, кто ломом, кто лопатой, раскапывать обвал. Шаваль молча работал рядом с Маэ и Этьеном; Захарий наладил переноску земли. Смена кончилась, пора было подниматься на-гора, с утра никто еще не ел, но люди, не уходили, раз товарищи в опасности. Сообразив, что в поселке поднимется тревога, если никто не вернется, предложили отправить домой женщин. Однако ни Катрин, ни Мукетта, ни даже Лидия не пожелали уйти - их удерживала неодолимая потребность узнать, кого задавило, и, кроме того, они помогали выносить камни и землю. Тогда Левак вызвался сообщить, что произошел, обвал, - небольшое повреждение, которое уже исправляют. Было около четырех часов дня, меньше чем за час углекопы проделали работу, на которую потребовался бы целый день; вероятно, была уже разобрана половина завала, если, только с кровли не упали новые глыбы. Маэ работал с неистовой, бешеной энергией, отказываясь гневным жестом, когда кто-нибудь предлагал ненадолго сменить его.
   - Тихонько! - сказал наконец Ришом. - Подходим. Смотрите, как бы их не доконать.
   В самом деле, хриплый стон слышался все яснее; Этот непрерывный стон указывал путь тем, кто раскапывал, а сейчас он, казалось, звучал прямо под лопатами. И вдруг он оборвался. Все молча переглянулись, с трепетом почувствовав в сумраке холод смерти. Люди работали лопатами, обливаясь потом, напрягая мышцы с такой силой, что, казалось, они вот-вот разорвутся. Вдруг показалась нога. Теперь землю стали снимать руками; постепенно откопали все тело. Голова не пострадала. Лампочки осветили лицо. По рядам углекопов пробежало имя Берлока. Он был еще теплый, обвалившейся глыбой ему переломило спинной хребет.
   - Заверните его в одеяло и положите на вагонетку, - приказал штейгер. А теперь давайте паренька откопаем. Да поскорее.
   Маэ ударил ломом, - образовалось отверстие, послышались голоса тех, кто раскапывал с другой стороны. Кто-то крикнул, что нашли Жанлена. Мальчик без сознания, обе ноги у него перебиты, но он еще дышит. Понес его на руках отец и, стискивая зубы, бормотал ругательства, изливая в них свою скорбь. Катрин и другие женщины опять запричитали.
   Тотчас составилось шествие. Бебер привел Боевую, ее впрягли в две вагонетки: в первой лежал труп Берлока, которого поддерживал Этьен; во второй сидел Маэ, держа на коленях Жанлена, все не приходившего в сознание и прикрытого лоскутом сукна, сорванного с вентиляционной двери. Двинулись шагом. Над каждой вагонеткой красной звездой горела лампочка. Позади шли углекопы - пятьдесят черных фигур, двигавшихся вереницей. Лишь теперь они почувствовали безмерную усталость, они еле волочили ноги, чуть не падая, скользя по грязи, шагали в мрачном унынии, словно стадо, пораженное повальной болезнью. Понадобилось полчаса, чтобы добраться до рудничного двора. Казалось, никогда не кончится это шествие в густом мраке по подземным галереям, которые раздваивались, поворачивали, пересекались.
   На рудничном дворе Ришом, обогнавший всех, приказал спустить пустую клеть. Пьерон тотчас же вкатил в нее обе вагонетки. В одной по-прежнему сидел Маэ, держа на коленях искалеченного сына, а в другой Этьен - он обеими руками обхватил труп Берлока, чтобы тот не вывалился. Когда рабочие набились в два других яруса клети, она стала подниматься. Подъем длился две минуты. В стволе шахты лил холодный дождь; все нетерпеливо смотрели вверх, - хотелось поскорее увидеть свет.
   К счастью, мальчишка, посланный к доктору Вандергагену, нашел его и привел на шахту. Жанлена и тело умершего внесли в комнату штейгеров, где круглый год жарко топилась печь. Отодвинув в угол ведра с горячей водой, приготовленные для мытья ног, разостлали на каменных плитах пола два тюфяка и на один тюфяк положили покойника, а на другой - Жанлена. В комнату впустили только Маэ и Этьена. За дверями теснились откатчицы, углекопы, мальчишки, сбежавшиеся со всех сторон. Разговаривали вполголоса.
   Бросив взгляд на Берлока, доктор сразу сказал:
   - Умер... Можете обмыть его.
   Два сторожа раздели покойника, потом вымыли губкой труп, черный от угольной пыли, смешавшейся с трудовым потом.
   - Голова не задета, - сказал доктор, стоя на коленях у тюфяка Жанлена. - И грудь тоже... А-а! Ноги... Ноги покалечило.
   Он сам раздел мальчика, развязал колпак, снял куртку, стянул штаны и рубашку. Обнажилось жалкое маленькое тело, тощее, как у насекомого; оно было запачкано черной пылью, желтой глиной, испещрено пятнами крови. Ничего нельзя было разглядеть, пришлось вымыть и его. Он как будто все худел под мокрой губкой, все ребра были видны. Жалко было смотреть на это бледное, прозрачное существо, в котором сказалось вырождение многих поколений, живших в нищете, на этого чахлого мальчика, на истерзанного болью заморыша, полураздавленного обвалом. Когда его отмыли, на ягодицах проступили два красных пятна, четко выделявшиеся на белой коже.
   Наконец он очнулся и жалобно застонал. В ногах у сына, бессильно опустив руки, стоял Маэ и пристально смотрел на него; из глаз его катились крупные слезы.
   - Ну? Ты кто? Отец? - спросил врач, поднимая голову. - Нечего плакать, ты же видишь - он жив... лучше помоги-ка мне.
   Врач установил, что имеется два простых перелома. Однако правая нога вызывала у него беспокойство: вероятно, придется ее отнять.
   Наконец явились в сопровождении Ришома инженер Негрель и Дансар, которых уведомили о происшествии. Негрель разразился гневом: во всем виновато проклятое крепление! Ведь он сто раз говорил, что всех передавит! А эти дураки еще грозят объявить забастовку, если их заставят крепить более основательно. И хуже всего то, что теперь Компании придется платить за разбитые горшки. То-то г-н Энбо будет доволен!
   - Кто это? - спросил он Дансара, молча стоявшего возле трупа, который завертывали в простыню.
   - Берлок, один из лучших наших рабочих, - ответил штейгер. - Трое детей остались... Бедный парень!
   Доктор Вандергаген потребовал, чтобы Жанлена немедленно перенесли в дом родителей. Пробило шесть часов, уже стемнело. Следовало перевезти и покойника. Инженер распорядился запрячь лошадь в фургон, а также доставить носилки. Раненого мальчика отправили на косилках, а мертвеца положили в фургон.
   У дверей все еще стояли откатчицы и углекопы, желая знать, чем все кончится. Слышался гул разговоров. Лишь только отворились двери штейгерской комнаты, воцарилось глубокое молчание. Вновь двинулось шествие: впереди фургон, за ним носилки, затем длинная вереница людей. Вышли со двора шахты, двинулись к поселку, медленно поднимаясь по пологому склону холма. Первые ноябрьские холода оголили огромную равнину, - мрак неспешно окутывал ее, словно погребальный покров, упавший с нависшего неба.
   Этьен вполголоса посоветовал Маэ послать Катрин вперед, сказать матери о случившемся, смягчить удар. Отец, угрюмо следовавший за носилками, молча кивнул головой, - и девушка помчалась стремглав, так как шествие подходило к поселку. Но там уже разнеслась весть о приближении фургона, хорошо всем знакомого зловещего ящика. Обезумев от страшных предчувствий, женщины выбегали из дому, иные без чепца, простоволосые, и мчались навстречу шествию. Вскоре сбежалось тридцать, потом пятьдесят матерей и жен, и всех терзала одинаковая тревога. Так, значит, везут мертвеца? Кого же? Поначалу слова Левака всех успокоили, а теперь вдруг вскрылась ужасающая катастрофа: говорили, что погиб не один человек, а десять и фургон всех их привезет в поселок.
   Катрин застала мать в крайнем волнении. Она предчувствовала беду, и лишь только дочь заговорила, прервала ее и крикнула:
   - Отца убило?
   Катрин старалась ее успокоить, говорила о Жанлене. Не слушая ее, мать бросилась на улицу. Увидев фургон, выехавший из-за церкви, она побледнела как полотно и обмерла. Онемев от страха, женщины стояли у дверей и, вытянув шею, впивались взглядом в фургон; иные с трепетом следили, перед каким домом он остановится.
   Фургон проехал. Позади него жена Маэ увидела своего мужа, сопровождавшего носилки; когда носилки поставили перед дверью ее дома, когда она увидела Жанлена, живого, но с перебитыми ногами, в душе ее вспыхнул гнев, и она, без слез, задыхаясь, закричала:
   - Вот как! Детей наших принялись калечить! Обе ноги!.. Господи! Да что же я теперь делать с ним буду?
   - Замолчи ты! - сказал доктор Вандергаген; он шел вслед за носилками, чтобы наложить Жанлену лубки. - Что ж, по-твоему, лучше, чтобы он там остался?
   Но мать пришла в исступление, услышав плач Альзпры, Леноры и Анри. Помогая перенести сына наверх, в спальню, подавая доктору то, что ему было нужно, она не переставала говорить, она проклинала судьбу, она спрашивала, где теперь ей взять денег, чтобы кормить калек? Значит, мало того, что старик не может ходить, теперь и мальчик лишился ног! Она сетовала не умолкая, а в это время из соседнего дома доносились душераздирающие причитания: там жена и дети Берлока плакали над телом погибшего. Было уже совсем темно; измученные углекопы сели наконец за ужин; в поселке стояла мрачная тишина, и нарушали ее только жалобные вопли.
   Прошло три недели. Ампутации удалось избежать, и Жанлену сохранили обе ноги, но он навсегда остался хромым. После расследования Компания согласилась скрепя сердце выдать пострадавшему пособие в пятьдесят франков. Кроме того, она обещала подыскать для мальчика-калеки, когда он поправится, работу на поверхности. И все же нужда в доме возросла - отец от нервного потрясения заболел горячкой. Наконец, в четверг, он вышел на работу. Настало воскресенье. Вечером Этьен заговорил о том, что приближается первое декабря, - его, да и всех, беспокоило, выполнит ли Компания свою угрозу. Все сидели внизу до десяти часов, ждали Катрин, - вероятно, она была где-то с Шавалем, но Катрин не вернулась. Мать в раздражении захлопнула дверь и заперла ее на засов, не произнеся ни слова. Этьен долго не мог уснуть, все смотрел на опустевшую постель, на которой Альзира занимала так мало места.
   Утром Катрин не появилась, и только во второй половине дня, когда первая смена возвратилась с рудника, в доме узнали, что Шаваль оставил Катрин у себя. Он устраивал ей дикие сцены и принудил ее стать его сожительницей. Во избежание упреков он неожиданно ушел с Ворейской шахты и поступил на шахту Жан-Барт, принадлежавшую Денелену; Катрин последовала за ним, нанялась откатчицей. Однако чета продолжала жить в Монсу, в трактире "Виноградное".
   Маэ сперва грозился, что пойдет в Монсу, надает Шавалю оплеух и пинками пригонит свою дочь домой. Потом смирился и махнул на все рукой. Зачем скандалить? Дело всегда так оборачивается. Разве помешаешь девушке сойтись с возлюбленным, если она того хочет. Лучше спокойно ждать, когда они поженятся. Но мать относилась к этому не так благодушно.
   - Да разве я била ее, когда у нее завелся дружок, этот самый Шаваль? кричала она, обращаясь к Этьену, который молча слушал ее, бледный как полотно. - Мы ее не стесняли, - живи как хочешь, ведь верно? А то как же? Господи! Ведь у всех так получается. Я и сама была беременна, когда Маэ женился на мне, но из родительского дома я не убегала. Никогда бы я не сделала матери такой гадости, чтобы раньше времени отдавать свои заработанные гроши мужчине, который в них и не нуждается... Вот уж подлость так подлость! Подумайте только! Никто и не захочет больше детей рожать.
   Этьен вместо ответа только качал головой, а она все не могла успокоиться:
   - Ведь ходила девушка каждый вечер куда вздумается. Нет, ей мало этого! Не успокоилась! Какая нетерпеливая! Сначала пособила бы нам выбиться из нужды, а тогда я бы ее и выдала замуж. Вы как полагаете, разве дочь не обязана поработать на родителей? Кажется, яснее ясного... А тут что вышло?! И все потому, что слишком ее баловали, не надо было позволять ей гулять, развлекаться. Положи им, бессовестным, палец в рот, они всю руку отхватят.
   Альзира, соглашаясь с матерью, кивала головой. Ленора и Анри, ошеломленные домашней бурей, тихонько хныкали, а мать перечисляла все беды, которые обрушились на семью: сначала Захарию понадобилось жениться, потом старик отец обезножел, - вон он сидит, скрючившись, на стуле; потом несчастье с Жанленом. Раньше чем через десять дней мальчишке с постели не встать: кости еще плохо срослись. И вот последний удар - мерзавка Катрин ушла к любовнику! Разваливается семья. Теперь только отец работает в шахте. Он три франка в день зарабатывает. Как же прокормить на эти деньги семь ртов, не считая Эстеллу. Прямо хоть утопиться всем вместе в канале.
   - Полно тебе сердце свое рвать, - глухим голосом сказал Маэ. - Может, и не то еще будет...
   Этьен, упорно глядевший на каменный пол, поднял голову и, устремив куда-то вдаль затуманенный взгляд, перед которым предстало видение грядущего, прошептал:
   - Да, пора! Давно пора!
   * ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ *
   I
   В понедельник супруги Энбо ждали к завтраку Грегуаров с дочерью. Предусматривалась целая программа развлечений: после завтрака Поль Негрель должен был повезти дам осматривать превосходно переоборудованную шахту Сен-Тома. Поездка была лишь предлогом, любезно придуманным г-жой Энбо для того, чтобы ускорить брак Сесиль Грегуар и Поля Негреля.
   И нежданно-негаданно именно в этот понедельник, в четыре часа утра, началась забастовка. Первого декабря, когда Компания ввела новую систему оплаты, углекопы держали себя совершенно спокойно. Через две недели, в день получки, никто не выразил недовольства, никто не протестовал. Все служащие Компании, от директора до последнего сторожа, полагали, что новый тариф принят рабочими; и каково же было их изумление, когда в понедельник утром углекопы объявили эту войну, причем и тактика и согласованность действий указывали на энергичное руководство.
   В пять часов утра Дансар разбудил директора и доложил, что на Ворейской шахте ни один человек не вышел на работу. Поселок Двести Сорок, через который он проехал, спит глубоким сном; двери и окна в домах заперты. Директор тотчас соскочил с постели, протирая припухшие от сна глаза, и с этого мгновения на него посыпались неприятности: каждые четверть часа прибывали гонцы, на письменный стол градом падали депеши. Сперва он надеялся, что бунт ограничится Ворейской шахтой, но с каждой минутой вести становились все более грозными: забастовали и Миру, и Кревкер, и Мадлен, где вышли на работу только конюхи; даже в Виктуар и Фетри-Канталь, в двух самых надежных шахтах, где царила образцовая дисциплина, только треть всех рабочих спустилась в шахту. Лишь в шахте Сен-Тома все явились полностью, и казалось, забастовка ее не затронула. До девяти часов утра г-н Энбо диктовал депеши, телеграфировал во все стороны - префекту в Лилль, членам правления, уведомлял власти, требовал указаний. Негреля он отправил в объезд по соседним шахтам, желая иметь точные сведения, что там делается.
   Вдруг г-н Энбо вспомнил о званом завтраке и собрался было послать к Грегуарам кучера сообщить, что приглашение переносится. Но какая-то нерешительность, слабоволие остановили его, - он не посмел это сделать, хотя только что лаконично, по-военному, отдавал распоряжения, готовясь дать бой рабочим. Он поднялся к жене, в туалетную, где горничная причесывала ее.
   - Ах, они бастуют? - спокойно сказала она, когда муж попросил у нее совета. - А нам какое до этого дело?.. Неужели нам не завтракать из-за них? Ведь это смешно!
   Она заупрямилась: напрасно муж говорил ей, что завтрак будет совсем невеселый, что поехать в Сен-Тома и осматривать шахту сегодня невозможно, у нее на все находился ответ. Зачем отменять завтрак, когда все уже варится и жарится? От осмотра шахты можно отказаться, если эта прогулка действительно окажется неблагоразумной.
   - Вы прекрасно знаете, - добавила она, когда горничная вышла, - почему мне хочется принять у себя этих милых людей. Женитьба Поля должна бы интересовать вас больше, чем глупости, которые вытворяют ваши рабочие... Словом, я так хочу, пожалуйста, не противоречьте.
   Муж посмотрел на нее с внутренней дрожью, его суровое, замкнутое лицо, лицо администратора, порабощенного дисциплиной, вдруг выдало тайную скорбь, терзавшую сердце. Она сидела перед ним с обнаженными плечами, пленительная яркой, слишком зрелой, но все еще влекущей красотой, статным телом Цереры, позлащенным осенней порой жизни. На мгновение его опьянило грубое желание схватить ее, прижаться головой к ее груди, которую она словно выставляла напоказ в этой интимной обстановке туалетной комнаты, где роскошь говорила о чувственной женщине, а теплый воздух пропитан был возбуждающим ароматом мускуса; но г-н Энбо взял себя в руки - уже десять лет супруги жили на разных половинах.
   - Ну что ж, - сказал он, уходя. - Не будем ничего отменять.
   Господин Энбо родился в Арденнах. В начале жизненного пути ему пришлось изведать нелегкую долю юноши сироты, оставшегося без поддержки в лабиринте Парижа. Кое-как перебиваясь, он кончил Горный институт и в двадцать четыре года уехал в Гран-Комб в качестве инженера шахты Сент-Барб. Через три года он стал инженером участка на Марльских копях в Па-де-Кале; там он женился, сделав хорошую партию, как это стало правилом для горных инженеров; за него отдал свою дочь богатый фабрикант-прядильщик из Арраса. Пятнадцать лет супруги жили в одном и том же городке, и однообразие их существования не нарушали никакие события, даже рождение ребенка. Постепенно г-жу Энбо отдалило от мужа все возраставшее раздражение против него; ее с детства научили почитать деньги, и она презирала мужа за то, что он с таким трудом зарабатывает весьма посредственное жалованье, и за то, что по его вине у нее нет ни малейшей возможности удовлетворить свое тщеславие и честолюбивые мечты, которые она лелеяла еще в пансионе. Он отличался неподкупной честностью, не занимался спекуляциями и стоял на своем посту как солдат. Отчуждение их все возрастало, его усиливало то странное несоответствие темпераментов, которое охлаждает самые пылкие чувства; он обожал свою жену, белокурую сластолюбивую красавицу, а между тем она очень скоро завела себе отдельную спальню; они не подходили друг к другу и с взаимной обидой чувствовали это. У нее появился любовник, о котором он не знал. Наконец г-н Энбо расстался с Па-де-Кале и переехал в Париж, заняв там, в сущности, чиновничью должность. Он надеялся, что жена будет ему благодарна. Но Париж окончательно разъединил их, - именно Париж, о котором она мечтала с детских лет - с той поры, когда девочкам дарят первую куклу. В Париже она за одну неделю сбросила с себя весь налет провинциализма, сразу стала элегантной женщиной и кинулась в бурный водоворот роскоши и безумств, характерный для того времени. Десять лет, которые она провела в столице, были заполнены всепоглощающей страстью, совершенно открытой связью, и когда любовник бросил ее, она чуть не умерла. На этот раз муж не мог оставаться в спасительном неведении, но после мерзких сцен он смирился, обезоруженный спокойным бесстыдством этой женщины, срывавшей цветы наслаждения там, где она находила их. Когда муж увидел, что она больна от горя после разрыва с любовником, он согласился принять пост директора угольных копей в Монсу, надеясь, что жена опомнится в этом пустынном краю.
   Но с тех пор, как они поселились в Монсу, вернулись скука и раздражение, которые отравляли им жизнь в первые годы супружества. Сначала жене как будто приносила облегчение великая тишина, царившая на этой огромной, плоской равнине, однообразие приносило какое-то успокоение; г-жа Энбо решила похоронить себя в этом глухом углу, как женщина, жизнь которой кончена; она всячески подчеркивала, что сердце ее умерло, что она совершенно отошла от света и его суеты и даже не огорчается больше, что стала полнеть. Но затем сквозь это равнодушие прорвалась последней вспышкой еще не угасшая жажда жизни; полгода она обманывала себя, устраиваясь на новом месте и обставляя по своему вкусу небольшой особняк, отведенный директору. Она говорила, что он ужасен, и спешила украсить его коврами, вышивками, безделушками, художественными вещами; о ее роскошной обстановке говорили даже в Лилле. Но теперь угольный край навевал на нее тоску: бесконечные дурацкие поля, ни единого деревца, и вечно перед глазами эти черные дороги, а на них кишмя кишат такие противные и страшные чумазые люди. Начались жалобы: она в изгнании, муж пожертвовал ею ради жалованья в сорок тысяч франков, которые он тут получает, а ведь это ничтожная сумма, ее едва хватает на хозяйство. Разве он не мог поступить, как другие: потребовать себе пай, определенное количество акций, хоть в чем-нибудь добиться успеха? Она нападала на него с жестокостью богатой наследницы, которая принесла мужу в приданое целое состояние, он, как всегда корректный, прикрывался обманчивой сдержанностью администратора, меж тем его томила страсть к этой женщине, неистовое вожделение, возрастающее на склоне лет. Он никогда не обладал ею как любовник, его постоянно преследовал ее образ, он хотел, чтобы она хоть раз отдалась ему так, как отдавалась другому. Каждое утро он мечтал, что вечером завоюет ее. Но жена смотрела на него холодным взглядом, и, чувствуя, что она всем, своим существом отвергает его, он не решался даже коснуться ее руки. Он мучился неисцелимой мукой, скрывая под внешней суровостью страдания нежной натуры, втайне тосковавшей о счастье, которого он не нашел в семейной жизни. Через полгода, когда особняк был окончательно обставлен и больше не занимал г-жу Энбо, она стала скучать, хандрить, рисовала себя жертвой, которую убьет изгнание, и говорила, что счастлива будет умереть.