Но вдруг ему послышались шаги, показалось, что Ипполит опять поднимается по лестнице. Ему стало стыдно, он остановился, тяжело дыша, постоял несколько секунд, вытирая лоб, выжидая, пока утихнет сердцебиение. Долго смотрел в зеркало, разглядывая свое бледное, до неузнаваемости искаженное лицо. Постепенно оно приняло более спокойное выражение; г-н Энбо тяжким усилием воли взял себя в. руки и сошел вниз.
   В прихожей его ждали пять нарочных, не считая Дансара. Все, принесли сообщения о грозном, все более грозном шествии бастующих по шахтам; старший штейгер подробно рассказал, что произошло в Миру, - шахта спасена только благодаря мужеству старика Кандье. Г-н Энбо слушал, покачивая головой, но не понимал ни слова, мыслями он все еще был там, наверху, в спальне Негреля. Наконец он всех отпустил, сказав, что немедленно примат меры. Оставшись один, он долго сидел за письменным столом, подперев голову руками и закрыв глаза. Казалось, он дремал. Перед ним лежала принесенная почта; он наконец встрепенулся и поискал ожидаемое письмо - ответ правления. Сперва строчки плясали у него перед глазами. В конце концов он все же понял, что правление не возражает против небольшой стычки. Конечно, оно не советовало обострять положение, но давало понять, что беспорядки ускорят развязку, Ибо они будут энергично подавлены, и забастовка кончится. И тогда г-н Энбо, отбросив все колебания, разослал во все концы депеши: префекту в Лилль, командующему военным округом в Дуэ, в маршьенскую жандармерию. Он вздохнул с облегчением; теперь он мог запереться у себя, даже велел говорить всем, что у него приступ подагры. До вечера он прятался от всех в своем кабинете, никого не принимал, только читал депеши и письма, - они по-прежнему градом сыпались в дирекцию. Таким образом, он издали следил за продвижением бастующих - от Мадлен к Кревкер, от Кревкер к Виктуар, от Виктуар к Гастбн-Мари. С другой стороны, к нему поступали сведения, что жандармы и драгуны находятся в растерянности, сбились с дороги - все время поворачивают в сторону от шахт, подвергшихся нападению. Ему было все равно, - пусть себе режут друг друга, пусть все разрушают... Он опять подпер голову руками, прижал к глазам ладони и сидел не шевелясь. В пустом доме стояла тишина, лишь иногда слышно было, как гремит кастрюльками кухарка, - усердствуя в приготовлении обеда.
   Сгущались сумерки, в комнате стало темно, было пять часов вечера. Г-н Энбо по-прежнему сидел в оцепенении, прижав локтями бумаги. Вдруг раздался грохот, г-н Энбо, вздрогнув, подумал, что возвратились любовники. Ах, негодяи! Но шум все возрастал, и, когда г-н Энбо подошел к окну кабинета, раздался грозный клич: - Хлеба! Хлеба! Хлеба!"
   Бастующие вторглись в Монсу, тогда как жандармы, вообразив, что нападение угрожает Ворейской шахте, повернули коней и поскакали туда.
   - Как раз в это время в двух километрах от первых домов города, не доезжая перекрестка, где шоссе пересекало Вандамскую дорогу, г-жа Энбо и ее молодые спутницы увидели, как проходит грозное полчище. Они весело провели в Маршьене весь день; завтрак в доме директора литейного завода очень удался; затем осматривали заводские цеха и соседний стекольный завод - все было так интересно. А когда погожий зимний день уже был на исходе, отправились домой, и Сесиль пришла фантазия выпить кружку молока на маленькой ферме, стоявшей у дороги. Все вылезли из коляски, Негрель ловко соскочил с седла. Увидев столь блестящее общество, хозяйка испуганно заметалась, собралась было постелить на стол скатерть и подать молоко в горнице, но Люси и Жанна пожелали увидеть, как доят коров, и, захватив с собой кружки; отправились в хлев, обратив это знакомство со скотным двором в забавное похождение, и весело смеялись, когда путались ногами в соломенной подстилке.
   Госпожа Энбо с видом снисходительной мамаши прихлебывала: парное молоко, как вдруг ее встревожил странный шум, донесшийся с улицы.
   - Что там такое?
   В хлеву, построенном близ дороги, были сделаны широкие ворота, так как вторая его половина служила сеновалом. Девушки высунули головы и с удивлением смотрели, как с левой стороны по дороге движется что-то черное, потом различили, что это толпа народу, которая с воем свернула на шоссе с Вандамской дороги.
   - Ах, дьявол! - пробормотал Негрель, выйдя из хлева. - Неужели ваши крикуны в конце концов рассердились?
   - Да это, верно, опять углекопы, - сказала крестьянка, - Второй раз идут. Дело-то, видать, плохо повернулось, они по всей круге хозяйничают... Она говорила осторожно, стараясь по выражению лиц угадать, какое впечатление производят на гостей ее слова, и, заметив, что нежданная встреча вызвала у всех испуг, поспешила добавить:
   - Ах, уж эти оборванцы! Ах, оборванцы!
   Видя, что теперь: не успеть сесть в коляску и умчаться в Монсу, Негрель велел кучеру поскорее въехать во двор фермы и поставить упряжку за сараем, чтобы ее не было видно с дороги. Свою верховую лошадь, которую держал под уздцы соседский мальчишка, он сан привязал во дворе под навесом. Возвратившись, он нашел свою тетушку и барышень в полном расстройстве чувств; они собирались идти вслед за крестьянкой в дом я укрыться там. Но Негрель полагал, что остаться в хлеву безопаснее, - конечно, никому в голову не придет искать их в сене. Ворота, однако, закрывались неплотно, и в щели между ветхими досками видно было все, что делается на дороге.
   - Ну; смелее! - сказал Негрель. - Мы дорого продадим свою жизнь.
   От этой шутки дамам стало еще страшнее. Шум все возрастал, но пока никого не было видно: по пустынному шоссе словно проносился ветер, предвещавший грозу и бурю.
   - Нет, не хочу смотреть, не хочу! - сказала Сесиль и зарылась в сено.
   Госпожа Энбо, очень бледная, исполненная гнева против этих людей, которые испортили ей такой приятный день и такое милое развлечение, стояла в глубине сарая и брезгливо, исподлобья глядела на створки ворот; Люси и Жанна, хоть их и била дрожь, смотрели в щель между досками, не желая упустить захватывающее зреляще.
   Гул, подобный раскатам грома, приближался; земля дрожала под ногами идущих: впереди колонны вертелся Жанлен и дул в пастуший рожок.
   - Открывайте скорей свои флакончики с духами, - народ шествует весь в поту! - прошептал Негрель, который, несмотря на свои республиканские взгляды, любил позабавить дам насмешками над чернью. Но ураган криков и злобных жестов мигом развеял все его остроумие. На дороге показались женщины, около тысячи женщин с рассыпавшимися по плечам волосами, все растрепавшиеся за эти часы скитаний в ветреный день, все в лохмотьях; сквозь прорехи у многих видно было голое тело, изнуренное, преждевременно увядшее тело, уставшее рожать детей, обреченных на голодную жизнь. Иные несли на руках младенцев и высоко поднимали их, как хоругви скорби и мести, другие, помоложе, с тугой грудью воительниц, потрясали палками; а старухи, ужасные старухи, вопили так громко, что казалось, на их худых шеях вот-вот лопнут жилы. Затем показались мужчины, две тысячи разъяренных мужчин - забойщики, крепильщики, проходчики, ремонтные рабочие; они шли тесными рядами, такой густой, плотной толпою, что сливались в единый поток, и нельзя было различить ни выцветших, линялых штанов, ни рваных шерстяных фуфаек - все как будто облеклись в однообразное бурое одеяние нищеты. Глаза блестели, из широко открытых ртов вылетали ритмические звуки - пели "Марсельезу", - слов нельзя было разобрать, они терялись в неясном реве, которому вторил дробный стук деревянных башмаков по мерзлой земле. Над головами, среди целого леса железных прутьев, поднимался топор, который держали прямо, как свечу; и этот единственный топор был словно знаменем всего полчища, острое его лезвие вырисовывалось в еще светлом небе, как нож гильотины.
   - Какие зверские лица! - пролепетала г-жа Энбо.
   Негрель процедил сквозь зубы:
   - Что за дьявол! Ни одного не узнаю! Откуда взялись эти разбойничьи физиономии?
   И в самом деле, гнев, голод, страдания, длившиеся два месяца, и эта бешеная скачка от одной шахты к другой разительно изменили добродушные лица углекопов Монсу, придали им что-то звериное, хищное. Как раз в эти минуты закатывалось солнце, последние, его лучи темно-красной, словно кровавой, пеленой покрыли равнину. Казалось, по дороге рекой льется кровь; женщины, мужчины бежали, как будто обагренные кровью, как мясники на бойне.
   - О, великолепно! - вполголоса воскликнули Люси и Жанна; как артистические натуры обе были взволнованы грозной красотой этой картины. И все же они перепугались и отошли поближе к г-же Энбо, стоявшей у колоды для водопоя. Всех мороз по коже подирал при мысли, что достаточно одному из идущих заглянуть в щель между рассохшимися досками этих ворот, и всех, кто спрятался тут, растерзают. Даже Негрель, весьма храбрый молодой человек, побледнел от непреодолимого страха, от ужаса перед чем-то неведомым, непостижимым. Сесиль зарылась в сено и не смела пошевелиться; остальные же, хотя им и хотелось отвести взгляд, не могли отвернуться и, против своей воли, смотрели на дорогу.
   Перед ними в багровом свете заката предстало видение - призрак революции, которая неизбежно совершится в конце века и в кровавый вечер всех их сметет. Да, когда-нибудь вечером народ, вырвавшись на волю, сбросив узду, вот так помчится по дорогам и, обагренный кровью богачей, вздернет на пики отрубленные головы и будет носить их, будет разбрасывать по земле золото из их разбитых сундуков. Вот так же будут вопить женщины, а у мужчин будет этот страшный, волчий оскал зубов, готовых перегрызть врагам горло. Да, да будут на тех людях такие же лохмотья, так же будут греметь их грубые деревянные башмаки; такие же полчища будут обдавать встречных запахом немытых тел, смрадным дыханием, и натиск этой орды варваров сметет старый мир. Запылают пожары, в городах не оставят камня на камне; люди разбегутся по лесам и возвратятся к жизни дикарей; так будет после великого разгула, великого пира, когда голытьба за одну ночь овладеет женами богачей и опустошит их винные погреба. Не останется больше ничего - ни единого су из прежних богатств, ни малейшей тени былой власти, и тогда на обновленной земле вырастет нечто новое. Все эти ужасы и нес с собою людской поток, проносившийся по дороге, неумолимый, словно стихийная сила природы, словно ураганный ветер, хлеставший в лицо тем, кто, притаясь, укрывался от него.
   Перекрывая "Марсельезу", раздался громкий клич:
   - Хлеба! Хлеба! Хлеба!
   Люси и Жанна прижались к г-же Энбо, а та и сама замирала от страха; Негрель встал впереди женщин, словно хотел грудью защитить их. Не в этот ли вечер рухнет старое общество? То, что они видели, ошеломило их. Полчище прошло, по дороге тянулись в хвосте. Лишь отставшие, как вдруг откуда-то вынырнула Мукетта. Она замешкалась, оттого что подстерегала обывателей - не появятся ли они у садовой калитки или в окнах особняков, и как только замечала их, то, не имея возможности плюнуть им в лицо, тотчас иным способом выражала им величайшее свое презрение. Вероятно, она и тут доглядела какого-нибудь буржуа, потому что вдруг задрала юбки и, наклонившись, выпятила свои огромный голый зад, на который пал последний багровый луч Солнца. И эта выходка никому не показалась непристойной или смешной, - в ней было что-то страшное.
   Все исчезло, людской поток понесся к Монсу, петляя по извилистой улице между низкими домишками, выкрашенными в яркие цвета. Коляска выехала со двора фермы, но кучер не решался тронуться в путь, ибо не мог поручиться, что благополучно довезет хозяйку и барышень, если дорога занята забастовщиками. А другого пути не было.
   - Но ведь надо же нам вернуться домой, обед ждет, - раздраженно сказала г-жа Эвбо, вне себя от возмущения и страха. - Эти негодяи рабочие опять выбрали для своего бунта такой день, когда у меня гости. Вот и делайте добро бессовестным людям!
   Люси и Жанна принялись вытаскивать Сесиль, зарывшуюся в сено; она отбивалась, думая, что шествие "этих дикарей" все еще не кончилось, и все твердела, что она не хочет их видеть. Наконец все дамы снова сели в коляску. Негрель вскочил в седло, и ему пришла мысль, что можно проехать проселками через Рекильяр.
   - Езжайте потихоньку, - сказал он кучеру, - дорога ужасная. Если встретятся вам кучки бунтовщиков, остановитесь за старой шахтой, мы немного пройдемся пешком и через садовую калитку попадем к себе домой, а вы поставьте куда-нибудь лошадей и коляску, - ну хотя бы под навес на постоялом дворе.
   Лошади тронулись. Толпа двигалась вдалеке, вступая в Монсу. Обыватели волновались, все были в панике: ведь недаром через город два раза проскакали и драгуны и жандармы. Ходили ужасающие слухи, рассказывали о написанных от руки объявлениях, в которых рабочие будто бы угрожали выпустить кишки всем буржуям: никто таких объявлений не видел, не читал, но "дословно" приводили оттуда целые фразы. В семействе нотариуса едва дышали от страха, - ведь он получил по почте анонимное письмо, в котором сообщалось, что в его погребе зарыли бочонок с порохом и что господин нотариус взлетит на воздух, если не выступит в защиту народа.
   Как раз после получения этого письма супруги Грегуар зашли навестить нотариуса и задержались у него, обсуждая послание, причем владельцы Пнолены приходили к выводу, что это дело рук каких-нибудь шутников; но вдруг произошло вторжение бастующих и окончательно всполошило нотариуса и всех его домочадцев. Грегуары же только улыбались. Отогнув занавеску на окне, они смотрели, что творится на улице, и решительно отказывались допустить мысль об опасности, утверждая, что все кончится "по-хорошему". Пробило пять часов, они еще могли подождать, пока путь будет свободен, а потом перейти через улицу и постучаться к господам Энбо, пригласившим их на обед. Сесиле, конечно, вернулась и ждет там родителей. Но, по-видимому, в Монсу никто не разделял их уверенности в благополучном завершении событий: люди бежали как сумасшедшие, с громким стуком запирали двери и окна. Видно было, как Мегра старается покрепче запереть свою лавку при помощи толстых железных перекладин. В лице у него не было ни кровинки, а руки так дрожали, что его жене - маленькой, щуплой женщине - самой приходилось завинчивать гайки.
   Полчище забастовщиков сделало остановку перед особняком директора. Раздался крик:
   - Хлеба! Хлеба! Хлеба!
   Господин Энбо стоял у окна и смотрел, но тут вошел Ипполит закрыть ставни, опасаясь, как бы не поразбивали камнями окна. Он сначала обезопасил все окна первого этажа, потом перешел во второй этаж; слышно было, как он щелкает шпингалетами, захлопывает решетчатые ставни. К несчастью, он не мог замаскировать также и окошко в подвальной кухне, - весьма заметное окошко: за стеклами сверкали языки пламени в печке и красноватые отблески огня на кастрюлях.
   Господин Энбо машинально перешел на третий этаж, в комнату Поля. Смотреть оттуда было удобнее всего, из окна взгляду открывалась дорога до самых мастерских Компании. Г-н Энбо встал за решетчатыми ставнями, поднявшись высоко над толпой. Но какое волнение вызвала в нем эта комната, где все уже было прибрано, тазы вылиты, умывальник вытерт, а застланная постель с туго натянутым покрывалом имела такой холодный, чопорный вид. Вся эта бурная, бешеная злоба, потрясавшая его утром в часы одиночества, в глубокой тишине, царившей в доме, привела лишь к безмерной усталости. К нему вернулась обычная его корректность, так же как к этой спальне, которую успели проветрить, вымести пачкавшую ее грязь. К чему затевать скандал? Разве что-нибудь изменилось в его доме? Все очень просто. Жена завела себе нового любовника. И так ли уж страшно, что она выбрала его среди родственников? Пожалуй, это даже лучше: легче будет соблюдать приличия. Г-ну Энбо вспомнилось, как он терзался тут ревностью, и ему стало жалко себя. Что за нелепость: бесился, колотил кулаками по смятой постели. Чего уж там! Раз терпел прежних любовников, будет терпеть и этого. Прибавится немножко больше презрения к самому себе - вот и все. Но какой горечью наполняло душу чувство бесцельности всей его жизни, неизбывная боль и стыд за то, что он все еще обожает эту женщину, хорошо зная, что она погрязла в мерзости разврата.
   А под окнами с новой яростью раздались крики:
   - Хлеба! Хлеба! Хлеба!
   - Болваны! - процедил сквозь зубы г-н Энбо.
   Он слышал, как его ругают, попрекая большим жалованьем, которое он получает, обзывают толстобрюхим бездельником, поганой свиньей, которая того и гляди лопнет от обжорства, тогда как рабочие пухнут с голоду. Женщины заглянули в окошко кухни, и тогда поднялась буря, директора осыпали проклятиями из-за того, что кухарка жарит ему на вертеле фазана, готовит всякие лакомые жирные соусы, - от вкусных запахов у голодных сводило желудок судорогой. Ах, сволочи буржуи, погодите! Лакают шампанское, жрут трюфели, а тут людям есть нечего. Пусть бы проклятые сластены сдохли!
   - Хлеба! Хлеба! Хлеба!
   - Болваны! - повторил г-н Энбо. - А разве я счастлив?
   И в душе его поднимался гнев против этих непонятливых людей. Ведь он с радостью отдал бы свое жалованье, лишь бы стать таким же толстокожим, как они, так же легко, без всяких сантиментов, брать женщин. Ах, почему он не может усадить их за свой стол - пусть себе угощаются его фазанами, а он пойдет блудить с девками в кустах живой изгороди, и наплевать ему будет, что кто-то другой валялся с ними до него! Все, все он отдал бы - и свое образование, свое благоденствие, роскошь в своем доме, свою власть директора, если бы мог на один-единственный день стать последним из этой голытьбы, которая находилась у него в подчинении. Как было бы хорошо давать волю чувственным желаниям, быть хамом, хлестать по щекам свою жену и заводить шашни с соседками. Он даже согласен был голодать, пусть бы у него от голода сводило судорогой пустой желудок и кружилась бы голова, - может быть, эти муки заглушили бы вечные его страдания. Ах, жить бы скотской жизнью, не иметь ничего своего, прятаться в хлебах с какой-нибудь уродливой, грязной откатчицей и не искать иной любви!
   - Хлеба! Хлеба! Хлеба!
   Тогда г-н Энбо рассердился, и с громовым кличем толпы смешался его голос:
   - Хлеба? Да разве в этом счастье, болваны?
   Ведь он-то ел досыта и все же готов был кричать от боли душевной. В семье у него развал, вся жизнь исковеркана, - и от мысли об этом у него подкатывали к горлу рыдания, стоны смертельной муки. Да разве все дело в том, чтобы не знать голода? Разве все тогда пойдет как нельзя лучше? Какой это идиот решил, что счастье состоит в разделе богатства? Пусть даже этим пустым мечтателям, революционерам, удастся разрушить существующее общество и построить новое, - это не прибавит человечеству ни капельки радости. Отрезайте каждому положенный ему ломоть хлеба, а душу вы не избавите ни от одной горести. Нет, вы лишь добьетесь того, что на земле чаша страданий переполнится, и придет день, когда люди, как собаки, завоют от безысходного отчаяния, ибо они распростятся с бездумным удовлетворением своих инстинктов и поднимутся до страдания, порождаемого неутоленными страстями. Нет, единственное благо - это небытие, а уж если существовать, то существовать подобно дереву, или камню, или крохоткой песчинке, которая ее может истекать кровью, когда ее топчут прохожие.
   В эту минуту жестокой муки жгучие слезы хлынули из глаз г-на Энбо в потекли по щекам. Вдруг в сумерках, затягивавших дорогу, градом полетели камни, ударяясь о фасад директорского особняка. А г-н Энбо все плакал, - он уже не испытывал гнева против этих голодных людей и, терзаясь лишь собственной сердечной болью, бормотал сквозь слезы:
   - Болваны! Болваны!
   Но утробный вой, неистовый вопль голодных, заглушил этот лепет, и, как рев урагана, сметающего все на своем пути, раздался крик:
   - Хлеба! Хлеба! Хлеба!
   Отрезвев от пощечин, которые дала ему Катрин, Этьен встал во главе товарищей. Но когда он, выкрикивая хриплым голосом слова призыва, повел всех на Монсу, внутренний голос, голос рассудка, заговорил в его душе, удивляясь и вопрошая: зачем все это делается? Ведь Этьен вовсе этого не хотел, как же могло случиться, что, направившись в Жан-Барт с намерением действовать хладнокровно и помешать разрушениям, он переходил от насилия к насилию и теперь заканчивал день осадой директорского особняка?
   Ведь именно он крикнул: "Стой!" - когда подошли к дому. Правда, у него сначала была мысль уберечь от опасности склады Компании, - кругом кричали, что надо их разгромить. А теперь, когда камни царапали фасад особняка, он тщетно старался придумать, на какую законную добычу направить свое войско, чтобы избежать еще больших бедствий. В бессильном раздумье он стоял один посреди дороги, и в эту минуту его окликнул какой-то человек, стоявший у порога распивочной "Головня", в которой кабатчица поспешила закрыть ставнями окна, оставив открытой только дверь.
   - Да, да, это я... Слушай-ка!..
   Это был Раснер. Человек тридцать мужчин и женщин, почти все из поселка Двести Сорок, оставшиеся утром дома, явились вечером в Монсу разузнать новости, а с приближением колонны бастующих заполнили распивочную. За одним из столиков сидел Захарий с Филоменой; подальше, спиной к двери, пряча лицо, примостился Пьерон со своей женой. Никто, впрочем, не пил - все только укрылись здесь.
   Этьея узнал Расиера и отошел от него, но тот вдруг добавил:
   - Что? Стыдно смотреть на меня?.. Я тебя предупреждал. Вот и начались неприятности!.. Кричите теперь сколько угодно, просите хлеба - вместо хлеба получите пули.
   Этьен вернулся и ответил:
   - Мне стыдно, что есть трусы, которые сидят сложа руки н смотрят, как мы рискуем своей жизнью.
   - Ты, стало быть, решил грабежом заняться? - спросил Раснер.
   - Я решил до конца оставаться с товарищами, хотя бы всем нам пришлось погибнуть.
   И Этьен замешался в толпе, полный отчаяния, действительно готовый умереть. Трое подростков, стоя на дороге, бросали в окна камни, он разогнал озорников пинками, желая остановить взрослых, он громко кричал, что бить стекла ни к чему - от этого никакой пользы не будет.
   Бебер и Авдия пробрались наконец к Жанлену и сейчас учились у него орудовать пращой. Началась потеха: каждый бросал камень, выиграть должен был тот, кто больше перебьет окон. Лидия, неловко швырнув камень, попала в голову какой-то женщине, стоявшей в толпе, и оба мальчишки от хохота хватались за бока. В сторонке сидели на скамье и смотрели на них два старика - Бессмертный и Мук. Опухшие ноги еле держали Бессмертного, и он с великим трудом дотащился сюда; неизвестно, что именно привело его сюда; он молчал словно истукан, как то нередко теперь бывало, и его землистое лицо ничего не выражало.
   Никто, однако, больше не слушал Этьена. Сколько он ни кричал: "Перестаньте!" - из толпы все летели камни, и он испытывал теперь удивление и страх перед слепой яростью, в которую он сам ввергнул этих людей, обычно спокойных, нелегко поддающихся волнению, но в гневе таких неукротимых, неистовых. Сказывалась фламандская кровь: нужны были долгие месяцы, чтобы она вскипела, но уж если эти миролюбивые люди приходили в исступление, оно толкало их на неслыханные жестокости и не стихало до тех пор, пока они не утоляли своей ярости. На юге, родине Этьена, толпа воспламенялась быстрее, но действовала менее решительно. Ему пришлось силой вырвать у Левака топор, он не знал, как сдержать Маэ и его жену, бросавших камни обеими руками. Особенно его пугали женщины - жена Левака, Мукетта и многие другие: они рвали и метали, готовы были душить, убивать, они выли, как собаки, теснясь вокруг своей предводительницы, высокой, худой старухи Горелой, возвышавшейся над ними.
   Но вдруг наступило затишье: самый обыденный случай вызвал глубокое изумление толпы и как будто успокоил ее, чего Этьен не мог добиться никакими мольбами. Дело было в том, что супруги Грегуар решились наконец распроститься с нотариусом и отправились в директорский особняк, для чего им понадобилось перейти через улицу; они казались такими благодушными, их лица выражали такую твердую уверенность, что все происходящее - просто-напросто шутка со стороны их рабочих, милых, славных людей, чья покорность более столетия кормила племя Грегуаров, что углекопы в изумлении перестали бросать камни, боясь попасть в почтенного старичка и старушку, будто с неба свалившихся к ним. Они пропустили супругов, дали им войти в сад, подняться на крыльцо, позвонить у крепко запертой двери, которую гостям не спешили отворить. Как раз в это время возвращалась отпущенная со двора директорская горничная Роза; она шла, улыбаясь разъяренным углекопам, - она всех хорошо знала, так как сама была родом из Монсу. Роза принялась барабанить кулаками в дверь и в конце концов заставила Ипполита отворить. Как раз вовремя! Едва Грегуары вошли в дом, опять полетели камни. Оправившись от изумления, толпа заревела: