Этьен остался на пустыре Рекильярской шахты, где над рухнувшими сараями разрослись кусты терновника.
   - Ну как? Может, зайдешь выпить стаканчик? - весело спросила Мукетта.
   Этьен замялся.
   - Эх ты! Значит, все еще меня боишься?
   Этьену понравился ее добродушный смех, и он пошел за нею. Его растрогало, что Мукетта от всего сердца поделилась со старухой хлебом. Приняла она Этьена не в отцовской комнате, а повела к себе, и тотчас налила две рюмочки можжевеловой водки. В комнате было очень чисто, Этьен похвалил за это хозяйку. Впрочем, это семейство, по-видимому, не терпело нужды: отец по-прежнему работал конюхом в Ворейской шахте, а Мукетта, не желая сидеть сложа руки, стирала на людей белье и зарабатывала по тридцать су в день. Да, да, она хоть и любит с мужчинами погулять, а лентяйкой ее не назовешь.
   - Послушай, - вдруг пробормотала она, обняв его за талию. - Ну, почему ты не хочешь полюбить меня?
   Этьен невольно засмеялся вслед за ней, - так умильно задала она свой вопрос.
   - Да я тебя очень люблю, - ответил он.
   - Нет, нет. Не так любишь, как я хочу... А я прямо умираю по тебе. Ну, послушай, миленький мой! Порадуй меня!
   В самом деле она уже полгода домогалась его внимания. Сейчас она прижималась к нему, обхватив его обеими руками, и, вся дрожа, смотрела на него таким молящим влюбленным взглядом, что ему стало жаль ее. В полном круглом лице Мукетты не было ничего красивого, оно пожелтело в угольной шахте, но глаза горели огнем, от нее исходило какое-то очарование, трепет страсти; она разрумянилась и казалась совсем юной. Она приносила ему в дар свою любовь, такую смиренную, такую пламенную, что у него не хватило духу ее отвергнуть.
   - Ах, ты согласен! - восторженно лепетала она. - Ты согласен!
   И она отдалась ему неловко и самозабвенно, словно это случилось с нею в первый раз, словно она была девственницей, еще не знавшей мужчины. Когда он прощался с ней, не он, а она была полна признательности, она говорила: ему "спасибо", целовала ему руки.
   Этьену было немного стыдно за такое любовное приключение. Никто не стал бы гордиться связью с Мукеттой. Уходя, он дал себе клятву, что это больше не повторится. И все же он сохранил о ней дружеское воспоминание, как о славной женщине. Впрочем, вернувшись в поселок, он услышал столь важные новости, что позабыл о всяких похождениях. Прошел слух, что Компания, быть может, и согласится на уступки, если к директору еще раз явится делегация для переговоров. Тут была доля правды: в завязавшейся борьбе хозяева по-своему страдали не меньше, чем углекопы. Для обеих сторон упорство становилось пагубным: рабочие голодали, капитал таял. Каждый день забастовки приносил Компании сотни тысяч франков убытка. Любая машина, остановившись, становится мертвой. Оборудование и материал портились, вложенные в дело капиталы утекали, как вода, которую впитывает песок пустыни. Небольшие запасы угля на складах истощались, и клиенты собирались закупить уголь в Бельгии, - в этом была угроза для будущего. Но больше всего пугали Компанию - хоть она тщательно это скрывала - все увеличивавшиеся повреждения в выработках и в забоях. Штейгеры не могли своими силами исправлять эти повреждения; везде ломалась крепь, ежечасно происходили обвалы. Вскоре разрушения приняли такие размеры, что для их исправления требовалось потратить несколько месяцев, и лишь после этого удалось бы возобновить добычу. Рассказывали о настоящих катастрофах, случившихся за время забастовки: в Кревкере обрушилась на протяжении трехсот метров кровля в штреке, закупорив доступ к разработкам Сен-Пом; в Мадлен пласт Могрету раздавливался и выработка заполнялась водой. Дирекция желала избежать огласки, но две катастрофы, случившиеся вдруг, одна за другой, заставили ее признать опасность положения. Однажды утром близ Пиолены была обнаружена трещина над Северным крылом шахты Миру, где накануне произошел обвал; а на следующий день вдруг осела порода в Ворейской шахте, и так сильно, что на краю предместья земля содрогнулась и два дома едва не рухнули.
   Этьен и делегаты колебались - стоит ли пойти на новые переговоры, ничего не зная о намерениях правления. Спросили Дансара, он ответил уклончиво: разумеется, начальство весьма огорчено плачевным недоразумением и, наверное, предпримет шаги, чтобы достигнуть соглашения, но какие именно шаги - не сказал. В конце концов решили, что надо пойти к г-ну Энбо, подав тем самым пример рассудительности; пусть впоследствии их не обвиняют в том, что они не дали Компании возможности понять свою вину. Однако они поклялись не уступать и во что бы то ни стало поддерживать свои справедливые требования.
   Переговоры состоялись во вторник утром, в тот день, когда в поселке угроза голода схватила людей за горло. Встреча оказалась далеко не столь дружелюбной, как первая. Опять выступил Мае, сказал, что товарищи поручили ему спросить, не хочет ли дирекция сообщить им какие-нибудь новые известия. Г-н Энбо сначала изобразил удивление; он якобы не получил никаких приказов, положение не может изменяться, пока углекопы не перестанут упрямиться я не прекратят свой гнусный бунт. Его жесткая, властная речь произвела крайне неприятное впечатление; делегаты явились с мирными намерениями, но от этого черствого приема их упорство возросло. Затем директор, спохватившись, заговорил о желательности взаимных уступок; если рабочие согласятся на отдельную оплату крепления, Компания повысит расценки на уголь - вернет те два сантима, которые она, по мнению рабочих, кладет себе в карман. Впрочем, он добавил, что делает такое предложение от своего имени, Что ничего еще не решено, но он все же льстят себя надеждой добиться в Париже этой уступки. Однако делегаты отклонили предложение и подтвердили свои требования: прежняя система оплаты и повышение расценки на пять сантимов с вагонетки. Тогда г-н Энбо сознался, что может сейчас же повести переговоры, и стал настойчиво убеждать, чтобы они ради своих жен и малых детей, умирающих с голоду, приняли предложенные условия. Углекопы, насупив брови, смотрели в пол, отвечали: "Нет? Нет!" - я гневно качали головой. Расстались врагами. Г-н Энбо на прощанье хлопнул дверью. Этьен, Маэ и другие делегаты, полные немой ярости побежденных, доведенных до крайности, двинулись в обратный путь, топая по мостовой грубыми башмаками, с подковками.
   Около двух часов дня в поселке Двести Сорок женщины решили поговорить с Мегра. Только на него и была надежда: быть может, удастся смягчить лавочника, вымолить у него кредит еще на одну неделю. Эта мысль пришла в голову жене Маа, - она слишком часто рассчитывала на доброту человеческую. Она уговорила жену Левака и Горелую пойти вместе с нею; жена Пьерона отказалась, заявив, что не может отойти от постели мужа - все не проходит его хворь. К троим просительницам присоединились другие женщины, всего собралось человек двадцать.
   Когда по главной улице Монсу, перегородив ее во всю ширину, зашагал отряд нищенски одетых, угрюмых женщин, обыватели, глядя на них из окон, встревоженно качали головами. Во всех домах заперли двери; одна дама даже убрала подальше столовое серебро. Впервые за время забастовки видели такое шествие, и, конечно, оно не предвещало ничего хорошего; обычно все столкновения принимали опасный оборот, если на улицу выходили женщины. В лавке Мегра произошла бурная сцена. Сперва он, ехидно посмеиваясь, пригласил их войти, - якобы вообразив, что они пришли расплатиться с ним. Ах, как это мило с их стороны - сговорились друг с дружкой и пришли компанией, принесли ему долг! А затем, когда слово взяла жена Маэ, он выразил негодование. Как им не совестно! Смеются они над ним, что ли? Еще продлить им кредит? Они, значит, задумали довести его до нищеты! Ну нет, он не даст больше ни одной картофелины, ни одной крошки хлеба! Пускай обращаются в бакалейную Вердонка, в булочные Карубля и Смельтена, раз поселок теперь покупает в их лавках... Женщины слушали с испуганным и смиренным видом, приносили извинения, заглядывали ему в глаза, ждали, не разжалобится ли он. А он принялся отпускать свои обычные грубые шутки, пообещал отдать Горелой всю лавку, если она возьмет его в ухажеры. Голод довел женщин до такого малодушия, что в ответ они смеялись, а жена Левака даже говорила, что она не прочь его полюбить. Но он тут же переменил тон и стал всех гнать. Они упрашивали, молили, тогда он одну вытолкал за дверь. Сгрудившись перед его лавкой, они ругали его, обзывали продажной шкурой, а жена Маэ, охваченная негодованием и жаждой мести, призывала на него смерть, кричала, что такой человек только обременяет собою землю и зря ест хлеб.
   Просительницы возвратились в поселок угрюмые, мрачные. А дома мужья, увидев, что жены вернулись с пустыми руками, молча посмотрели на них и понурили головы. Значит, в этот день так и не придется поесть, проглотить хотя бы ложку супа; а впереди в холодном мраке их ждет череда голодных дней, и нет ни единого проблеска надежды. Но ведь они заранее знали, какие муки им предстоят, никто ни слова не промолвил, что надо сдаться. От чрезмерных страданий росло их упорство, они терпели молча, как затравленные звери, готовые скорее умереть в своей норе, чем выйти наружу. Кто посмел бы первый заговорить о покорности? Ведь все поклялись держаться вместе, как в шахте, когда бывало нужно спасти товарища, засыпанного обвалом. Это был их долг, они прошли хорошую школу и научились стойкости. Как-нибудь надо вытерпеть еще неделю, стиснуть зубы, не жаловаться - недаром тянули они лямку с десяти лет, и в огне горели, и в воде тонули; в их самоотверженности была также и гордость людей, которых на каждом шагу подстерегают опасности, людей, которые не раз смотрели смерти в глаза.
   Вечер в доме Маэ прошел ужасно. Все молчали, собравшись у печки, где тлели последние горсточки угля. За время забастовки мало-помалу вытащили из тюфяков всю шерсть и снесли ее к старьевщику, а третьего дня решились наконец продать часы с кукушкой, - получили за них три франка, и с тех пор комната, в которой не слышно было привычного тиканья, казалась голой и мертвой. Осталось одно-единственное украшение - стоявшая на буфете розовая коробка, давнишний подарок Маэ, которым его жена дорожила как драгоценностью. Два хороших стула уже были проданы. Бессмертный и дети сидели на старой замшелой скамье, принесенной из садика. В сгущавшихся сумерках всем как будто было еще холоднее.
   - Как же быть теперь? - повторяла мать, сидя на корточках у печки.
   Этьен стоял, глядя на портреты императора и императрицы, наклеенные на стену. Он давно бы их содрал, если бы хозяева не защищали свою картинную галерею. Он процедил сквозь зубы:
   - Что, лодыри проклятые, за ваши рожи не дадут и двух су! Так и будете тут висеть да любоваться, как мы дохнем с голоду?
   - Может, коробку продать? - нерешительно спросила жена.
   Маэ, угрюмо сидевший на краешке стола, резко выпрямился:
   - Нет, не хочу. Не продавай!
   Жена с трудом поднялась и обошла всю комнату.
   - Господи боже, до какой нищеты дошли! В буфете ни единой корочки, и продать нечего, не придумаешь, как достать хлеба! А тут еще и огонь того гляди угаснет.
   И она принялась бранить Альзиру: вот послала ее утром на террикон пособирать угля, а девчонка вернулась с пустыми руками. Компания теперь запрещает беднякам собирать угольную мелочь. Да что Компанию слушать? Кому люди урон наносят, если подбирают крохотные осколочки угля? Девочка плача рассказывала, как сторож увидел ее и пригрозил затрещиной, если не послушается; и все же она пообещала матери, что завтра опять пойдет на террикон - пусть даже сторож ее отколотит.
   - А этот поганец Жанлен куда девался? - кричала мать. - Где он, спрашивается?.. Я его послала салату нарвать; хоть бы травы пожевали, как овцы! А вот увидите, он не придет. Вчера ведь не ночевал дома. Не знаю, чем Жанлен промышляет, а похоже, что всегда сыт.
   - Может, милостыню просит на улице? - заметил Этьен.
   Мать вскипела, затрясла кулаками:
   - Ох, если я узнаю!.. Не позволю своим детям милостыню просить!.. Лучше я их своими руками убью, а потом... потом и себя порешу!
   Маэ опять вяло опустился на край стола. Ленора и Анри, удивляясь, что их не кормят, принялись хныкать; старик дед с философским спокойствием перекатывал язык во рту, стараясь заглушить голод. Все умолкли, оцепенев перед лицом страшной беды; дед кашлял и сплевывал черным; его мучил обострившийся ревматизм, который уже привел к водянке; отец тяжело дышал от астмы, колени у него распухли, мать и дети страдали от наследственной золотухи и наследственного малокровия. На это они не жаловались: что поделаешь, это неизбежно, такова судьба углекопов и их потомства. Страшно было то, что в поселке люди таяли от истощения и мерли как мухи. Надо же все-таки достать что-нибудь на ужин. Что делать, к кому пойти? Боже мой! Все больше сгущались сумерки, все темнее и угрюмее становилось в комнате; Этьен задумался и, не выдержав, решился наконец сделать то, что ему так претило.
   - Подождите меня, - сказал он. - Я схожу поищу.
   И он вышел. Ему пришло в голову обратиться к Мукетте. Возможно, у нее есть хлеб, и с ним-то она охотно поделится. Неприятно было идти в Рекильяр; Мукетта опять будет целовать ему руки, словно покорная раба. Но ведь нельзя же бросить друзей в беде; если понадобится, он готов был ласково обойтись с ней.
   - И я пойду поищу, - сказала мать. - Не помирать же...
   Она вышла вслед за Этьеном, громко стукнув дверью. Остальные сидели безмолвно, неподвижно, при тусклом свете огарка, который зажгла Альзира.
   На улице мать на секунду остановилась в нерешительности, потом направилась к Левакам.
   - Слушай-ка, я тебе недавно дала каравай хлеба взаймы. Можешь ты мне отдать сейчас?
   И тут же она остановилась: картина, представшая перед ее глазами, была безотрадна, - здесь еще больше чувствовалась нищета, чем в ее доме.
   Жена Левака сидела, не сводя взгляда с потухшего очага, а сам Левак, которого угостил вином приятель с гвоздильного завода, сразу опьянел, выпив на пустой желудок, и теперь спал за столом, уронив голову на руки. Бутлу сидел, прислонившись к стене, и машинально потирал себе плечи; на его благодушном глуповатом лице застыло удивленное выражение: вот проели все его сбережения, теперь ему приходится голодать, - как же это так?
   - Хлеб? Ох, милая ты моя! - заговорила жена Левака. - А я-то хотела было попросить у тебя еще один каравай.
   Потом, услышав болезненный стон пьяного мужа, ткнула его лицом в стол.
   - Молчи, свинья! Что, нутро жжет? Так тебе и надо! Не пил бы на дармовщинку, а лучше бы попросил у приятеля двадцать су в долг!
   И она продолжала осыпать его упреками и бранью, облегчая себе сердце. Кругом была невероятная грязь, мерзость запустения, от давно не мытого пола исходил отвратительный запах. А, пусть все пропадает пропадом! - кричала жена Левака, ей теперь на все наплевать. С утра исчез ее сын Бебер, и очень хорошо, что мальчишка болтается где-то, она рада будет от него избавиться, пускай и не возвращается домой. И тут же заявила, что ляжет сейчас спать. По крайней мере согреется. Она толкнула Бутлу:
   - Ну-ка, вставай, пойдем наверх... Огонь погас, свечку зажигать не стоит. Чего смотреть на пустые тарелки... Ну, пойдешь ты наконец, Луи! Я же тебе говорю, спать сейчас ляжем. Прижмемся друг к дружке, тепло станет... А этот пьяница окаянный пускай тут один околеет от холода.
   Выйдя от Леваков, жена Маэ, не раздумывая, повернула к другим соседям и через огород прошла к Пьеронам. Оттуда доносился смех. Она постучалась. В доме все смолкло. Ей долго не отворяли.
   - Ах, это ты! - воскликнула хозяйка с притворным удивлением. - А я думала - доктор.
   И, не давая посетительнице вымолвить ни слова, затараторила, указывая на Пьерона, который сидел у ярко горевшего огня:
   - Ах, не легче ему, все никак не поправится! С виду как будто и не болен, а в животе все рези, рези! Ему тепло нужно. Вот и сжигаем последний уголь.
   Пьерон и в самом деле казался вполне здоровым, - румянец во всю щеку, плотная фигура. Он кряхтел тщетно пытаясь изобразить больного. Как только Маэ вошла, она сразу услышала запах кроличьего рагу, - блюдо, несомненно, спрятали. На столе оставались крошки хлеба, а на самой его середине красовалась забытая бутылка вина.
   - Мать пошла в Монсу, - может, хлеба кто даст. Вот и ждем ее, томимся голодные.
   Вдруг голос ее оборвался от смущения: она заметила, что соседка смотрит на бутылку. Но мгновенно оправившись, принялась сочинять: да, да, в бутылке вино, его принесли из Пиолены хозяйка с дочерью: доктор им сказал, что Пьерону нужно пить красное вино. И она рассыпалась в похвалах благодетельницам: такие славные люди, барышня совсем не гордая, заходит в дома к рабочим, сама раздает кому что.
   - Знаю, - подтвердила Маэ. - Я с ними знакома.
   Сердце у нее защемило при мысли, что всякие блага постоянно идут тому, кто в них не очень нуждается. А другим сроду не бывает удачи. Хозяева Пиолены подлили, как говорится, воды в речку. И когда это они были в поселке? Она их и не заметила. Может, и ей бы чтонибудь перепало.
   - Я к тебе пришла попросить хлеба, - проговорила она наконец. - Думала - у вас в доме посытнее, чем у нас... Нет ли у тебя хоть вермишели... Я бы отдала потом.
   Хозяйка разахалась:
   - Милая ты моя, нет ничего! Хоть шаром покати!.. И мать все не возвращается. Верно, не удалось хлеба достать. Придется лечь без ужина.
   В эту минуту из подвала донесся плач, и хозяйка, разгневавшись, принялась колотить кулаком в дверцу. Там заперта ее падчерица Лидия, сообщила она, в наказание за то, что дрянная девчонка целый день где-то Шлялась и домой пришла только в пять часов вечера. Негодница от рук отбилась, то и дело куда-то убегает.
   А Маэ все стояла у порога, не решаясь уйти. Так приятно было погреться в теплой комнате. Но здесь пахло жарзным мясом, а от этого у нее еще больше засосало под ложечкой. Наверняка Пьероны нарочно услали старуху, а Лидию заперли, и хотят на свободе полакомиться крольчатиной! Эх, что ни говори, а в доме у распутных баб нужды не знают!
   - Прощай, - сказала она, помолчав.
   На дворе было уже совсем темно; луна, прячась за облаками, озаряла землю тусклым светом. Маэ не пошла напрямик, через огороды, а направилась в обход, ее терзало отчаяние, страшно было вернуться с пустыми руками. Все дома словно вымерли, чувствовалось, что за каждой дверью воцарился голод, что в комнатах гулкая пустота. К кому же постучаться? Везде нищета и мучения. Вот уже третью неделю нечего есть. Даже испарился запах поджаренного лука, въедливый, крепкий запах, который прежде слышен был еще в поле, далеко от поселка; теперь везде тянуло только сыростью и плесенью, как из старого погреба, - запахом подземелья, где никто не живет. Затихли смутно доносившиеся звуки - глухие рыдания, бранные возгласы, настала глубокая, гнетущая тишина, и Маэ ясно представляла себе, как подкрадывается к голодным тяжелый сон и как их мучают кошмары.
   Прохедя мимо церкви, она заметила быстро промелькнувшую фигуру. В ее душе забрезжила надежда, Маэ узнала священника приходской церкви в Монсу аббата Жуара, который по воскресеньям служил мессу в маленькой церкви поселка; вероятно, он приходил в ризницу по какому-нибудь делу и теперь возвращался домой... Сутулый, пухлый, ласковый, желавший со всеми ладить, он шел торопливо, почти бежал, стараясь проскользнуть незаметно под покровом темноты, так как не желал компрометировать себя, якшаясь с забастовщиками. Говорили, впрочем, что он получил повышение и уезжает. Некоторые видели, как он прогуливался в обществе своего преемника, тощего аббата с горящим взглядом.
   - Господин кюре, господин кюре! - пробормотала Маэ.
   Но он не остановился.
   - Добрый вечер, добрый вечер, голубушка.
   И вот Маэ очутилась перед своим домом. Ноги больше не держали ее. Она вошла.
   Она застала все ту же картину. Маэ в глубокой тоске по-прежнему сидел на краю стола. Старик дед и дети, чтобы не так было холодно, жались друг к другу на скамье. Никто не произнес ни слова, свечка почти догорела; каждый знал, что еще немного - и наступит темнота. Когда стукнула дверь, дети оглянулись, но, видя, что мать ничего не принесла, снова уставились в пол, не смея заплакать - а то еще накажут. Мать пришла и вновь присела на корточки перед угасающим огнем. Никто ни о чем не спросил, не нарушил молчания. Все понимали, что спрашивать бесполезно: зачем еще утомлять себя разговорами? Все пали духом, застыли в угрюмом, вялом ожидании помощи, которую, может быть, принесет им Этьен, раздобыв где-нибудь пищи. Шли минуты, одна за другой, никто не считал их.
   Наконец явился Этьен, принес в узелке десятка полтора вареных холодных картофелин.
   - Вот все, что я добыл, - сказал он.
   У Мукетты хлеба тоже не было: она отдала свой обед, насильно заставила его взять этот узелок и от всего сердца расцеловала Этьена.
   - Спасибо, я не хочу, - сказал он, когда жена Маэ положила перед ним его долю. - Я там поел.
   Он солгал и с угрюмым видом смотрел, как дети набросились на еду. Отец и мать взяли понемногу, чтобы детям досталось больше, но дед ел с жадностью. Пришлось отобрать у него одну картофелину для Альзиры.
   Потом Этьен сказал, что узнал кое-какие новости. Компания, раздраженная упорством забастовщиков, собирается уволить самых скомпрометированных. Очевидно, она решила перейти в наступление. И еще одна важная новость: говорят, дирекция хвастается, что она уговорила очень многих углекопов с завтрашнего дня прекратить забастовку. В шахтах Виктуар и Фетри-Кантель будто бы все выйдут на работу; даже в Мадлен и в Миру треть состава согласилась выйти.
   - Ах, сволочи! - крикнул отец. - Если нашлись предатели, надо с ними расправиться.
   И, вскочив на ноги, он, весь дрожа от гнева и муки, воскликнул:
   - Завтра вечером соберемся в лесу!.. Раз нам мешают совещаться в "Весельчаке" - пойдем в лес. Там кал как у себя дома. В лес!
   Старик Бессмертный очнулся от дремоты, в которую погрузился после еды. Ведь он услышал давний клич сбора - именно в лесу в прежние времена углекопы сговаривались меж собой, организуя сопротивление королевским войскам.
   - Да, да. В Вандамский лес! И я пойду, ежели там соберутся.
   Жена Маэ широко взмахнула рукой:
   - Все пойдем! Пора кончать с несправедливостью и предательством.
   Этьен решил, что сходку, на которую соберутся все рабочие поселка, надо созвать на следующий день вечером.
   Пока говорили об этом, в доме, так же как у Леваков, погас огонь в очаге и догорела свеча - свет вдруг потух. Угля больше не было, не было и керосина для лампы. Пришлось ощупью подниматься наверх и ложиться в потемках. От холода зуб на зуб не попадал. Дети плакали...
   VI
   Жанлен поправился и стал ходить; но кости у него срослись плохо, он хромал на обе ноги; однако стоило посмотреть на него: ковыляя и переваливаясь, словно утка, он бегал так же быстро, как прежде, и проявлял все такую же ловкость зловредного и вороватого зверька.
   В тот день, уже в сумерках, в компании с неразлучными своими приятелями, Бебером и Лидией, он устроил засаду у Рекильярской шахты за оградой пустыря, как раз напротив жалкой, кособокой лавчонки, стоявшей близ дороги. Полуслепая старуха лавочница расставила там четыре мешка чечевицы и черных от пыли бобов; на двери висела засиженная мухами вяленая треска, с которой Жанлен не сводил своих узких глаз. Он дважды посылал туда Бебера, приказывая ему стащить этот предмет своих вожделений, но всякий раз кто-нибудь появлялся на повороте дороги. Вот ведь мешают, черти! Не дают людям заняться своими делами.
   На дороге показался какой-то человек верхом на лошади, и тройка воришек распласталась на земле за изгородью, узнав во всаднике г-на Энбо. С первых же дней забастовки его часто видели на дорогах и на улицах взбунтовавшихся рабочих поселков. Он со спокойной смелостью разъезжал один, желая лично удостовериться, каково положение. И ни разу мимо его уха не просвистел камень; г-н Энбо встречал лишь молчаливых, угрюмых людей, не спешивших поклониться ему, а чаще всего наталкивался на влюбленные парочки, - ничуть не думая о политике, они превесело проводили время в укромных уголках. Пустив лошадь рысью, он проезжал, не поворачивая головы, чтобы никого не смущать; но в этой атмосфере жадного и грубого вожделения в его сердце поднималась неутоленная жажда любви. Он прекрасно заметил, как бросились на землю трое озорников - девочка и двое мальчишек. Скажите, пожалуйста, даже какие-то сопляки стремятся скрасить любовными утехами свою нищету. А он-то!.. Глаза у г-на Энбо предательски увлажнились, но он держался в седле как влитой, с военной выправкой, и ехал чопорный, важный, в наглухо застегнутом сюртуке.
   - Фу ты, окаянные! - выругался Жанлен. - Да когда же этому конец будет? Валяй, Бебер! Тащи ее за хвост!
   Но тут опять появились двое прохожих, и мальчишка выругался про себя, узнав голос старшего брата. Захарий рассказывал шагавшему рядом с ним Муке, как он нашел сорок су, - жена зашила монеты за подкладку юбки. Оба приятеля весело посмеивались, хлопая друг друга по плечу. Муке пришла в голову мысль устроить завтра состязание - поиграть в чижа. Большую можно устроить партию! Начать в два часа дня от заведения Раснера и двинуться в сторону Монтуара, добежать почти до самого Маршьена. Захарий согласился. А то что в самом деле? Довольно неприятностей с этой забастовкой. Надо и позабавиться, раз никто ни черта не делает! И они повернули было к шоссе, как вдруг их окликнул Этьен, подходивший со стороны канала; все трое остановились и о чем-то стали разговаривать.