Денелену, и только ему одному, пришлось оплачивать убытки, причиненные забастовкой; он хорошо чувствовал, что, поднимая бокалы в честь орденской розетки г-на Энбо, сотрапезники пьют за разорение владельца Вандамских копей, немного утешала его только редкостная стойкость дочерей: Люси и Жанна, такие очаровательные в прошлогодних переделанных платьях смеясь встречали случившуюся беду, так как обладали мальчишеским задором и презирали деньги.
   После обеда, когда перешли в гостиную пить кофе, г-н Грегуар отвел своего кузена в сторонку и поздравил его с мужественным решением.
   - Ничего не поделаешь! Единственная твоя вина в том, что ты весьма неосторожно вложил в Вандамскую шахту миллион, который выручил за свой пай в Компании Монсу. Сколько тебе пришлось помучиться с этими дьявольскими работами, а миллион твой растаял, тогда как мои акции лежат себе спокойно в несгораемом шкафу и по-прежнему кормят меня, хоть я ничего и не делаю, да еще будут кормить и моих детей, и моих внуков.
   II
   В воскресенье, уже затемно, Этьен, крадучись, вышел из поселка. С чистого неба, сверкавшего россыпью звезд, на землю падал синий сумеречный свет. Этьен спустился к каналу и медленно побрел по берегу в сторону Маршьена. Он любил бродить по этой заросшей низкой травкой дороге, проложенной на протяжении двух лье ровно, как по линейке, вдоль геометрически ровной полосы полноводного канала, похожего на длинный расплавленный слиток серебра.
   Никогда он не встречал тут по вечерам прохожих. И вдруг, к его досаде, навстречу ему попался какой-то человек. При бледном свете звезд двое любителей одиноких прогулок узнали друг друга, лишь когда сошлись вплотную.
   - Ах, это ты! - проговорил Этьен.
   Суварин, не отвечая, кивнул головой. Мгновение они постояли, а потом оба пошли рядом по направлению к Маршьену. Каждый, казалось, погружен был в своя мысли, позабыв о спутнике.
   - Ты читал в газетах, какой успех имел Плюшар в Париже? - спросил наконец Этьен. - Когда кончилось собрание в Бельвиле, публика ждала его на улице у выхода, ему устроили овацию... Вон как взлетел! А все жаловался, что говорить не может, охрип. Ну, теперь он далеко пойдет.
   Машинист пожал плечами. Он презирал краснобаев, ловких молодцов, которые избирают своей профессией политику, как другие избирают адвокатуру, с единственной целью: получать доходы от своего краснобайства.
   Этьен в то время увлекался Дарвином. Отрывочное знакомство с учением Дарвина он получал из грошовых брошюр, где оно излагалось вкратце и весьма упрощенно; на основе прочитанного и плохо понятого он составил себе революционную идею борьбы за существование, в которой тощие пожирают тучных, и народ, полный могучих сил, уничтожит худосочную буржуазию. Но Суварин, разгорячившись, обрушился на глупость социалистов, которые почитают Дарвина, меж тем как в своем учении Дарвин - апостол неравенства, и его пресловутый естественный отбор хорош только для философии аристократизма. Однако Этьен упрямо стоял на своем и, принявшись рассуждать, выразил тревожившие его мысли в такой гипотезе: допустим, что старого общества уже нет, его смели начисто. Прекрасно! Но что, если и новый мир будет постепенно заражаться той же несправедливостью, какая царила прежде: ведь одни родятся заморышами, а другие - здоровяками; одни окажутся ловчее, умнее других, приберут все к рукам и окрепнут, а другие, глупые и ленивые, опять станут рабами. Возмущенный нарисованной Этьеном картиной неизбывной нищеты, машинист с яростью крикнул, что, если справедливость для человечества невозможна, пусть тогда человечество погибнет. Сколько ни будет прогнивших форм человеческого общества, все их надо уничтожать, - до тех пор, пока не будет уничтожен последний человек.
   После этих слов настало молчание.
   Опустив голову, Суварин шел по мягкой траве и, всецело занятый своими мыслями, ступал у самого края берега со спокойной уверенностью лунатика, пробирающегося во сне по крыше вдоль водосточного желоба. Вдруг он вздрогнул, словно ушибся о камень. Он вскинул глаза и, обратив к Этьену бледное как полотно лицо, тихо сказал:
   - Я тебе не рассказывал, как она умерла?
   - Кто?
   - Моя жена. Там, в России.
   Этьен сделал неопределенный жест. Срывавшийся голос Суварина и его внезапная потребность открыть кому-то свою душу казались удивительными в этом человеке, обычно таком бесстрастном, стоически переживавшем свои страдания и далеком ото всех. Этьен знал только то, что у Суварина была возлюбленная и что ее повесили в Москве.
   - Дело у нас не шло, - начал Суварин, устремив глаза на светлую ленту канала, просвечивавшую сквозь синеватую колоннаду высоких деревьев. - Мы провели две недели в глубокой норе, подводя мину под железнодорожное полотно; но взорвался не царский поезд, а обыкновенный пассажирский.... Аннушку арестовали. Она каждый день приносила нам хлеб, переодевшись крестьянкой. Она и зажгла фитиль бомбы, потому что мужчину скорее могли заметить... Судебный процесс занял шесть долгих дней, я все время был в зале суда, затерявшись среди публики...
   У Суварина вдруг перехватило горло, он закашлялся, как будто поперхнулся.
   - Два раза я чуть было не бросился к ней, перепрыгивая через головы зрителей. Зачем? Одним человеком, то есть одним бойцом, стало бы меньше. И когда я улавливал взгляд ее больших глаз, я читал в них: "Нельзя".
   Он опять закашлялся.
   - Был я на площади... в последний день. Шел сильный дождь, неловкие палачи растерялись, им мешал этот ливень. Они потратили двадцать минут на то, чтобы повесить четырех приговоренных; веревка оборвалась, им не сразу удалось прикончить четвертого... Аннушка все стояла и ждала. Она не видела меня, искала меня взглядом в толпе. Я взобрался на каменную тумбу, тогда она меня увидела, и мы уже не отрывали друг от друга глаз. И когда ей накинули на шею петлю, она все еще смотрела на меня... Я обнажил голову, взмахнул шапкой... Потом ушел.
   Вновь настало молчание. Канал, словно белая дорога, уходил куда-то в бесконечность.
   Все так же глухо звучали шаги Этьена и Суварина; оба, казалось, опять замкнулись в себе. На горизонте бледная полоса воды как будто врезалась в небо светлым пролетом.
   - Это судьба покарала нас, - продолжал Суварин жестким тоном. - Мы виноваты были в том, что любили друг друга... Да, хорошо, что она умерла. На ее крови вырастут герои, а мое сердце стало неуязвимым. Никого теперь нет у меня: ни родных, ни жены, ни друга... Рука не дрогнет в тот день, когда придется отнять жизнь у других или отдать свою собственную жизнь.
   Этьен остановился, его знобило от ночного холода. Ничего не ответив Суварину, он сказал:
   - Мы далеко ушли, давай повернем обратно.
   Оба медленно пошли обратно, к Ворейской шахте, и, сделав несколько шагов, Этьен спросил:
   - Читал ты новые афиши?
   Утром в тот день везде расклеили большие желтые афиши. Компания изъяснялась в них более определенно и более миролюбиво, обещала принять обратно на работу всех, кто спустится завтра в шахту. Все будет попозабыто, даже самые скомпрометированные получат прощение.
   - Да, читал, - ответил машинист.
   - Ну и как? Что ты об этом думаешь?
   - Думаю, что все кончено... Стадо вернется в загон. Все вы трусы!
   Этьен стал взволнованно оправдывать товарищей: в одиночку человек еще может храбриться, но толпа людей, умирающих от голоду, бессильна. Шаг за шагом они подошли к Воре, и, глядя на черное скопище надшахтных строений, Этьен поклялся, что сам он никогда больше не спустится в шахту, однако готов извинить тех, кто спустится. Затем спросил, верны ли слухи, что плотники не успели отремонтировать как следует сруб шахтного ствола. Как обстоит дело? Правда ли, что под давлением породы стенки сруба так сильно выпятились внутрь, что одно из отделений клети при спуске трется о них на протяжении более пяти метров? Суварин, опять став молчаливым, ответил очень коротко. Вчера было его дежурство, клеть действительно терлась о стенки сруба, приходилось вдвое увеличивать скорость, чтобы пройти этот участок. Однако начальники на все сообщения по поводу сруба раздраженно отвечают одно и то же: нужно начать добычу угля, а сруб укрепят как следует позднее.
   - А что, если его разорвет? - пробормотал Этьен.
   Глядя на шахту, смутно вырисовывавшуюся в темноте, Суварин спокойно заметил:
   - Если разорвет, товарищи узнают об этом, - ведь ты советуешь им спуститься в шахту.
   На колокольне в Монсу пробило девять часов. Этьен сказал, что пойдет домой, пора ложиться.
   Суварин добавил, даже не протянув ему руки:
   - Ну что ж, прощай. Я ухожу.
   - Как? Совсем уходишь?
   - Да, совсем. Взял расчет. В другое место ухожу.
   Этьен был изумлен, взволнован и с укором посмотрел на него. Два часа они бродили вместе, и Суварин только сейчас говорит ему, что уходит, да еще сообщает это совершенно спокойным голосом, а у него, Этьена, сердце ноет при одной вести об этой разлуке. Ведь они так сблизились, вместе мыкали горе, вместе работали; всегда бывает грустно расставаться с другом.
   - Так ты уходишь? А куда же?
   - Туда... Еще не знаю...
   - Но ты вернешься?
   - Нет, не думаю.
   Оба умолкли и стояли друг против друга, не зная, что еще сказать.
   - Так, значит, прощай?
   - Прощай.
   Пока Этьен поднимался по скату в поселок, Суварин повернул опять к берегу канала и в одиночестве бесконечно долго ходил по дорожке; он шел, опустив голову, затерявшись в темноте, и был словно сгустком мрака ночного, движущейся тенью. Порой он останавливался, прислушиваясь, как вдалеке на колокольне отбивают часы, и считал удары. Когда пробило полночь, он отошел от берега и направился к Ворейской шахте.
   В этот час там никого не было; Суварину встретился только заспанный штейгер. Разжигать топки в котельной для спуска паровой машины должны были только в два часа ночи. Суварин сперва поднялся и взял в шкафу куртку, которую он якобы забыл там. В куртке были завернуты инструменты: коловорот, маленькая пила из очень крепкой стали, молоток, стамеска, клеши. Затем он отправился обратно, но, вместо того чтобы выйти через раздевальню, пробрался в узкий коридор, который вел к колодцу с запасными лестницами, и, держа под мышкой сверток, стал без лампы потихоньку спускаться, определяя глубину по количеству пройденных лестниц. Он знал, что клеть трется о стенки сруба на глубине в триста семьдесят четыре метра, в пятом венце нижней части сруба. Сосчитав, что он прошел пятьдесят четыре лестницы, он ощупал стенку рукой и ощутил, что бревна выпятились. Значит, тут. И тогда с ловкостью и хладнокровием умелого работника, долго обдумывавшего свою задачу, он принялся за дело. Сперва выпилил кусок в дощатой перегородке, отделявшей колодец с запасными лестницами от ствола, где двигались клети. Зажигая одну за другой спички, он при коротких вспышках огоньков установил, каково состояние сруба и тех починок, которые недавно в нем были сделаны.
   Между Кале и Валансьеном при сооружении шахтных стволов сталкивались с неслыханными трудностями: нужно было вести проходку через подземные воды, пропитавшие на огромных пространствах водоносные слои на уровне самых низких ложбин. Только срубы из бревен, окованных обручами, как бочарные клепки, могли сдерживать эти протекающие в земле ручьи, изолировать шахтные стволы среди подземных озер, чьи глубокие и темные волны бились о стенки колодца. При закладке Ворейской шахты пришлось устанавливать два сруба: один в верхней части ствола, в сыпучих песках и белой глине, соседствующих с известковыми породами, со всех сторон пронизанных трещинами и впитывавших в себя воду, как губка; второй сруб - в нижней части ствола, непосредственно над залежами угля, в желтом песке, мелком, как мука, текучем, как жидкость; именно там и находился Поток - подземное море, ужас угольных месторождений Северного департамента, настоящее море с бурями и кораблекрушениями, море неизведанное, бездонное, катящее свои черные волны на глубине в триста метров от солнечного света. Обычно срубы хорошо выдерживали огромное давление. Для них опасно было лишь оседание соседних участков, сотрясавшихся от непрерывных обвалов пустой породы в заброшенных выработках. При этом опускании породы иногда происходили разрывы, образовывались трещины: удлиняясь, они в конце концов доходили до шахтного ствола и постепенно деформировали срубы, выпячивая внутрь их стенки; это представляло большую опасность - шахта могла быть забита обвалами породы, затоплена подземными водами.
   Суварин, сидя верхом на балке в выпиленном отверстии, удостоверился, что пятый венец сруба очень серьезно деформирован. Бревна выпятились из рамы горбом; концы некоторых балок даже вышли из гнезд. Сквозь просмоленную паклю, которой были проконопачены стыки бревен, просачивался обильный "капеж", как говорят углекопы. А крепильщики, делая ремонт наспех, удовольствовались тем, что поставили по углам сруба железные угольники, да еще так небрежно, что завинтили не все гайки. Меж тем за опалубкой ствола, несомненно, происходило значительное перемещение плывучих песков.
   Суварин ключом быстро отвинтил от угольников гайки - так, чтобы последний толчок выдернул их все. Работа требовала безумной смелости; раз двадцать Суварин подвергался опасности сорваться и полететь на дно ствола, до которого оставалось сто восемьдесят метров. Ему приходилось цепляться за дубовые проводники, по которым скользили клети, и, повиснув над пропастью, он лазил по толстым поперечникам, которыми они были на определенном расстоянии скреплены друг с другом; он вытягивался, садился, запрокидывался со спокойным презрением к смерти, опираясь о балку локтем или коленкой; малейшее сотрясение могло его сбросить; три раза он чуть было не сорвался едва успел ухватиться, но даже не вздрогнул при этом. Сначала он ощупывал сруб рукой, потом начинал работать и зажигал спичку лишь в том случае, если терялся в этом переплетении липких балок. Отвинтив гайки, он принимался за самое бревно, и опасность от этого еще возрастала, - он искал замковую матицу - ту, на которой держались другие балки, и набрасывался на нее, сверлил, пилил, старался сделать ее местами тоньше, чтобы она утратила прочность; а в это время вода сочилась струйками из щелей и трещин и поливала его ледяным дождем. Две спички погасли. Остальные подмокли... Кругом была тьма, бездонная глубина мрака.
   И с этой минуты он работал в каком-то исступлении. Эта черная ужасная пропасть, в которой хлестал ливень, рождала в нем яростную жажду разрушения. Он набрасывался на обшивку, бил там, где мог достать, просверливал дыры, работал пилой, чувствуя потребность разворотить всю опалубку над своей головой. Он терзал дерево с такой свирепостью, словно вонзал нож в тело живого, ненавистного ему существа. Погодите, он в конце концов уничтожит Ворейскую шахту, этого злого зверя с разинутой пастью, пожравшего столько человечьего мяса. В темноте было слышно, как вгрызаются в дерево стальные инструменты, а разрушитель все вытягивался, полз, спускался, поднимался, держась каким-то чудом, непрестанно раскачиваясь, перелетая, как ночная птица, с перекладины на перекладину, которые перекрещивались, словно балки на колокольне.
   Однако он взял себя в руки, успокоился. Он был недоволен собой. Надо действовать хладнокровно. Он перестал спешить, передохнул, вернулся снова в запасное отделение с лестницами, поставил выпиленную панель на место и заткнул таким образом дыру. Довольно! Если сделать еще больше повреждений, их заметят и тотчас займутся починкой. Зверю нанесена рана в самую его утробу, к вечеру видно будет, жив ли он еще. И пусть объятый ужасом мир узнает, что чудовище погибло не своей смертью, - человек, убивший его, оставил свою метку. Не спеша Суварин аккуратно завернул инструменты в куртку, медленно поднялся по лестницам. Когда он, никем не замеченный, вышел с шахты, ему и в голову не пришло пойти переодеться в сухое платье. Пробило три часа. Он все стоял на дороге и ждал.
   В этот самый час в доме Маэ, в темной и душной комнате, Этьен, которому не спалось, услышал шорох. Он прислушался, различил тихое дыхание детей, громкий храп матери и старика Бессмертного, похожее на звук флейты посвистывание Жанлена, лежавшего бок о бок с ним. Нет, верно, почудилось. И он зарылся было головой в подушку, но вдруг шорох повторился. Зашуршала солома в тюфяке, потом кто-то осторожно приподнялся на постели, Этьен решил, что встает Катрин, что ей нездоровится.
   - Это ты? Что с тобой? - спросил он шепотом. Ответа не было, слышалось только дыхание спящих.
   Минут пять никто не шевелился. Потом скрипнула кровать. На этот раз Этьен был уверен, что не ошибся; он пересек комнату и, протянув руки, нащупал кровать, стоявшую у другой стены. К великому его удивлению, Катрин, проснувшись, сидела на своей постели затаив дыхание; несомненно, она была настороже.
   - Ты что? Почему не отвечаешь? Что ты делаешь?
   Катрин наконец ответила:
   - Хочу вставать.
   - Вставать? В такую рань?
   - Да. На шахту пойду.
   От волнения у Этьена подкосились ноги, и он присел на край постели, а Катрин объяснила ему причину своего решения. Слишком тяжело так жить: томиться без дела и постоянно чувствовать на себе укоризненные взгляды. Лучше уж пойти на шахту, даже если Шаваль изобьет ее; а если мать откажется взять деньги, когда дочь принесет домой получку, - ну что ж, она, Катрин, достаточно взрослая - поселится отдельно и сама будет варить себе суп.
   - Ну, уходи, я одеваться буду. И, пожалуйста, не говори никому! Прошу тебя!
   Но Этьен все не отходил; охваченный глубокой грустью и жалостью, он ласково обнял ее. Так и сидели они на краю постели, согретой за ночь теплом спящих; оба были в одних сорочках и, прижавшись друг к другу, чувствовали, что у обоих жаром горит тело. Катрин хотела было вырваться, но вдруг, тихонько заплакав, сама обвила руками его шею и прижалась к нему с горьким отчаянием. У них не возникало иного желания, не было того страстного влечения, которое в прошлом несчастная любовь препятствовала утолить. Неужели все кончено? Неужели никогда они не осмелятся любить друг друга? Ведь теперь они свободны. Достаточно было бы крупицы счастья, и рассеялось бы странное чувство стыда и скованности, мешавшее им вместе идти в жизни, чувство, вызванное какими-то смутными мыслями, в которых они и сами не могли разобраться.
   - Ступай ложись, - прошептала Катрин. - Я не стану свет зажигать, а то мать проснется... Ступай, мне пора.
   Этьен не слушал и крепко сжимал ее в объятиях; его переполняла бесконечная печаль. К сердцу прихлынула жажда покоя, неодолимая жажда счастья; рисовались картины этого счастья: вот он женат, живет в маленьком чистеньком домике, и нет у него никаких честолюбивых стремлений, - - только бы жить тут вдвоем с нею и с ней умереть. И пусть будет бедность, он готов питаться сухой коркой; даже если в доме хлеба хватит лишь на одного, - этот кусок он отдаст ей. Что еще нужно? Разве есть что-нибудь в жизни дороже любви?
   Но Катрин разжала свои обнаженные руки.
   - Ступай! Прошу тебя.
   И тогда, в безотчетном порыве, он шепнул ей на ухо:
   - Подожди, я пойду с тобой.
   Он сам себе удивился, когда вырвались у него эти слова. Ведь он поклялся, что никогда больше не спустится в шахту, - откуда же пришло это внезапное решение, о котором он и не думал, которое не обсуждал нисколько? Но теперь вдруг стало так спокойно на душе, сразу исчезли все сомнения, и он ухватился за это решение, как человек, по воле случая спасшийся от беды, нашедший наконец единственный выход, избавляющий его от страданий. Поэтому он ничего и слушать не хотел. Катрин, понимая, что он приносит себя в жертву ради нее, встревожилась, боясь, что на шахте его встретят плохо. Он от всего отмахивался: раз афиши всем обещали прощение, этого достаточно.
   - Я хочу работать, я сам об этом думал. Давай-ка скорей одеваться. Только не шуметь, никого не будить.
   Они осторожно оделись в потемках. Катрин тайком приготовила с вечера свою шахтерскую одежду; Этьен достал из шкафа рабочую куртку и штаны; умываться не стали, боясь звякнуть кувшином о миску. Никто не проснулся. Но еще нужно было пройти через узкий коридор, в котором спала мать. На беду, они, выходя, наткнулись на стул. Мать услышала и спросила сквозь сон:
   - А? Кто там?
   Катрин, вся трепеща остановилась и замерла, стиснув руку Этьена.
   - Это я. Не беспокойтесь, - ответил он. - Очень уж душно в комнате. Хочу выйти, подышать воздухом.
   - Ступай, ступай!
   И мать опять уснула. Катрин не смела шелохнуться. Наконец она спустилась по лестнице в нижнюю комнату, разделила на две части краюшку хлеба, который прислала из Монсу благотворительница. Затем, неслышно заперев дверь, они ушли.
   Суварин стоял на повороте дороги близ заведения Раснера. С полчаса он смотрел, как мимо него проходят во двор шахты углекопы, решившие возобновить работу; в темноте смутно вырисовывались черные фигуры; вразнобой топали деревянные башмаки, казалось, по дороге гнали стадо. Суварин считал проходивших, как мясники пересчитывают скот у ворот бойни; и он был удивлен, что их так много; даже при всем своем пессимизме он не предвидел, что число слабодушных будет так велико. Ояи все шли в шля бесконечной вереницей. Суяарин стоял в напряженном молчании и, стиснув зубы, холодно глядел на них своими серыми глазами.
   Но вот он вздрогнул. Среди проходивших, лица которых не видны была в темноте, он все же различил по походке одного человека. Выступив вперед, Суварян остановил его:
   - Куда ты?
   Этьен, растерявшись, вместо ответа спросил:
   - Как! Ты еще не ушел?
   Затем признался: он возвращается на шахту. Правда, он поклялся, что не вернется, да только что это за жизнь - ждать сложа руки того, что придет, может быть, через сто лет? К тому же у него есть свои особые причины, по которым он решил вернуться.
   Суварин слушал, весь трепеща. Потом схватил Этьена за плечи и повернул обратно к поселку.
   - Вернись домой! Слышишь? Вернись сейчас же!
   Но тут подошла Катрин. Суварин узнал и ее. Этьен возмутился, заявил, что никому не позволит судить о его поведении. Суварин смотрел то на девушку, то на товарища, а потом, отступив, махнул рукой. Раз в сердце мужчины воцарилась женщина - он человек конченый, и пусть он умирает. Быть может, промелькнула перед ним мгновенным видением его возлюбленная, которую повесили в Москве: в тот час последние плотские узы, связывавшие его, были разорваны, и став свободным от них, он был теперь вправе распоряжаться своей собственной жизнью и жизнью других людей. Ои сказал спокойно:
   - Иди.
   Этьен в смущении медлил, искал дружеские слова, чтобы не расставаться так сухо.
   - Значит, ты уходишь?
   - Да.
   - Дай же руку, дружище! Счастливого тебе пути! Не поминай лихом.
   Суварин протянул ему руку, холодную как лед. Ни друга, ни жены.
   - Значит, твердо решил? Прощай-прости?
   - Да, прощай.
   И, стоя неподвижно в темноте, Суварин проводил взглядом Этьена и Катрин, входивших во двор шахты.
   III
   В четыре часа начался спуск. В ламповой за столом отметчика сидел сам Дансар, записывал каждого явившегося рабочего и разрешал выдать ему лампу. Он принимал всех, не делая ни малейших замечаний: полагалось выполнить то, что было обещано в афишах. Но, увидев у окошечка Этьена и Катрин, он чуть не подпрыгнул на стуле и, весь побагровев, открыл было рот, чтобы отказать им в приеме; однако передумал и ограничился лишь торжествующей насмешливой улыбкой, ясно говорившей: "Ага! Ага! Самых что ни есть строптивых и тех укротили! Не плюй в колодец! Компания-то пригодилась: грозный разрушитель Монсу пришел попросить у нее хлеба". Этьен молча взял свою лампу и вместе с Катрин поднялся по лестнице в приемочную.
   Но именно в приемочной, как опасалась Катрин, у Этьена могли произойти столкновения с товарищами. Войдя туда, он сразу же увидел Шаваля, стоявшего в группе углекопов, которые ожидали посадки в клеть: у подъемника их собралось человек двадцать. Шаваль, рассвирепев, бросился к Катрин, однако, увидя Этьена, остановился и, презрительно пожимая плечами, заговорил с язвительным смешком. Отлично! Наплевать ему на девку, раз другой занял его место, совсем еще теплое. Слава богу, что отвязалась. Пускай новый дружок с ней милуется, коли не брезгует объедками. Но, несмотря на показное презрение, он весь дрожал от ревности, и глаза у него горели. Любопытных он, однако, не привлек, - люди молча стояли, опустив головы. Бросив косой взгляд на вновь прибывших, они этим и ограничились и, подавленные, вялые, опять уставились на отверстие ствола, держа в руках лампу; все ежились, замерзнув в парусиновых куртках на сквозняке, который постоянно дул в приемочной.
   Наконец клеть встала на упоры, рукоятчик крикнул: "Залезай!" Катрин с Этьеном забрались в вагонетку, где уже устроились Пьерон и два забойщика. Шаваль, сидевший в соседней вагонетке, очень громко говорил Муку, что дирекция напрасно не воспользовалась случаем избавить копи от смутьянов и бездельников. Но старик конюх вновь превратился в подавленного, равнодушного старика, смирился со своей собачьей жизнью, больше не испытывал гнева из-за смерти сына и дочери и в ответ на слова Шаваля только кивнул головой.
   Клеть дрогнула и ринулась в черную тьму. Внезапно, когда пролетели две трети спуска, пошли ужасные толчки, трение; железные полосы заскрежетали, людей швырнуло друг на друга.
   - Вот дьявол! - буркнул Этьен. - Этак недолго в лепешку разбиться! Все тут останемся из-за их проклятого сруба. А еще говорят, будто его починили.
   Все же клеть одолела препятствие. Теперь она спускалась под проливным дождем, таким сильным, что рабочие тревожно прислушивались к шуму ливня. Верно, на стыках бревен появилась течь.