— Ты в самом деле хочешь все это услышать?
   — Конечно, папа. Как это было, когда, почему — все. Виктор глубоко вздохнул и начал:
   — Зимой 1941/42 года, когда я добрался до Куйбышева, город был наводнен эвакуированными, беженцами и военными. Все искали прибежища, сотни людей спали на бетонном полу вокзала, особенно те, у кого положение было не совсем легальным, как, скажем, у меня. Если бы кто-то узнал, что я сбежал из Сибири, мне бы не поздоровилось. Но мне, которому удалось раздобыть только справку о том, кто я, мне, жившему только сегодняшним днем и питавшемуся на жалкие гроши, мне даже в таком положении было интересно все то, что происходило вокруг. Я читал газеты, которые расклеивали на стенах вокзала каждый день, а иногда мне удавалось найти брошенный кем-то журнал. Так мне попалась однажды статья Эренбурга. Под статьей значилось «Куйбышев», и, поняв, что он в городе, я решил во что бы то ни стало встретиться с ним.
   — Почему именно с ним?
   — Потому что он был моим кумиром много лет, с тех пор как в возрасте двенадцати или тринадцати лет я прочел его «Хулио Хуренито».
   — Так вот почему ты много раз пытался заставить меня прочесть эту книгу. Мог бы и открыть тайну. Я бы, может, одолела не только несколько первых страниц.
   — У тебя был тогда юношеский период анархии, Джейн, и я знал, что тебя не заставишь что-то сделать. Я только оставлял книжку на видном месте, надеясь, что Хулио привлечет тебя, ведь он был таким же бунтарем, как ты. Думал, что ты почерпнешь из книги то же самое, что и я в бытность анархистом.
   — А ты не подумал о том, что я догадываюсь о твоих замыслах? — Теперь она улыбалась. — Ты же всегда думал, что я глупее Ричарда.
   Отец пропустил колкость мимо ушей. Не хотелось сейчас обсуждать их вечное соперничество.
   — Эх, Джейн, ты развивалась слишком медленно. — Он подхватил ее шутливый тон. — Я стал анархистом где-то лет в двенадцать. А тебе было уже лет четырнаддать-пятнадцать, у меня в таком возрасте это уже прошло. Но я помнил впечатление, которое произвел на меня «Хулио Хуренито». То впечатление — окно в большой мир. Я считал Эренбурга родственной душой, человеком, который поймет мои несчастья, сможет помочь, а то и найдет для меня место ночлега вместо пола на вокзале. Итак, я раздобыл адрес и пошел в гости.
   — Взял и пошел?
   — Взял и пошел. Грязный, в лохмотьях, в огромной солдатской шинели — настоящий беспризорник. Полы шинели мне отрезали ножом, чтобы она не мела мостовую. Края обтрепались, а у меня не было ножниц, чтобы их подровнять. Вместо башмаков — калоши, выкроенные из автомобильных шин, привязанные веревкой и тряпкой, а внутри набитые войлоком.
   Джейн посмотрела на него недоверчиво:
   — Твое изобретение?
   — Нет, в те времена это был довольно обычный вид обуви для бродяг. Я достал адрес Эренбурга в городском справочном бюро — быть может, единственном учреждении в этом полицейском государстве, помогавшем простым смертным. Нужно было всего-навсего войти, заполнить бланк с фамилией человека, которого ты ищешь, и тебе давали адрес.
   — И тебя пропустили к нему в этих лохмотьях?
   Сначала его не было дома, и я снова зашел вечером, сказал, что я поклонник таланта писателя, и он вышел в переднюю. Спросил, откуда я, а я ответил, что я беженец с оккупированной немцами территории, один во всем мире. Эренбург спросил, сколько мне лет. Наверное, ему стало меня жаль, потому что он пригласил меня в квартиру, Я до сих пор все помню, даже как билось мое сердце. В те дни Эренбург был на вершине славы, его статьи и книги всюду печатались. Он был великим борцом против немцев, своими призывами поднимал дух советских солдат, как раз в то время, когда они терпели самые горькие поражения. И вот явился я, и он принимает меня в квартире, роскошнее которой я до той поры не видел.
   —Значит, он больше не был анархистом?
   —Он спросил, какие его книги я читал, а я выпалил: «Хулио Хуренито». На какой-то момент он замолчал, стал суровым, словно я сболтнул что-то не то (так оно и было). А дело в том, что Эренбург написал эту книжку сразу после революции, задолго до того, как Сталин разделался со всякими анархистами. Ему были совсем ни к чему эти напоминания. Видимо, повесть уже была изъята из всех библиотек и сожжена, может, даже у него самого не было ни одного экземпляра. В некотором роде она воспевала то, что Сталин всегда подавлял.
   —Значит, начало знакомства было неудачным?
   —Как раз наоборот. Я сказал политически неверную вещь, но по-человечески писатель после минутного молчания вдруг потеплел душой, словно обрел давно пропавшего сына. Эту книгу он явно любил, гораздо больше, чем литературную поденщину, которой занимался в последние годы. Он вложил в нее душу, но, может быть, никто не осмеливался с ним говорить о ней — тогда боялись, что кто-то подслушает такой разговор.
   Виктор рассказал, как Эренбург достал для него чистую одежду, помог снять угол для жилья и устроил учеником в железнодорожные мастерские. Раза два в неделю они встречались. Виктор рассказал ему свою историю, между прочим, весьма приглаженную, поскольку к тому времени он уже научился не доверять даже самым близким друзьям. Он даже признался, что мечтает стать писателем, и не каким-нибудь, а таким же влиятельным, как сам Эренбург. Его благодетель снисходительно улыбнулся, попросил говорить дальше, потом рассказал кое-что из своей собственной, тоже не легкой жизни. Немного рассказал, потому что тоже не хотел рисковать. Но вскоре доверие и дружба, которые у них возникли, позволили Эренбургу затронуть тему гораздо более опасную, чем все прежние.
   — Если ты действительно хочешь стать писателем, — сказал он, — придется принять какие-то решения сейчас Ты поляк, родился в Польше, там ходил в школу, усвоил ее культуру. Чтобы стать советским писателем, надо начать с нуля, а это трудно. Для тебя это чужая, неизвестная страна.
   Он хотел сказать, что Виктору лучше всего уехать из Советского Союза, и позже объяснил, как это нужно сделать. Поляков, попавших в плен и помещенных в русские лагеря в начале второй мировой войны (во времена договора между Сталиным и Гитлером), сейчас освобождали, чтобы влить их в новую польскую армию, которая должна была воевать на стороне русских против общего врага — немцев. Было решено послать небольшое соединение польских летчиков в Англию, чтобы пополнить польскую эскадрилью, понесшую большие потери в «Битве за Англию». Виктор, сказал Эренбург, должен попасть в это соединение, хоть это и будет нелегко.
   Ему следует явиться на польский призывной пункт, сказать, что он доброволец, хочет быть летчиком, и ответить на ряд вопросов. Видимо, Эренбург заранее выяснил, что это будут за вопросы. Они спросят, что его связывает с авиацией и есть ли у него летный опыт. Поскольку вряд ли все это он мог приобрести в его возрасте, ему надо ответить, что он в свое время был членом группы бойскаутов, а они упражнялись в полетах на планерах. Но прежде всего нужно пойти в библиотеку и прочитать об этих планерах побольше. Кроме того, военные предпочитали людей, знающих английский язык, значит, ему нужно найти английский разговорник, выучить несколько фраз наизусть — ну, например, слова приветствия и несколько ходовых выражений — и выстрелить этими фразами в офицера, который будет его расспрашивать. Тот, вероятнее всего, будет знать английский хуже, чем Виктор.
   Потом Эренбург перешел к самому главному.
   — Ты еврей, — сказал он, — а среди поляков есть ярые антисемиты. Они считают, что эта летная часть должна состоять из элиты, и не собираются набирать в нее евреев. Значит, тебе придется поменять имя и фамилию. Иначе ничего не выйдет.
   Виктор все сделал так, как посоветовал Эренбург, и механизм сработал. Через несколько месяцев он был в Англии, с новенькой польской фамилией, усердно посещал католическую службу по воскресеньям и тайком следил за своими товарищами, осенявшими себя крестным знамением, чтобы делать так же.
   — Но, будучи в Англии, ты мог бы перестать притворяться? — спросила Джейн.
   — Легко сказать, — ответил отец. — Ты просто не представляешь себе пропасти, разделяющей поляка и польского еврея. Второй — это не поляк, это еврей, то есть низшее существо, а я притворялся чистокровным поляком, меня за такого и принимали. Я слушал анекдоты о евреях и прочие мерзопакости и молчал. Ты спрашивала про мою «тайну». Это она и есть.
   — Да, ты мне рассказывал это однажды, но только одни голые факты, и я не почувствовала тогда, как тебе было трудно. Значит, от этого ты и бежал?
   — Наверное, можно сказать и так. Мне пришлось полностью изменить свою личность, жить чужой жизнью, и все это без той необходимости, по которой то же самое делали многие евреи, живя в Европе при Гитлере. Они так поступали, спасая свою жизнь и жизнь своей семьи. Меня может оправдать только моя молодость, незрелость, одиночество. Я был совершенно один: не с кем посоветоваться, некому признаться. И меня засасывало все глубже и глубже. Я сочинил некоторые детали, укрепляющие остов моей истории, с тем чтобы включаться в общий разговор, когда начинались воспоминания. А их в те годы было немало. Когда после войны меня демобилизовали, я поступил работать на Би-би-си и надеялся отчасти сбросить маску, но этого не получалось. Я поддерживал отношения с друзьями из летной части, появились и новые друзья, и я видел, что не могу в один прекрасный день сказать: «А знаете, я еврей, я совсем не тот, за кого вы меня принимаете». Может, ты думаешь, мне это надо было сделать. Может, ты и права. Но ты никогда не была частью презираемого, затравленного меньшинства. У тебя нет опыта. А опыт этот или просвещает, или отупляет.
   — Нет, папа, я тебя не обвиняю. Я даже очень рада, что ты мне рассказал. Твоя откровенность для меня очень много значит.
   — А может, она помогает мне даже больше, чем тебе, — сказал Виктор. — Я так раньше ни с кем не разговаривал, даже с твоей матерью. Кое-что я рассказал ей через несколько лет после женитьбы, а она ответила: «Как ужасно, что все эти годы ты страдал от этих мыслей». Но ведь она не еврейка. Хорошо хоть ты — наполовину. Она мне очень сочувствовала, но, по-моему, не очень меня понимала. То, что я скрыл свою национальность, когда мы поженились, не имело для нее значения. А меня терзало то, что я вам не мог все рассказать. Ни ей, ни тебе, ни Ричарду, когда вы начали подрастать.
   — Но кое-что ты рассказывал.
   — Да, но не раньше, чем тебе исполнилось лет тринадцать. И даже тогда сказал только, что моя мать была еврейкой. Этот разговор был первым шагом на пути откровенности и правды, но я раскрывал ее постепенно, понемножку. Я смотрел, какова будет ваша реакция: мамина, Ричарда, твоя…
   — Мама была права: все это — та часть, которую ты рассказывал, — много шума из ничего. Но что сталось с твоими родными в Польше?
   — Они все погибли.
   — Да, про самых близких я знаю, а что с остальными?
   — Все погибли, до одного. Мать, отец, брат, сестра. Дяди, тети, двоюродные братья и сестры. Абсолютно все. Я пробовал найти их следы после войны, но ничего не вышло. Не осталось ни друзей семьи, ни даже знакомых. Школьные товарищи тоже погибли. Правда, я нашел одного учителя, который всегда говорил, что я далеко пойду. Только он не знал, в какую сторону, в хорошую или плохую — это мы так дома шутили. Но ведь он не еврей. Евреи погибли все…
   Виктор помолчал. Этот разговор о мертвых, о самых близких для него людях, погибших во всемирной катастрофе, подвел его к собственным мыслям о смерти.
   — Шесть миллионов? — спросила Джейн тихо.
   — Шесть миллионов.
   Джейн закрыла глаза и молчала так долго, что отцу подумалось, что она заснула. Наверное, ее утомил такой долгий разговор. Виктору стало легче на душе. Это была тема, тяжелая даже сейчас. Он осторожно освободил свою руку и подошел к окну. А когда вернулся, Джейн смотрела на него, широко открыв глаза.
   — Вот от чего ты хотел убежать, — сказала она. — От этих шести миллионов.
   — Да, наверное.
   Джейн помолчала и добавила очень мягко:
   — Все еще убегаешь.
   Он сердито уставился на дочь.
   — Нет, Джейн. Я больше не делаю из этого секрета, ты знаешь. Все опубликовано в «Гардиан», ты сама сказала. И сейчас я говорю совершенно открыто, что я еврей. Что ты хочешь сказать своим «все еще убегаешь»?
   Но Джейн не могла ответить на это сразу. Она очень устала и все же не сдалась. Казалось, ей было необходимо выяснить все до конца. Она заставила отца снова заговорить о своем прошлом, которое было частично и ее прошлым.
   Он вернулся к лагерям в России. В начале войны в них было отправлено около двух миллионов человек. Это было, когда Сталин «освободил» восточную часть Польши и провел широчайшую полицейскую акцию: он выслал всех поляков, евреев и украинцев, которые могли бы оказать сопротивление. Молодых людей хватали во время облав, целые семьи будили по ночам и грузили в вагоны для скота. После месяца езды в запертом вагоне они оказывались где-то в сибирских просторах, где их выгружали и приказывали строить там новую жизнь. Не все выдерживали даже само путешествие.
   Он рассказал ей о двух миллионах рабов, вывезенных из России, Польши и других стран, оккупированных гитлеровцами, которых немцы развезли по всей Европе. Потом эти рабы скитались уже сами, боясь вернуться в страны, где взяли верх коммунисты.
   Отец не просто излагал отдельные факты. Он старался вместить судьбу Джейн в те исторические рамки, воссоздать для нее картину страданий жертв, брошенных в горнило войны, описать движение миллионов людей через границы, их расставания, встречи, сердечную боль и радость — и вот Джейн подвела его к теме смерти. Той смерти, которую он видел в советских лагерях, смерти мужчин и женщин из Сопротивления в Западной Европе. Пилотов «Битвы за Англию», которых видели молодыми, жизнерадостными днем — а ночью их уже не было. Целые армии, шагавшие по Европе и оставлявшие позади себя бесчисленные трупы — тела тех, кто был так молод, возможно, в возрасте Джейн, а может, и еще моложе. Он надеялся, ей будет легче воспринять свою собственную смерть на фоне этой общечеловеческой трагедии.
   — Шесть миллионов, — прошептала Джейн.
   Может, у них противоположные цели? — думал отец.
   Почему она все возвращается к этой цифре, к его жизни, его прошлому? Сначала он не мог понять настойчивости дочери, потом ее замысел стал ему ясен. Она задалась целью, так же как и в прежних их беседах, помочь ему смириться с тем, что произойдет с ней. Но это было возможно, только если он смирится со своей собственной смертью. Он должен смотреть правде в глаза, перестать прятаться. Джейн как бы использует свою смерть для того, чтобы задавать ему вопросы, хочет понять всю правду его жизни, понять тем способом, который был ей недоступен раньше. Раньше отец бы ей не ответил.
   Джейн знала, что в течение всей болезни он старался не поднимать этого вопроса, потому что сам не мог подойти вплотную к проблеме жизни и смерти. Он не мог смириться со смертью дочери, потому что был не в силах думать о своей собственной смерти. Он убегал от этого с самой войны, когда он отрекся от своей национальности, своей принадлежности к этим шести миллионам. Но Джейн вела его шаг за шагом к необходимости признаться в этом.
   — Ну вот, ты хотела знать мою «тайную вину». Теперь знаешь.
   Джейн посмотрела на него с сочувствием.
   — Это тебе нужно было осознать ее, папа.
   Наконец-то Виктор смог свободно говорить на эту тему. Больше он не оправдывал себя ни юностью, ни незрелостью: теперь он понял, почему он в самом деле не говорил об этом. Во время войны, до тех пор пока не разгромили Гитлера, всегда сохранялась опасность погибнуть, потому что ты еврей. После войны, когда были опубликованы отчеты о фашистских злодеяниях и фотографии людей, умерщвленных в концлагерях, — это были даже не люди, а сваленные в кучу скелеты, — Виктор стал думать не только о прошлом, но и о будущем. Если такое произошло, может случиться и снова. Значит, лучше быть осторожным, чем потом сожалеть. Благо у него нет ни семейных связей, ни связей с прошлым, нет дома, в который можно вернуться, — иными словами, ничего такого, что заставило бы его вернуть старое имя. И он оставил новое.
   — Это не значит, что я всю жизнь жил во лжи. Просто я не признавался даже самому себе. А вот теперь признался — благодаря тебе, Джейн. — Он взглянул ей в глаза.
   Она ответила взглядом, в котором был вопрос: это именно то, что ты хотел сказать? Потом улыбнулась, довольная. Она выполнила свою задачу, теперь можно отдохнуть. И задремала, а Виктор продолжал думать об их разговоре. Дочь доказала ему то, в чем он сам никогда бы себе не признался: что он очень боится смерти, и, пока он боялся за свою жизнь, он боялся и за ее жизнь. Но Джейн сможет спокойно думать о своей смерти, если он будет так же спокоен. Наконец-то он не страшится ничего, потому что взглянул правде в глаза.

Глава 12

   На следующий день в вестибюле хосписа Розмари встретила хорошо одетую женщину, видимо, общественницу, которая сообщила, что через несколько минут начнется богослужение.
   — Кое-кто из родственников будет присутствовать вместе с больными, — добавила она. — А вы не хотите присоединиться?
   — Нет, большое спасибо, — ответила Розмари вежливо.
   Когда она рассказала дочери об этом, та скорчила гримасу.
   — Как раз то мероприятие, которое я с удовольствием пропущу.
   Медсестра Дороти, которая в этот момент умывала Джейн, спросила:
   — Как, Джейн, разве вы не верите в бога?
   — Нет, не верю. Я атеистка.
   — Я тоже, — выпалила Дороти. — Как хорошо, что вы обо этом говорите откровенно. У нас тут был пациент, который чувствовал себя страшно виноватым. Так удивился, когда я ему сказала, что я — тоже неверующая. По-моему, это его успокоило.
   — Зачем так сокрушаться? Я просто пришла к выводу, что бога нет, — сказала Джейн.
   — И вам не важно, если об этом узнают?
   — Я говорю об этом только хорошо знакомым людям. Многих шокирует атеизм, а другие считают его страшным злом.
   Дороти улыбнулась:
   — Мой муж говорит, что это наглость — хвастать тем, что ты безбожник. По-моему, тут нужно быть честным. И детей мы так воспитываем: пусть сами решают, когда вырастут.
   —Мои родители поступили так же. — Джейн закрыла глаза, словно устала от разговора, но позже вернулась к этой теме, когда рядом сидела мать.
   — Не могу поверить в какую-то форму загробной жизни, как ни стараюсь. Вот так же я когда-то старалась поверить в бога.
   —Я лично верю в некую цикличность, — ответила Розмари. — Ничего не тратится зря, по крайней мере в материальном мире. Я думаю, что «духовная» часть человека тоже не разрушается, а нарождается снова, но в какой-то другой форме. В этом случае тоже ничего не пропадает.
   — А я считаю, что вообще ничего нет.
   —Просто пустота? — спросила Розмари. Она подумала, что трудно размышлять об абсолютной пустоте.
   — Ничего нет, — голос Джейн был лишен всяких чувств.
   — Я думаю, что когда веришь, как-то удобнее жить, — сказала мать. — Видимо, вера придает многим людям силу.
   — Я тоже так думаю, — спокойно согласилась Джейн. — И завидую людям, у которых есть твердая вера. Это прекрасно — думать, что у тебя есть поддержка и что есть хороший, верный план жизни, которому нужно следовать.
   — С другой стороны, — сказала Розмари, — гораздо легче переносить происходящее, — мне, например, — если считаешь, что это происходит само по себе, а не управляется откуда-то с небес. Не думаю, что тут замешан какой-то умысел: несчастья сваливаются на нас сами по себе, а не в наказание за то, что мы плохо себя вели или, скажем, редко или неискренне молились.
   — Да, — согласилась Джейн, — разве не ужасно было бы сознавать, что есть всесильный бог, который так все устраивает, что только отдельным людям хорошо? Страшно подумать, что ты получил награду лишь потому, что постоянно вымаливал ее и вел себя «согласно протоколу». — Она улыбнулась. — Помнишь те дни, в начале моей болезни, когда мне было так плохо? Сколько людей говорили, что молятся за меня. Гораздо больше, чем я могла ожидать. — Она улыбнулась еще шире и даже позволила себе шутку: — Иногда мне казалось, что мне не делается лучше именно потому, что все эти люди за меня просят.
   Розмари рассмеялась.
   — Да, представляю, как бог говорит в ответ на все их молитвы: нет, ни в коем случае, только не ей. Какой мстительный, мелочный Всевышний.
   — Конечно, нельзя ручаться, но я почти уверена, что там ничего нет, — повторила Джейн.
   Виктор вошел как раз, когда она это произнесла, и подумал: «А не пошатнулся ли ее атеизм? Не считает ли дочь, что настало время как-то застраховаться?»
   Он вспомнил, как в детстве Джейн свято верила, что религия будет смыслом ее жизни. Ей было лет десять тогда. Она читала об Иисусе все, что попадалось под руку. Дома таких книг было немного, и она приносила их из школы. Молилась искренне и подолгу, посещала кружок в местной протестантской церкви, где рассказывали о христианстве. Она слушала, задавала вопросы, и, судя по всему, ответы ее вполне удовлетворяли. Джейн захотела, чтобы ее крестили. И вдруг, всего за несколько дней до торжественного обряда, объявила, что она передумала. Родители убеждали, что она должна сдержать слово и хотя бы креститься — было слишком поздно отменять церемонию. Они не спрашивали, что случилось. «Кризис веры» казался невозможным в десятилетнем возрасте. Но главное было — научить ее выполнять обязательства. Джейн отчаянно сопротивлялась, но родители проявили твердость.
   В то утро, когда ее должны были крестить, Джейн была молчалива и угрюма. Она проделала в церкви все, что требовалось, и вернулась домой. С тех пор она не посетила ни одной службы. Родители часто думали с чувством вины: не их ли настойчивость отвратила дочь от веры раз и навсегда?
   Виктор колебался. Вдруг дочь сейчас решила вернуться к той, детской вере? Лично ему было безразлично, есть ли бог на небе: важно было помочь Джейн найти его, если она этого хотела. Отец решил не говорить с ней об этом напрямую. Лучше напомнить ей то, что было в детстве, может быть «пройти» это вместе с ней.
   — Нам с тобой удалось разобраться в наших прежних разногласиях, — начал он, — однако был у нас спор, в котором я вел себя отвратительно.
   — Ну вот, теперь ты будешь говорить о своей вине, — ответила дочь с ухмылкой, — для того, чтобы я почувствовала себя виноватой. Нарушаешь правила игры! Твои разговоры должны меня успокаивать.
   — А тебя успокоит рассказ о том, что я сожалею о содеянном тогда, когда тебе было десять лет?
   — Возможно…
   Он напомнил дочери о драме, разыгравшейся по поводу ее крещения. Но больше всего внимания уделил тому, как искренне она верила в самом начале, какую радость находила в этой вере.
   — Когда я был мальчиком, — продолжал отец, — я дал себе слово, что, если у меня будут дети, я буду обращаться с ними лучше, чем мои родители. Они меня не понимали. Я поклялся, что буду совсем не таким, как все взрослые.
   — Клянутся все дети, пап.
   — Как, и ты тоже?
   — Конечно, много раз.
   — Что же, мы так плохо с тобой обращались?
   — Не выпытывай.
   — Крещение — один из этих случаев?
   — Я не помню, — быстро ответила Джейн. Ее тон и выражение лица подтвердили, что тема ей неприятна.
   В другой раз Виктор попробовал подойти с другой стороны, вспоминая, как он примерно в том же возрасте перестал верить. Сначала он усомнился в существовании бога, а потом бросил ему вызов: «Если ты есть, ты меня накажешь за эти грешные мысли». Когда никакого наказания не последовало, он провозгласил себя атеистом. «Что было довольно детским поступком с моей стороны», — признал он.
   Ну, это не единственный случай, ответила дочь, явно оживляясь. Ее бабушка, мать Розмари, умершая, когда Джейн было семнадцать лет, решила проверить, действительно ли существует этот всесильный и страшный бог. Она встала посреди огромного поля и сказала: «Черт тебя побери», сначала шепотом, потому что ей говорили, что бог все видит и слышит и накажет за любой грех. И вот стоит она и ждет, что ее поразит громом. Никакого грома. Еще раз сказала: «Черт тебя побери», на сей раз громче — на случай, если бог отвлекся на другие дела и не расслышал. Опять ничего. Это ее окончательно убедило, что никакого бога нет.
   Это была лазейка, которой Виктор воспользовался.
   — Однако бабушка производила впечатление верующей.
   — Она священников не очень жаловала.
   — Ну и хорошо. Она не настаивала на том, чтобы мы с твоей матерью венчались в церкви, вот мой еврейский бог и не обиделся.
   — Да, у бабушки была как бы своя собственная вера, исключающая церковь и священников. Она верила в Библию, но скорее в ее заветы, чем в сюжет.
   — Мне кажется, вера ее успокаивала. Это со многими происходит.
   — Со мной было бы то же, если бы я могла верить.
   Виктор вел разговор в том же русле.
   — Но я не вижу особой разницы между твоим образом жизни, этикой и тем, чему в этом смысле учит христианство. В каком-то смысле ты очень религиозный человек, Джейн. Не так уж ты отличаешься от бабушки, которая вернулась к вере своей юности. И это делают многие.
   — Нет, пап, это неправильно. Я не могу верить, у меня в сердце нет веры. Я вижу, ты пытаешься мне помочь, но я смогу обойтись и без этого.
   В то же самое утро Розмари пришла на кухню медперсонала, где родственники могли питаться, и присела рядом с мужчиной в коричневом комбинезоне, допивавшим чашку кофе.