Страница:
Прыщавый толстоухий Бабахла еще держался молодцом, а Хряк, утирая ресторанной скатертью кровь с толстого носа, недовольно сопел.
– Падла буду, – с хлюпаньем прошептал он белобрысому Тото, – не затирай фраера. Я про него сказку знаю.
Минут на пять в вагоне-ресторане воцарилась гробовая тишина. Только торопливыми толчками стучали колеса и ветер размазывал по темным окнам снежную заметь. На всех нашел зверский аппетит, только звенькали вилки по тарелкам. Лица у отца Мирослава и у Алексеева были бледными. У попа на щеках и носу проступили прожилки, у Алексеева лоб и щеки серели, как оберточная бумага.
– Сколько лет вы не были дома? – спросил Скифа поп, почти не шевеля губами.
– Я с десяток, а Засечный и того больше.
– А я пять, – печально добавил Алексеев.
– Меня не предупредили об этом, – покачал головой Мирослав.
Скиф исподлобья вглядывался в голубые прозрачные глаза попа, казалось, такие простые и доверчивые.
– Кто предупреждал? Тебе нас передали те хохлы из Львова?
– Не знаю я никаких хохлов, только послушайте меня: нам не проснуться завтра живыми, если вы не смирите свою неуемную гордыню. Теперь ни одного слова, ни одного движения без моего благословения… Вот ты, воитель славы, – сказал он Скифу еле слышно, – верни врагам оружие. Можно без патронов. Пригласи верховода к нам за стол. Разговаривать с ним буду я. Вы ж не сводите с них глаз и, ради бога, молчите, заклинаю вас.
За столом противника тоже шушукались так, что от натужного шепота бритые загривки вспотели. Медсестра вынула из своего саквояжа набор для инъекции, подготовила шприц и ввела белобрысому Тото, вероятно, наркотик.
– А мне ширнуться за баксы можно, Нинк, а Нинк? – с готовностью засучил левый рукав Хряк.
– Ты меня охраняй как следует. Когда выгоню, тогда хоть до отруба заширяйся, – оборвал его разомлевший под кайфом Тото.
На переговоры согласились охотно. Белобрысый Тото снял с головы мокрое полотенце, осторожно присел напротив попа и демонстративно приложился к ручке батюшки. Тот осенил его крестом. Охранники с медсестрой и команда Скифа стали каждый по свою сторону у стола. Засечный молча протянул им назад два трофейных пистолета и автомат с игрушечным стволом.
Поп постучал костяшками пальцев по столу и приступил к переговорам. Никто из соседей по столу не узнал бы в нем сейчас того, с кем они только что разговаривали.
– Я Мирек з Лодзи. Меня знают в Москве. Еду говорить с московскими на темат коридору Бжест – Варшава – Вроцлав. Те трое зо мной. Нас в Солнцеве встречают. Чы то ест непоразуменне? Выпили трошечке, пошутили и… забыли. Так?
Белобрысый Тото долго-долго раздумывал, даже желтые пушинки слиплись на лбу. Отдуваясь с натуги, он полез в карман за телефоном.
– Говори номер того, кто встретит.
Поп назвал цифры наугад, как подметил Скиф. Тото долго тыкал своими сардельками в телефонные кнопки.
– Спят ваши кореша…
Он натужно засопел и неуверенно оглянулся на своих дружков. Те молчали, причем один из них зажимал рот девке, которая вертелась ужом, чтобы вырваться из его лап.
– Ладно, – протянул Тото короткопалую руку Скифу. – Завтра скорешимся.
Но все же еще раз с лицемерным почтением приложился к ручке отца Мирослава. Тот на сей раз не стал его благословлять. Девка вырвалась из объятий Хряка и завизжала на весь салон:
– Тотоша!!! Ты мужикам руки целуешь и мудями перед ними трясешь, как наш голубой босс Сима? Кукареку! – Она взмахнула руками, как птица крыльями, закружилась по салону. – Ку-ка-ре-ку!!!
Белобрысый наотмашь хлестнул ее ладонью по щеке:
– Заткнись, кошелка! А вы что пялитесь? – обернулся он к охранникам. – Сказано дебилам – инцидент исчерпан…
Засечный отомкнул обе двери в тамбур. Завпроизводством первым делом кинулась к кассе, буфетчица – к стойке с выпивкой. В салоне вагона-ресторана по-прежнему было пусто, почти чисто и почти пристойно.
Глава 4
Глава 5
– Падла буду, – с хлюпаньем прошептал он белобрысому Тото, – не затирай фраера. Я про него сказку знаю.
Минут на пять в вагоне-ресторане воцарилась гробовая тишина. Только торопливыми толчками стучали колеса и ветер размазывал по темным окнам снежную заметь. На всех нашел зверский аппетит, только звенькали вилки по тарелкам. Лица у отца Мирослава и у Алексеева были бледными. У попа на щеках и носу проступили прожилки, у Алексеева лоб и щеки серели, как оберточная бумага.
– Сколько лет вы не были дома? – спросил Скифа поп, почти не шевеля губами.
– Я с десяток, а Засечный и того больше.
– А я пять, – печально добавил Алексеев.
– Меня не предупредили об этом, – покачал головой Мирослав.
Скиф исподлобья вглядывался в голубые прозрачные глаза попа, казалось, такие простые и доверчивые.
– Кто предупреждал? Тебе нас передали те хохлы из Львова?
– Не знаю я никаких хохлов, только послушайте меня: нам не проснуться завтра живыми, если вы не смирите свою неуемную гордыню. Теперь ни одного слова, ни одного движения без моего благословения… Вот ты, воитель славы, – сказал он Скифу еле слышно, – верни врагам оружие. Можно без патронов. Пригласи верховода к нам за стол. Разговаривать с ним буду я. Вы ж не сводите с них глаз и, ради бога, молчите, заклинаю вас.
За столом противника тоже шушукались так, что от натужного шепота бритые загривки вспотели. Медсестра вынула из своего саквояжа набор для инъекции, подготовила шприц и ввела белобрысому Тото, вероятно, наркотик.
– А мне ширнуться за баксы можно, Нинк, а Нинк? – с готовностью засучил левый рукав Хряк.
– Ты меня охраняй как следует. Когда выгоню, тогда хоть до отруба заширяйся, – оборвал его разомлевший под кайфом Тото.
На переговоры согласились охотно. Белобрысый Тото снял с головы мокрое полотенце, осторожно присел напротив попа и демонстративно приложился к ручке батюшки. Тот осенил его крестом. Охранники с медсестрой и команда Скифа стали каждый по свою сторону у стола. Засечный молча протянул им назад два трофейных пистолета и автомат с игрушечным стволом.
Поп постучал костяшками пальцев по столу и приступил к переговорам. Никто из соседей по столу не узнал бы в нем сейчас того, с кем они только что разговаривали.
– Я Мирек з Лодзи. Меня знают в Москве. Еду говорить с московскими на темат коридору Бжест – Варшава – Вроцлав. Те трое зо мной. Нас в Солнцеве встречают. Чы то ест непоразуменне? Выпили трошечке, пошутили и… забыли. Так?
Белобрысый Тото долго-долго раздумывал, даже желтые пушинки слиплись на лбу. Отдуваясь с натуги, он полез в карман за телефоном.
– Говори номер того, кто встретит.
Поп назвал цифры наугад, как подметил Скиф. Тото долго тыкал своими сардельками в телефонные кнопки.
– Спят ваши кореша…
Он натужно засопел и неуверенно оглянулся на своих дружков. Те молчали, причем один из них зажимал рот девке, которая вертелась ужом, чтобы вырваться из его лап.
– Ладно, – протянул Тото короткопалую руку Скифу. – Завтра скорешимся.
Но все же еще раз с лицемерным почтением приложился к ручке отца Мирослава. Тот на сей раз не стал его благословлять. Девка вырвалась из объятий Хряка и завизжала на весь салон:
– Тотоша!!! Ты мужикам руки целуешь и мудями перед ними трясешь, как наш голубой босс Сима? Кукареку! – Она взмахнула руками, как птица крыльями, закружилась по салону. – Ку-ка-ре-ку!!!
Белобрысый наотмашь хлестнул ее ладонью по щеке:
– Заткнись, кошелка! А вы что пялитесь? – обернулся он к охранникам. – Сказано дебилам – инцидент исчерпан…
Засечный отомкнул обе двери в тамбур. Завпроизводством первым делом кинулась к кассе, буфетчица – к стойке с выпивкой. В салоне вагона-ресторана по-прежнему было пусто, почти чисто и почти пристойно.
Глава 4
В холодном, пустом, грохочущем тамбуре хлопала по стене незакрывавшаяся дверца бункера, куда обычно загружают уголь для отопления вагона. Поезд перед Конотопом набирал скорость, вагон дергало из стороны в сторону. Пол уходил из-под ног, как палуба корабля в шторм.
– На кой он так гонит? – чертыхнулся, путаясь в ногах, Засечный.
– Он идет, как всегда, – сказал отец Мирослав. – Вы давно не ездили по нашей современной железной дороге. Рельсы износились. Старые меняют на бывшие в употреблении. Процессы умирания идут не только в организме человека.
– Это ты, Скиф, в своем Афгане накаркал про гибель страны, – зло буркнул Засечный.
– Никто не волен пророчествовать, аще по воле Божьей, – сказал отец Мирослав и отказался от предложенной сигареты. – Я вас не спрашиваю, откуда вы и куда едете, но вижу, о нашей теперешней жизни никто из вас не имеет ни малейшего представления, братие.
– Туда даже радио не добивало, – кивнул Алексеев.
– Мы ко всему готовились, – сказал Скиф, – но чтоб так круто перевернуть – сказал бы мне раньше кто, в глаза б ему плюнул.
Поезд стал замедлять ход, за темным окном тамбура замелькали огоньки.
– Вам, голубки, с вашими ликами отменными на Киевском вокзале стоит лишь разок объявиться, – скорбно покачал головой отец Мирослав. – Да и до вокзала не добраться, перехватят еще в пригороде.
– Белобрысый Тото с гоп-компанией, что ли? – презрительно дернул подбородком Засечный.
– И Тото не зря в поезде оказался, и отец Мирослав по вашу душу, смекаете, войнички, – усмехнулся поп. – А скажу я вам так: интересуются вами люди ах какие серьезные!.. По причине какой, сия тайна от меня скрыта, но смекаю, не хлебом с солью встреча вам уготована. Поостеречься бы всем троим! Твои вещи в купе? – посмотрел он на Засечного.
– Моего у меня только сума переметная, – похлопал по сумке на лямке тот.
– Тогда выходи прямо после Конотопа в Брянске.
– Родом-то я как раз – брянский, а Москву-столицу хотелось хоть одним глазком глянуть. Двадцать лет она мне в Африке снилась…
– Сойди в Брянске, родных повидай, – гнул свою линию поп. – И, не торопясь, до Москвы на перекладных электричках добирайся. Шрам у тебя приметный больно, и в Брянске первый же мент прицепится. Ты бы шапку с опущенными ушами завел.
– Я двадцать лет шапок не видал. Забыл, как их носят.
– Вот и вспомнишь детство золотое… А тебе, болезный, – повернулся он к Алексееву, – в самый раз сойти в Сухиничах. Место такое встретится нам по дороге. Там любой тебе скажет, как добраться до Почаевска. Под Почаевском тебя ждет святая обитель – мужской монастырь называется. Постучишься, скажешь, от отца Мирослава – тебе отворят. Твоей болезни покой и уход нужен. А то до весны не доживешь. Ветром тебя качает.
Алексеев покорно склонил голову. Ему все труднее было скрывать от товарищей боль в желудке. От слабости немело все тело, руки и ноги становились ватными…
Чуть выше среднего роста, изящно сложенный, он двигался по-старомодному грациозно, с чувством собственного достоинства. У него был удивительно красивый почерк, будто скопированный с факсимильных рукописей XIX века.
Школьные товарищи и даже учителя старших классов никогда не называли его по собственной фамилии. Для всех он был – Ленский. Когда в восьмом классе проходили «Евгения Онегина», то портрет Владимира Ленского со взбитым коком на полях пушкинской рукописи всем показался настолько похож на Сашу Алексеева, что все не сговариваясь стали звать его Ленским.
Это только подстегнуло Сашу в его стремлении к аристократизму во внешности. Он стал, вопреки моде, носить строгий пиджак с безукоризненно белым платочком в нагрудном кармане, а на школьных вечерах появляться в бабочке.
Заведись такая блажь у кого-нибудь другого, его бы тотчас подняли на смех и не давали бы проходу ехидными подковырками. Но Саше весь этот псевдоаристократический антураж подходил самым естественным образом. Когда известный школьный «авторитет» попробовал выдернуть из его кармана батистовый платочек, чтобы демонстративно высморкаться в него, Саша хладнокровно отвесил наглецу пощечину.
Именно звонкую пощечину, а не удар кулаком в зубы, не пинок ногой, не выпад каратиста. Это понравилось всем, и тут же по параллельным классам разнеслась весть, что этот аристократ Ленский дал пощечину самому Сэму, а громила Сэм растерялся и не знал, как на это ответить.
К десятому классу снобизм Ленского развился до такой степени, что он уже не мог позволить себе надеть не те носки, носил с собой в пластмассовой коробочке бархотку, чтобы смахивать пыль с безукоризненно начищенных ботинок, и никогда не ел дома повторно разогретый суп.
Но самую замечательную и самую несуразную выходку Саша Ленский выкинул после окончания школы. Учителя ему в равной степени пророчили филфак и мехмат МГУ и даже актерский факультет ВГИКа, но Ленский неожиданно для всех стал курсантом Новосибирского общевойскового командного училища. И… пропал изящный чудак Саша Ленский, а появился обыкновенный курсант-пехтура, который справно долбил саперной лопаткой мерзлую землю и мерил клиренс лицом в луже под танком.
Мама-медик и папа-учитель только громко ахнули вместе со всеми, но вскоре смирились в надежде, что из Александра в самом скором будущем выйдет изящный штабной офицер, эдакий паркетный шаркун из прошлого.
Но потом последовал рапорт командованию с просьбой направить лейтенанта Алексеева в Афганистан. Через год – тяжелая контузия с частичной потерей речи, увольнение из рядов Советской Армии и тихая служба в отделе вневедомственной охраны в родном городе Грозном.
Омрачали спокойный горизонт вневедомственной охраны лишь надоедливые домушники и мелкие несуны. Тогда еще уголовники в Чечне не овладели искусством взлома. Но с какого-то времени то в одном, то в другом отделении сберкассы стали случаться крупные грабежи со взломом. И никаких следов.
Коллеги из ОБХСС беспокоили начальство вневедомственников, но то лишь обещало усилить бдительность своих стражей социалистической собственности. Наконец грабитель засветился на автоматических фотокамерах в Госбанке республики.
Но на фотографиях он красовался в черных очках, усах и окладистой бороде. Голову прикрывала скромная черная беретка. Со временем составили и фоторобот по описаниям свидетелей.
Как-то на совещании раздали карточки с фотороботом предполагаемого медвежатника.
– Ну вылитый наш Казбек, – усмехнулся Алексеев.
Офицеры громко рассмеялись, а Казбек Агланов громче всех…
Этот следственный казус давно стал хрестоматийным – на бандита вышли чисто случайно. Подполковник Талибов забыл ключи от служебной машины в кабинете Агланова.
– Возьми у меня на столе, – бросил ему на ходу Казбек и вышел по какой-то надобности из кабинета.
Талибов пошарил на столе – и надо же ему было заглянуть в дерматиновую папку Агланова! – там лежали черные очки, накладные усы, борода и та самая черная беретка…
Судебный процесс прошел, разумеется, под сурдинку. Несмотря на папу в Министерстве юстиции в Москве, Агланов получил-таки свои десять лет.
Через полгода Талибов по-дружески предупредил Алексеева:
– Смотри, Саша, придурку Казбеку взбрело в голову, что это ты сдал его следователям.
Алексеев сначала только рассмеялся, но потом, когда его «случайно подрезали» в темном переулке какие-то бандюги, призадумался в госпитале. Жена забрала ребенка и укатила на Украину. Оттуда в каждом письме звала к своим родным.
Но Алексеев не был бы гонористым Сашей Ленским, если бы внял этим предупреждениям. То была его самая яркая и непростительная блажь. Уже сам Талибов уговорил начальство вневедомственной охраны сделать Алексееву перевод в Армавир, но Алексеев и тут уперся.
Когда же почти весь город пришел на похороны родителей Алексеева, зарезанных в собственном доме с невероятной жестокостью, ребята из милиции говорили ему уже в открытую: «Дурак, у них тут если мужчина не сидел в тюрьме, он – не мужчина! Они все кровным родством повязаны!..»
Как в воду глядели ребята. Вскоре в отношении Алексеева начальство сфабриковало какое-то пустячное дело, и его посадили в следственный изолятор.
Незнакомый следователь, тоже, кстати, чеченец, как-то шепнул ему на допросе:
– Сашька, нэужэли ти вэришь, что тэбя пасадилы рады твоей бэзапаснасты?.. Оны хатят тэбя завтра кынут в камэру к угаловныкам… Бэги, Сашька, пака нэ поздно, бэги, дарагой!
И, сунув ему в карман деньги, вышел из кабинета, оставив дверь приоткрытой.
Денег тех хватило на то, чтобы кружным путем через Ростов добраться до Сочи. Там в пригороде, в Дагомысе, разыскал он собственный дом афганского товарища Сергея Гриднева.
У него тогда квартировали морячки-каботажники из Тирасполя. Их лайба с грузом сухумских мандаринов шла мимо роскошного города Сочи. Морячки не выдержали манящей лихой музыки с берега и решили оттянуться недельку, найдя подходящую квартиру, чтоб в гостиницу не соваться.
Потом у Саши Ленского было горящее Приднестровье, а затем, когда там поутихло и похоронили всех убиенных, уже такой знакомый маршрут по Дунаю к сербским берегам. А на тех берегах еще четыре года огня, смерти, кровавых соплей и окопных вшей…
– На кой он так гонит? – чертыхнулся, путаясь в ногах, Засечный.
– Он идет, как всегда, – сказал отец Мирослав. – Вы давно не ездили по нашей современной железной дороге. Рельсы износились. Старые меняют на бывшие в употреблении. Процессы умирания идут не только в организме человека.
– Это ты, Скиф, в своем Афгане накаркал про гибель страны, – зло буркнул Засечный.
– Никто не волен пророчествовать, аще по воле Божьей, – сказал отец Мирослав и отказался от предложенной сигареты. – Я вас не спрашиваю, откуда вы и куда едете, но вижу, о нашей теперешней жизни никто из вас не имеет ни малейшего представления, братие.
– Туда даже радио не добивало, – кивнул Алексеев.
– Мы ко всему готовились, – сказал Скиф, – но чтоб так круто перевернуть – сказал бы мне раньше кто, в глаза б ему плюнул.
Поезд стал замедлять ход, за темным окном тамбура замелькали огоньки.
– Вам, голубки, с вашими ликами отменными на Киевском вокзале стоит лишь разок объявиться, – скорбно покачал головой отец Мирослав. – Да и до вокзала не добраться, перехватят еще в пригороде.
– Белобрысый Тото с гоп-компанией, что ли? – презрительно дернул подбородком Засечный.
– И Тото не зря в поезде оказался, и отец Мирослав по вашу душу, смекаете, войнички, – усмехнулся поп. – А скажу я вам так: интересуются вами люди ах какие серьезные!.. По причине какой, сия тайна от меня скрыта, но смекаю, не хлебом с солью встреча вам уготована. Поостеречься бы всем троим! Твои вещи в купе? – посмотрел он на Засечного.
– Моего у меня только сума переметная, – похлопал по сумке на лямке тот.
– Тогда выходи прямо после Конотопа в Брянске.
– Родом-то я как раз – брянский, а Москву-столицу хотелось хоть одним глазком глянуть. Двадцать лет она мне в Африке снилась…
– Сойди в Брянске, родных повидай, – гнул свою линию поп. – И, не торопясь, до Москвы на перекладных электричках добирайся. Шрам у тебя приметный больно, и в Брянске первый же мент прицепится. Ты бы шапку с опущенными ушами завел.
– Я двадцать лет шапок не видал. Забыл, как их носят.
– Вот и вспомнишь детство золотое… А тебе, болезный, – повернулся он к Алексееву, – в самый раз сойти в Сухиничах. Место такое встретится нам по дороге. Там любой тебе скажет, как добраться до Почаевска. Под Почаевском тебя ждет святая обитель – мужской монастырь называется. Постучишься, скажешь, от отца Мирослава – тебе отворят. Твоей болезни покой и уход нужен. А то до весны не доживешь. Ветром тебя качает.
Алексеев покорно склонил голову. Ему все труднее было скрывать от товарищей боль в желудке. От слабости немело все тело, руки и ноги становились ватными…
* * *
Саша Алексеев родился и вырос в городе Грозном. В школе он каждый год был обязательным призером или победителем физико-математических олимпиад. Его сочинения по русской литературе учителя всегда зачитывали как пример для подражания в других школах города.Чуть выше среднего роста, изящно сложенный, он двигался по-старомодному грациозно, с чувством собственного достоинства. У него был удивительно красивый почерк, будто скопированный с факсимильных рукописей XIX века.
Школьные товарищи и даже учителя старших классов никогда не называли его по собственной фамилии. Для всех он был – Ленский. Когда в восьмом классе проходили «Евгения Онегина», то портрет Владимира Ленского со взбитым коком на полях пушкинской рукописи всем показался настолько похож на Сашу Алексеева, что все не сговариваясь стали звать его Ленским.
Это только подстегнуло Сашу в его стремлении к аристократизму во внешности. Он стал, вопреки моде, носить строгий пиджак с безукоризненно белым платочком в нагрудном кармане, а на школьных вечерах появляться в бабочке.
Заведись такая блажь у кого-нибудь другого, его бы тотчас подняли на смех и не давали бы проходу ехидными подковырками. Но Саше весь этот псевдоаристократический антураж подходил самым естественным образом. Когда известный школьный «авторитет» попробовал выдернуть из его кармана батистовый платочек, чтобы демонстративно высморкаться в него, Саша хладнокровно отвесил наглецу пощечину.
Именно звонкую пощечину, а не удар кулаком в зубы, не пинок ногой, не выпад каратиста. Это понравилось всем, и тут же по параллельным классам разнеслась весть, что этот аристократ Ленский дал пощечину самому Сэму, а громила Сэм растерялся и не знал, как на это ответить.
К десятому классу снобизм Ленского развился до такой степени, что он уже не мог позволить себе надеть не те носки, носил с собой в пластмассовой коробочке бархотку, чтобы смахивать пыль с безукоризненно начищенных ботинок, и никогда не ел дома повторно разогретый суп.
Но самую замечательную и самую несуразную выходку Саша Ленский выкинул после окончания школы. Учителя ему в равной степени пророчили филфак и мехмат МГУ и даже актерский факультет ВГИКа, но Ленский неожиданно для всех стал курсантом Новосибирского общевойскового командного училища. И… пропал изящный чудак Саша Ленский, а появился обыкновенный курсант-пехтура, который справно долбил саперной лопаткой мерзлую землю и мерил клиренс лицом в луже под танком.
Мама-медик и папа-учитель только громко ахнули вместе со всеми, но вскоре смирились в надежде, что из Александра в самом скором будущем выйдет изящный штабной офицер, эдакий паркетный шаркун из прошлого.
Но потом последовал рапорт командованию с просьбой направить лейтенанта Алексеева в Афганистан. Через год – тяжелая контузия с частичной потерей речи, увольнение из рядов Советской Армии и тихая служба в отделе вневедомственной охраны в родном городе Грозном.
* * *
Со временем заикаться Саша стал реже, только когда слишком разволнуется. Но волноваться было не о чем – счастливо женился на медсестре из поликлиники, где работала его мать. Невестка со свекровью дружно взялись за дело и восстановили здоровье любимого мужа и сына. Жили в частном домике с садиком, где росли в том числе и персиковые деревья. Начальником по службе был друг детства и одноклассник Казбек Агланов, уже майор, а служба – не бей лежачего. От прошлой контузии не осталось и следа. Родилась дочка, пошли веселые заботы, которые называются семейным счастьем.Омрачали спокойный горизонт вневедомственной охраны лишь надоедливые домушники и мелкие несуны. Тогда еще уголовники в Чечне не овладели искусством взлома. Но с какого-то времени то в одном, то в другом отделении сберкассы стали случаться крупные грабежи со взломом. И никаких следов.
Коллеги из ОБХСС беспокоили начальство вневедомственников, но то лишь обещало усилить бдительность своих стражей социалистической собственности. Наконец грабитель засветился на автоматических фотокамерах в Госбанке республики.
Но на фотографиях он красовался в черных очках, усах и окладистой бороде. Голову прикрывала скромная черная беретка. Со временем составили и фоторобот по описаниям свидетелей.
Как-то на совещании раздали карточки с фотороботом предполагаемого медвежатника.
– Ну вылитый наш Казбек, – усмехнулся Алексеев.
Офицеры громко рассмеялись, а Казбек Агланов громче всех…
Этот следственный казус давно стал хрестоматийным – на бандита вышли чисто случайно. Подполковник Талибов забыл ключи от служебной машины в кабинете Агланова.
– Возьми у меня на столе, – бросил ему на ходу Казбек и вышел по какой-то надобности из кабинета.
Талибов пошарил на столе – и надо же ему было заглянуть в дерматиновую папку Агланова! – там лежали черные очки, накладные усы, борода и та самая черная беретка…
Судебный процесс прошел, разумеется, под сурдинку. Несмотря на папу в Министерстве юстиции в Москве, Агланов получил-таки свои десять лет.
Через полгода Талибов по-дружески предупредил Алексеева:
– Смотри, Саша, придурку Казбеку взбрело в голову, что это ты сдал его следователям.
Алексеев сначала только рассмеялся, но потом, когда его «случайно подрезали» в темном переулке какие-то бандюги, призадумался в госпитале. Жена забрала ребенка и укатила на Украину. Оттуда в каждом письме звала к своим родным.
Но Алексеев не был бы гонористым Сашей Ленским, если бы внял этим предупреждениям. То была его самая яркая и непростительная блажь. Уже сам Талибов уговорил начальство вневедомственной охраны сделать Алексееву перевод в Армавир, но Алексеев и тут уперся.
Когда же почти весь город пришел на похороны родителей Алексеева, зарезанных в собственном доме с невероятной жестокостью, ребята из милиции говорили ему уже в открытую: «Дурак, у них тут если мужчина не сидел в тюрьме, он – не мужчина! Они все кровным родством повязаны!..»
Как в воду глядели ребята. Вскоре в отношении Алексеева начальство сфабриковало какое-то пустячное дело, и его посадили в следственный изолятор.
Незнакомый следователь, тоже, кстати, чеченец, как-то шепнул ему на допросе:
– Сашька, нэужэли ти вэришь, что тэбя пасадилы рады твоей бэзапаснасты?.. Оны хатят тэбя завтра кынут в камэру к угаловныкам… Бэги, Сашька, пака нэ поздно, бэги, дарагой!
И, сунув ему в карман деньги, вышел из кабинета, оставив дверь приоткрытой.
Денег тех хватило на то, чтобы кружным путем через Ростов добраться до Сочи. Там в пригороде, в Дагомысе, разыскал он собственный дом афганского товарища Сергея Гриднева.
У него тогда квартировали морячки-каботажники из Тирасполя. Их лайба с грузом сухумских мандаринов шла мимо роскошного города Сочи. Морячки не выдержали манящей лихой музыки с берега и решили оттянуться недельку, найдя подходящую квартиру, чтоб в гостиницу не соваться.
Потом у Саши Ленского было горящее Приднестровье, а затем, когда там поутихло и похоронили всех убиенных, уже такой знакомый маршрут по Дунаю к сербским берегам. А на тех берегах еще четыре года огня, смерти, кровавых соплей и окопных вшей…
Глава 5
– Ро-ди-на… у-ро-ди-на… у-ро-ди-на… Ро-ди-на… – дробно выстукивали колеса летящего в метельную мглу поезда.
– Родина-уродина! – вслух пробормотал вслед за колесами привалившийся к двери тамбура Скиф.
В тамбур ввалились два милиционера в полушубках:
– Документики, граждане?.. Куда путь держим?..
Побледневший поп поманил их двадцатидолларовой купюрой в проход между вагонами и о чем-то зашушукался там с ними.
Через пару минут милиционеры, пряча блудливые глаза, снова появились в тамбуре и сообщили:
– Через полчаса, граждане, в Конотопе можно горячей бульбы у бабок купить, горилки и огурчиков соленых.
В Конотопе по их совету все же вышли на перрон и направились было к закутанным по глаза в пуховые платки бабкам с ведрами, но вовремя заметили, что какие-то трое тоже вышли из соседнего вагона, что-то обсудили промеж собой и направились к ним.
– Синие! – сразу определил их Скиф по сверляще-цепким, оценивающим взглядам. – И у этих под колпаком, войнички православные!.. Черт, чтоб их!..
От знакомства с синими избавили цыгане. Облепили их, как репьи, с гадальными картами, гамом и со скабрезными шутками-прибаутками. Через их головы один синий – скуластый, как башкир, знак Скифу подал: дело, мол, есть…
«Ага-а, знаю я ваше дело, – подумал Скиф. – Ваше дело – нам небо в крупную клетку, а себе – еще одну звезду на погон».
Так и не купив самогона и горячей картошки, они снова укрылись в тамбуре.
– Ро-ди-на… у-ро-ди-на! – опять вслух пробормотал Скиф под стук колес тронувшегося поезда. – Ро-ди-на… у-ро-ди-на…
На границе с Россией, правда, никто особого внимания на них не обратил. Офицер в странной зеленой фуражке, на тулье которой двуглавый орел, растопырив когти и крылья, недовольно смотрел на кокарду с красной звездой, хотел было проверить их бумаги, но махнул рукой и прошел с солдатским нарядом в другой вагон.
– Видал, войничек, какие дела? – пропел поп Засечному. – Говорю тебе с тупой настойчивостью идиота: сойди от греха в Брянске!..
– И откуда ты такой выискался? – вскипел Засечный. – Не пойму, то ли блатняк, то ли ты легавый, то ли чекист долбаный.
– Не дури, – глухо одернул его Скиф. – Мирослав дело говорит. С ходу заявляться в Москву опасно. Мы еще от окопной грязи не отмылись.
– А я перед попами спину не гнул в церкви. Надо мной командиров нет. Был один – парашют над ним не раскрылся в один приличный день. Прощевайте, войнички. Целоваться не будем. Бог даст, не свидимся. Потому как надоели вы мне хуже горькой редьки.
Засечный отомкнул дверь универсальным ключом, предусмотрительно прихваченным в вагоне-ресторане, спрыгнул на ходу и исчез в снежной круговерти.
– Вижу, братие, – горько вздохнул отец Мирослав, захлопывая за ним дверь, – что я тот слепой, который водит за собой незрячих…
– А что за телефон ты дал уроду, тому, с башкой одуванчиком, в ресторане? – злобно выговорил попу Скиф. – Кто ты такой и откуда так ловко к нам втерся, что мы и волю свою потеряли?
– Братья мои, мнящие себя умудренными, – воздел к небу руки расстрига. – В руках врагов сиих были игрушки для великовозрастных дебилов. Распоп Мирослав хоть с виду блаженный, а понимает, что их телефоны работают в пределах городской АТС. Они просто мелкие служки дьявола, а кто сам дьявол, сказал же вам: тайна, мне неведомая.
Алексеев с немой мольбой глянул на Скифа. Тот поскреб пальцами жесткую щетину на бороде:
– Ладно, поверю на слово. Но если, поп, ты на самом деле сучок по слежке, все равно первым помрешь ты. Засечный мне дважды жизнь в бою спас, а ты мне кто?..
…Жизнь попа-расстриги Мирослава, в миру Влодзимежа Шабутского, была запутанной, как февральские кривые дороги. Он и сам с определенностью не смог бы ответить на вопрос: кто он?..
Происходил он из древнего шляхетского рода, чьи сирые угодья тонули по болотистым берегам речки Пшемысли. Род был славен тем, что острой татарской саблей, передаваемой от поколения к поколению, доблестно рубился с псами-крестоносцами, неизменно вставал на пути бесчисленных набегов буйных запорожских казаков и крымских ханов Гиреев. Девизом рода были слова, приписываемые Ивану Грозному: «Един Господь на вышних небесех – единый царь на всех землех славянских». Разумеется, центром всех славянских земель шляхтичи Шабутские видели исключительно Ржечь Посполиту.
В Россию первый Шабутский попал в свите Станислава Понятовского, ставшего вскоре последним польским королем. Как бы там ни было, но шляхтич, с детства впитавший дух славянского единения, влюбился в России во фрейлину императрицы Екатерины Второй и перекрестился в православие, чуждое католическому польскому панству. Православие унаследовали и его потомки, верой-правдой служившие потом России. Одна ветвь рода пошла по военной, инженерной, линии, другая, к которой относился отец Мирослав, – по церковной. Были в этой ветви даже епископы, но большей частью простые священники сельских приходов. Таковыми были расстрелянный большевиками в двадцатом году дед Мирослава, настоятель прихода под Калугой, и его отец, поступивший перед Второй мировой войной диаконом в соседний приход. В составе польской Армии Людовой дошел его отец до Берлина, а после войны местные власти не позволили ему развращать души «строителей коммунизма», и предпочел он колымские лагеря отречению от веры православной. Восемь лет строил «столицу» Колымского края, пока не попал в поле зрения хрущевской комиссии по реабилитации. Но дышать воздухом свободы застуженными на лютых магаданских морозах легкими ему пришлось всего с полгода. Упокоился он на тихом сельском кладбище бывшего своего прихода, под тремя белоствольными березами. А еще через полгода упокоилась с ним и матушка-попадья, оставив малого Влодзимежа круглым сиротой.
В том селе под Калугой, где еще теплилась в людях память о его расстрелянном деде, пригрел Влодзимежа настоятель церкви и как мог воспитал его. Окончив сельскую школу с золотой медалью, поступил юный Влодзимеж на философский факультет МГУ и стал с упорством грызть «науку наук». Платон, Аристотель, Авиценна, Фрэнсис Бэкон и Адам Смит давались ему легко, но, дойдя до философии марксистско-ленинской, он вконец запутался и стал задавать преподавателям «провокационные» вопросы. Вот тогда-то впервые и попал он в поле зрения «конторы Никанора». Капитан по фамилии Походин покопался в биографиях его родственников и без долгого промывания мозгов предложил «философу» Шабутскому быть стукачом на факультете. Влодзимеж «продинамил» капитана и под благовидным предлогом был отчислен из МГУ. Потом была армия…
К своему удивлению, служить он попал в погранвойска, на китайскую границу. Так уж случилось – именно на участке его заставы был крохотный островок Даманский. И когда полезли на него, как саранча, китайцы, пришлось пану Влодзимежу окреститься еще и в кровавой купели. За те яростные, оглашенные бои представлен он был командованием к высокому ордену. Получить, однако, орден помешали биографии родственников и основательно подмоченная в МГУ уже своя биография. Провалявшись с полгода в госпиталях и кое-как залечив простреленную в ночной атаке селезенку, подался Влодзимеж на проторенный предками путь, в Московскую духовную семинарию, что в Троице-Сергиевой лавре.
В семинарии режим был похлеще казарменного. И наряды вне очереди, и за прегрешения молитвы до исступления. К тому же в двадцать пять плоть бунтует – спасу нет, а без увольнительной не отлучиться в город… Семинаристы почему-то тогда были в основном гарные парубки из западноукраинских сел и хуторов. Интриги, наушничество, доносы о самоволке были обычным делом. Старались западенцы денно и нощно, в надежде выслужить таким образом по окончании семинарии приход побогаче, не в глухомани. Влодзимежу не раз приходилось вразумлять их, как он сам говаривал, «святым кулаком по шее окаянной». А кулак у него сызмальства был тяжелый… Все бы ничего, да в философских размышлениях о делах мирских прицепилась к нему страсть к изречениям Экклезиаста, сына Давидова, царя в Иерусалиме. Цитировал он его к месту и не к месту. «Суета сует, – сказал Экклезиаст, – суета сует – все суета», – часто повторял он, и считалось это в некоторых кругах страшной ересью…
И пришлось Влодзимежу снова беседовать с чекистом из «конторы Никанора», и, к его удивлению, им снова оказался Походин, ставший к тому времени уже майором. Походин и на этот раз, не компостируя ему мозги, предложил тайно работать на Контору. Но возмужавший пан Влодзимеж с вызовом засмеялся ему в лицо и ответил словами Экклезиаста: «Наблюдай за ногою твоею, когда идешь в дом Божий, и будь готов более к слушанию, нежели к жертвоприношению».
Походин был взбешен и ударом ботинка в паховое место отправил его в нокаут. Пока нахальный семинарист, зажимая гениталии, катался по полу кельи, Походин записал в его записную книжку номер телефона.
– Поумнеешь, бурсак, позвонишь мне, – насмешливо сказал он. – Майор Походин не таких, как ты, героев обламывал.
Поднялся с пола Влодзимеж и, кое-как отдышавшись, неожиданно влепил Походину такой прямой в челюсть, что тот выбил спиной входную дверь. С тех пор круглый отличник Шабутский выше троек не поднимался. Но так или иначе, семинарию он закончил, был рукоположен в сан и стал с тех пор зваться отцом Мирославом.
Благодаря заботам Походина приход ему определили в Закарпатье, в самой захудалой глухомани. Сожженная еще бандеровцами деревянная церквушка, иконы и церковная утварь были разграблены. В приходском кармане лишь блоха на аркане… В округе в основном благоденствовали католические костелы. От безысходности и от буйства молодых нерастраченных сил решился отец Мирослав на подвиг ради веры православной…
Из православных священников Закарпатья, таких же бедолаг, как и сам, сколотил он бригаду в девятнадцать человек, обучил ее водить тяжелые грузовики и утянул с собой на строящийся БАМ – деньгу на православное дело зарабатывать. Платили на отсыпке трассы самосвальщикам до тысячи рублей в месяц: деньги бешеные по тем временам. Носились на «Магирусах» и «КрАЗах» его «долго гривые» как сумасшедшие от Кувыкты до Чары. В день нормы по три, от карьера до отсыпки, на колеса наматывали. Пять лет «долгогривые» строили «магистраль века», а дойдя до Кодарского хребта, сдали разбитые самосвалы и вернулись в Закарпатье, к своим сиротским приходам.
На месте сожженной деревянной церкви возвел отец Мирослав с Божьей помощью по собственному проекту каменную хоромину с золотыми куполами и крестами. Все заработанное на таежных марях и наледях вложил в нее, да еще и в долги влез. А когда вознеслась Златоглавая на радость православным во всей красе и благодати, залютовали опомнившиеся грекокатолики, а за ними и местные власти. И поджигали два раза творение отца Мирослава, и комиссии митрополичьи наезжали, несть им числа, и органы отметились с обысками, а что искали – про то отцу Мирославу до сих пор неведомо.
– Родина-уродина! – вслух пробормотал вслед за колесами привалившийся к двери тамбура Скиф.
В тамбур ввалились два милиционера в полушубках:
– Документики, граждане?.. Куда путь держим?..
Побледневший поп поманил их двадцатидолларовой купюрой в проход между вагонами и о чем-то зашушукался там с ними.
Через пару минут милиционеры, пряча блудливые глаза, снова появились в тамбуре и сообщили:
– Через полчаса, граждане, в Конотопе можно горячей бульбы у бабок купить, горилки и огурчиков соленых.
В Конотопе по их совету все же вышли на перрон и направились было к закутанным по глаза в пуховые платки бабкам с ведрами, но вовремя заметили, что какие-то трое тоже вышли из соседнего вагона, что-то обсудили промеж собой и направились к ним.
– Синие! – сразу определил их Скиф по сверляще-цепким, оценивающим взглядам. – И у этих под колпаком, войнички православные!.. Черт, чтоб их!..
От знакомства с синими избавили цыгане. Облепили их, как репьи, с гадальными картами, гамом и со скабрезными шутками-прибаутками. Через их головы один синий – скуластый, как башкир, знак Скифу подал: дело, мол, есть…
«Ага-а, знаю я ваше дело, – подумал Скиф. – Ваше дело – нам небо в крупную клетку, а себе – еще одну звезду на погон».
Так и не купив самогона и горячей картошки, они снова укрылись в тамбуре.
– Ро-ди-на… у-ро-ди-на! – опять вслух пробормотал Скиф под стук колес тронувшегося поезда. – Ро-ди-на… у-ро-ди-на…
На границе с Россией, правда, никто особого внимания на них не обратил. Офицер в странной зеленой фуражке, на тулье которой двуглавый орел, растопырив когти и крылья, недовольно смотрел на кокарду с красной звездой, хотел было проверить их бумаги, но махнул рукой и прошел с солдатским нарядом в другой вагон.
– Видал, войничек, какие дела? – пропел поп Засечному. – Говорю тебе с тупой настойчивостью идиота: сойди от греха в Брянске!..
– И откуда ты такой выискался? – вскипел Засечный. – Не пойму, то ли блатняк, то ли ты легавый, то ли чекист долбаный.
– Не дури, – глухо одернул его Скиф. – Мирослав дело говорит. С ходу заявляться в Москву опасно. Мы еще от окопной грязи не отмылись.
– А я перед попами спину не гнул в церкви. Надо мной командиров нет. Был один – парашют над ним не раскрылся в один приличный день. Прощевайте, войнички. Целоваться не будем. Бог даст, не свидимся. Потому как надоели вы мне хуже горькой редьки.
Засечный отомкнул дверь универсальным ключом, предусмотрительно прихваченным в вагоне-ресторане, спрыгнул на ходу и исчез в снежной круговерти.
– Вижу, братие, – горько вздохнул отец Мирослав, захлопывая за ним дверь, – что я тот слепой, который водит за собой незрячих…
– А что за телефон ты дал уроду, тому, с башкой одуванчиком, в ресторане? – злобно выговорил попу Скиф. – Кто ты такой и откуда так ловко к нам втерся, что мы и волю свою потеряли?
– Братья мои, мнящие себя умудренными, – воздел к небу руки расстрига. – В руках врагов сиих были игрушки для великовозрастных дебилов. Распоп Мирослав хоть с виду блаженный, а понимает, что их телефоны работают в пределах городской АТС. Они просто мелкие служки дьявола, а кто сам дьявол, сказал же вам: тайна, мне неведомая.
Алексеев с немой мольбой глянул на Скифа. Тот поскреб пальцами жесткую щетину на бороде:
– Ладно, поверю на слово. Но если, поп, ты на самом деле сучок по слежке, все равно первым помрешь ты. Засечный мне дважды жизнь в бою спас, а ты мне кто?..
…Жизнь попа-расстриги Мирослава, в миру Влодзимежа Шабутского, была запутанной, как февральские кривые дороги. Он и сам с определенностью не смог бы ответить на вопрос: кто он?..
Происходил он из древнего шляхетского рода, чьи сирые угодья тонули по болотистым берегам речки Пшемысли. Род был славен тем, что острой татарской саблей, передаваемой от поколения к поколению, доблестно рубился с псами-крестоносцами, неизменно вставал на пути бесчисленных набегов буйных запорожских казаков и крымских ханов Гиреев. Девизом рода были слова, приписываемые Ивану Грозному: «Един Господь на вышних небесех – единый царь на всех землех славянских». Разумеется, центром всех славянских земель шляхтичи Шабутские видели исключительно Ржечь Посполиту.
В Россию первый Шабутский попал в свите Станислава Понятовского, ставшего вскоре последним польским королем. Как бы там ни было, но шляхтич, с детства впитавший дух славянского единения, влюбился в России во фрейлину императрицы Екатерины Второй и перекрестился в православие, чуждое католическому польскому панству. Православие унаследовали и его потомки, верой-правдой служившие потом России. Одна ветвь рода пошла по военной, инженерной, линии, другая, к которой относился отец Мирослав, – по церковной. Были в этой ветви даже епископы, но большей частью простые священники сельских приходов. Таковыми были расстрелянный большевиками в двадцатом году дед Мирослава, настоятель прихода под Калугой, и его отец, поступивший перед Второй мировой войной диаконом в соседний приход. В составе польской Армии Людовой дошел его отец до Берлина, а после войны местные власти не позволили ему развращать души «строителей коммунизма», и предпочел он колымские лагеря отречению от веры православной. Восемь лет строил «столицу» Колымского края, пока не попал в поле зрения хрущевской комиссии по реабилитации. Но дышать воздухом свободы застуженными на лютых магаданских морозах легкими ему пришлось всего с полгода. Упокоился он на тихом сельском кладбище бывшего своего прихода, под тремя белоствольными березами. А еще через полгода упокоилась с ним и матушка-попадья, оставив малого Влодзимежа круглым сиротой.
В том селе под Калугой, где еще теплилась в людях память о его расстрелянном деде, пригрел Влодзимежа настоятель церкви и как мог воспитал его. Окончив сельскую школу с золотой медалью, поступил юный Влодзимеж на философский факультет МГУ и стал с упорством грызть «науку наук». Платон, Аристотель, Авиценна, Фрэнсис Бэкон и Адам Смит давались ему легко, но, дойдя до философии марксистско-ленинской, он вконец запутался и стал задавать преподавателям «провокационные» вопросы. Вот тогда-то впервые и попал он в поле зрения «конторы Никанора». Капитан по фамилии Походин покопался в биографиях его родственников и без долгого промывания мозгов предложил «философу» Шабутскому быть стукачом на факультете. Влодзимеж «продинамил» капитана и под благовидным предлогом был отчислен из МГУ. Потом была армия…
К своему удивлению, служить он попал в погранвойска, на китайскую границу. Так уж случилось – именно на участке его заставы был крохотный островок Даманский. И когда полезли на него, как саранча, китайцы, пришлось пану Влодзимежу окреститься еще и в кровавой купели. За те яростные, оглашенные бои представлен он был командованием к высокому ордену. Получить, однако, орден помешали биографии родственников и основательно подмоченная в МГУ уже своя биография. Провалявшись с полгода в госпиталях и кое-как залечив простреленную в ночной атаке селезенку, подался Влодзимеж на проторенный предками путь, в Московскую духовную семинарию, что в Троице-Сергиевой лавре.
В семинарии режим был похлеще казарменного. И наряды вне очереди, и за прегрешения молитвы до исступления. К тому же в двадцать пять плоть бунтует – спасу нет, а без увольнительной не отлучиться в город… Семинаристы почему-то тогда были в основном гарные парубки из западноукраинских сел и хуторов. Интриги, наушничество, доносы о самоволке были обычным делом. Старались западенцы денно и нощно, в надежде выслужить таким образом по окончании семинарии приход побогаче, не в глухомани. Влодзимежу не раз приходилось вразумлять их, как он сам говаривал, «святым кулаком по шее окаянной». А кулак у него сызмальства был тяжелый… Все бы ничего, да в философских размышлениях о делах мирских прицепилась к нему страсть к изречениям Экклезиаста, сына Давидова, царя в Иерусалиме. Цитировал он его к месту и не к месту. «Суета сует, – сказал Экклезиаст, – суета сует – все суета», – часто повторял он, и считалось это в некоторых кругах страшной ересью…
И пришлось Влодзимежу снова беседовать с чекистом из «конторы Никанора», и, к его удивлению, им снова оказался Походин, ставший к тому времени уже майором. Походин и на этот раз, не компостируя ему мозги, предложил тайно работать на Контору. Но возмужавший пан Влодзимеж с вызовом засмеялся ему в лицо и ответил словами Экклезиаста: «Наблюдай за ногою твоею, когда идешь в дом Божий, и будь готов более к слушанию, нежели к жертвоприношению».
Походин был взбешен и ударом ботинка в паховое место отправил его в нокаут. Пока нахальный семинарист, зажимая гениталии, катался по полу кельи, Походин записал в его записную книжку номер телефона.
– Поумнеешь, бурсак, позвонишь мне, – насмешливо сказал он. – Майор Походин не таких, как ты, героев обламывал.
Поднялся с пола Влодзимеж и, кое-как отдышавшись, неожиданно влепил Походину такой прямой в челюсть, что тот выбил спиной входную дверь. С тех пор круглый отличник Шабутский выше троек не поднимался. Но так или иначе, семинарию он закончил, был рукоположен в сан и стал с тех пор зваться отцом Мирославом.
Благодаря заботам Походина приход ему определили в Закарпатье, в самой захудалой глухомани. Сожженная еще бандеровцами деревянная церквушка, иконы и церковная утварь были разграблены. В приходском кармане лишь блоха на аркане… В округе в основном благоденствовали католические костелы. От безысходности и от буйства молодых нерастраченных сил решился отец Мирослав на подвиг ради веры православной…
Из православных священников Закарпатья, таких же бедолаг, как и сам, сколотил он бригаду в девятнадцать человек, обучил ее водить тяжелые грузовики и утянул с собой на строящийся БАМ – деньгу на православное дело зарабатывать. Платили на отсыпке трассы самосвальщикам до тысячи рублей в месяц: деньги бешеные по тем временам. Носились на «Магирусах» и «КрАЗах» его «долго гривые» как сумасшедшие от Кувыкты до Чары. В день нормы по три, от карьера до отсыпки, на колеса наматывали. Пять лет «долгогривые» строили «магистраль века», а дойдя до Кодарского хребта, сдали разбитые самосвалы и вернулись в Закарпатье, к своим сиротским приходам.
На месте сожженной деревянной церкви возвел отец Мирослав с Божьей помощью по собственному проекту каменную хоромину с золотыми куполами и крестами. Все заработанное на таежных марях и наледях вложил в нее, да еще и в долги влез. А когда вознеслась Златоглавая на радость православным во всей красе и благодати, залютовали опомнившиеся грекокатолики, а за ними и местные власти. И поджигали два раза творение отца Мирослава, и комиссии митрополичьи наезжали, несть им числа, и органы отметились с обысками, а что искали – про то отцу Мирославу до сих пор неведомо.